Чарльз Диккенс - Английский детектив. Лучшее за 200 лет (сборник)

Английский детектив. Лучшее за 200 лет (сборник) 1678K, 316 с. (пер. Перевод коллективный) (сост. Панченко) (Антология детектива-2017)   (скачать) - Чарльз Диккенс - Артур Конан Дойль - Герберт Уэллс - Томас Де Квинси - Джером Клапка Джером - Даниэль Дефо - Гилберт Кийт Честертон

Английский детектив. Лучшее за 200 лет. Сборник

© Григорий Панченко, 2016

© DepositРhotos.com / ozaiachinn, amiloslava, обложка, 2016

© Shutterstock.com / AVN Photo Lab, Roberto Castillo, adike, обложка, 2016

© Книжный клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2017

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2017


Даниэль Дефо

Представлять Даниэля Дефо современным читателям излишне. Однако, хотя многим известно, что он написал не только «Приключения Робинзона Крузо», все же требуется пояснить, каким образом творчество этого автора связано с детективом.

Детектив как таковой в XVIII в. еще не родился, но литература уже нащупывала пути к нему. Одним из «преддетективных» жанров были истории о разбойниках. Иногда они представляли собой так называемые «тайбернские романы»[1], то есть повествования обо всем жизненном пути сколько-нибудь знаменитых разбойников: начало преступной деятельности, наиболее колоритные эпизоды, обстоятельства ареста, подробности судебного процесса и путь на виселицу в Тайберне. Хотя иногда сюжет мог завершиться иначе: разбойник, порвав со своей прежней деятельностью, получив помилование (или «отработав» вину, например, участием в военных действиях – конечно, на правильной стороне), удачно женится, богатеет и остаток жизни проводит «с точки зрения закона безупречно».

Одна из разновидностей этих историй – рассказы о хайвэйменах. Слово «хайвэй» существовало со времен средневековья, означало же оно… безусловно, не скоростной автобан, а общедоступную дорогу, по которой имел право передвигаться каждый, не спрашивая разрешения у владельцев земли и не платя пеню даже в тех случаях, когда трасса проходила через территории, находящиеся в частной собственности. Отсюда другое их название – «королевские дороги». Так что хайвэймены, промышлявшие грабежом на таких дорогах, в каком-то смысле не просто разбойники, а люди, покушающиеся на устои государственной власти… Впрочем, как ни странно, политический подтекст чаще всего проявлялся в действиях тех разбойников, которые выступали за короля: например, некоторые так называемые джентльмены большой дороги, грабившие путников во время Английской революции, после возвращения королевской власти получали не просто помилование, но даже шанс на карьеру. Правда, потом их обычно тянуло к прежним занятиям – и дело все равно заканчивалось Тайберном…

Считать ли эти разбойничьи сюжеты художественными произведениями или отчасти беллетризированными хрониками? Единого ответа на вопрос нет. Однако очевидно, что в ряде случаев авторы работали не столько с реальными фактами, сколько с устоявшимися легендами, многие из которых потом вошли в каноны детектива.

По крайней мере, это точно касается Даниэля Дефо. О разбойниках он писал немало, а в его совершенно неизвестной нашим читателям книге «Беспересадочная поездка по Великобритании» хайвэйменам посвящен лишь один из эпизодов (повествующий только о скачке «Быстрого Никса»), да еще примечания, присутствующие не во всех изданиях. Но именно в примечаниях и описано то, как создается искусственное алиби, которое впоследствии будет широко использоваться в откровенно детективной литературе. Причем Дефо, конечно, понимал: в данном случае он не излагает хронику, а экспериментирует с литературой.

Дело не только в том, что расстояние, преодоленное разбойником за день, безбожно преувеличено. В конце концов, если речь шла о колоссальной по тем временам сумме 650 гиней, можно было спланировать преступление очень тщательно и загодя позаботиться об алиби, известив троих-четверых «сочувствующих», находящихся вдоль намеченного пути (у уважающего себя хайвэймена такая «группа поддержки» обычно имелась), чтобы они держали наготове сменных лошадей. Тогда действительно появлялся шанс успеть к запланированной на восемь вечера игре. А что на ней будет лорд-мэр, сомнений не вызывало: в годы Английской революции пуритане добились запрета подобных состязаний, вернувшийся к власти «веселый король» Карл II торжественно снял его, так что для городских властей присутствие на игре в кегли – показатель лояльности. Но автор «Робинзона» никак не мог допустить такого количества анахронизмов, из-за которых события должны происходить «не позднее 1681-го, но не ранее 1684-го, да еще с эпизодическими заходами в конец 1660-х». Хотя бы потому, что в молодости он примкнул к восстанию Монмута, которое тот поднял в первый же день своего возвращения из Голландии (для того и прибыл!), так что Дефо было отлично известно: никакие разбойники мятежного герцога не грабили.

Любопытно, что у нас восстание Монмута вообще-то обычно связывается не столько с историей, сколько с литературой. Это отправная точка приключений капитана Блада, самого знаменитого из героев Сабатини, и Михея Кларка, все-таки не самого известного персонажа Конан Дойла. Причем в одном из эпизодов романа «Михей Кларк» появляется разбойник-хайвэймен на необычайно быстрой кобыле: имя он называет другое – но ведь и участник скачки из Кента в Йорк (реальна она или нет) имел много имен…

(Этот эпизод с бешеной скачкой, обеспечивающей ложное алиби, лег в основу нескольких «разбойничьих детективов» через десятилетия и даже через век после Дефо. Их авторы обычно приписывали его Дику Тёрпину, самому знаменитому из хайвэйменов, промышляющему уже в 1730-х. Однако «Беспересадочная поездка по Великобритании» доказывает: история считалась старой уже в 1720-х!)

Еще один примечательный момент. Обычай хайвэйменов представляться своим жертвам все-таки нельзя назвать непреложным (да и необязательно разбойник называл свое подлинное имя), но как бы то ни было эти «джентльмены удачи» не стремятся обеспечить молчание ограбленных самым надежным способом. В случае отчаянного сопротивления объекта такое, конечно, бывало, но даже тогда являлось скорее исключением, нежели правилом. Так что, хотя название «рыцарей большой дороги» английским разбойникам подходит более чем условно, «работниками ножа и топора» они тоже не были (по крайней мере, предпочитали не быть). И дело тут, разумеется, не в их собственной цивилизованности, а в неписаном, но при этом четко воспринимаемом всеми современниками правиле. Пока хайвэймен лишь грабит – его будут ловить только те, кому это положено по должности. Окрестное же население в таком случае ограничится когда дружественным, когда враждебным, но именно нейтралитетом. А вот если он из грабителя превратится в убийцу – его начнет травить вся округа, как бешеного волка…

Возможно, это полуофициальное проявление джентльменского кодекса, негласно соблюдаемого всеми сторонами, и привело к тому, что классическим детективом стал именно английский детектив. Хоть и произошло это через несколько поколений после Даниэля Дефо.


Галопом из Кента в Йорк

…Если ваш путь лежит от Грейвзенда, то на нем вы не встретите ничего достойного внимания, по крайней мере, вплоть до Гэдс-хилл с его крутыми склонами, покрытыми лесом. Этот последний пункт тоже пользуется популярностью не у всех, а главным образом у разбойников: нет места удобнее, чтобы грабить моряков, прогуливающих тут жалование, выплаченное им в Четэме. Впрочем, самое знаменитое из гэдсхилльских ограблений имело место довольно давно, примерно в 1676 году. Время суток (около четырех часов утра) и точное место (участок дороги у подножья первого холма на запад от Гэдс-хилл) известны достовернее, чем дата. Так же как имя грабителя: некто Никс – во всяком случае, считается, что он, восседая на резвой кобыле, так и представился ограбленному им джентльмену.

Совершив ограбление, мистер Никс вначале вернулся в Грейвзенд, где у него уже была договоренность с паромщиком, рассчитывая переправиться через Темзу немедленно, однако с этим по каким-то причинам возникли затруднения. Лишенный возможности пересечь реку, грабитель тщетно прождал на берегу целый час, что стало, как он рассказывал потом, «величайшим разочарованием в его жизни». Однако эта помеха оказалась великолепным вызовом резвости его лошади – и когда переправа все-таки состоялась, мистер Никс погнал свою кобылу быстрым аллюром, не останавливаясь в Тилбери и безостановочно проскакав через Биллерикей вплоть до Челмсфорда, где он все-таки дал лошади примерно получасовой отдых, сам наспех перекусив несколькими лепешками. Далее он таким же образом проследовал через Брейнтри, Бокинг, Уэтерсфилд; затем спустился в Кембридж и, выбрав нужный перекресток, поспешил мимо Фенни Стантона к Годманчестеру, а потом и к Хантингтону – там он уже позволил себе и лошади отдохнуть около часа, проспав где-то половину из этого времени. После чего, следуя по северной дороге и бо́льшую часть пути держа жеребца на галопе, прибыл в Йорк[2]. Добравшись туда задолго до наступления темноты, он переменил кавалерийские сапоги и одежду, выдававшую его путешествие верхом, на обычный костюм йоркского горожанина-домоседа – и принял участие в народных гуляниях, проходивших как раз тем вечером. Среди прочих мероприятий там имела место игра в кегли, на которой, кроме множества известных и уважаемых джентльменов, присутствовал сам лорд-мэр. Мистер Никс, присоединившись к рядам играющих и увидев его светлость, понял: теперь ему для полной безопасности остается только осуществить нечто, дабы и лорд-мэр его запомнил. Приняв непосредственное участие, он сумел сделать несколько бросков, признанных не столь выдающимися, сколь до чрезвычайности необычными. Их результаты обсуждали многие горожане, в том числе и его светлость, что позволило мистеру Никсу обратиться непосредственно к лорд-мэру и задать вопрос, который сейчас час. Его светлость, достав карманные часы, назвал время: было без четверти восемь либо, наоборот, восемь с четвертью. Так или иначе, обстоятельства этого разговора остались в памяти мэра, и теперь он мог показать на суде, что видел мистера Никса не только в определенный день соответствующего месяца, но даже в определенный час этого дня.

Когда впоследствии разбойник подвергся судебному обвинению, свою защиту он построил именно на этом пункте: истец совершенно точно назвал место и время преступления – Гэдс-хилл, что в графстве Кент, такой-то участок дороги у подножья холма, такое-то число, такое-то время суток. Кроме того, он категорически настаивал на тождестве ответчика, мистера Никса, с тем человеком, который и совершил ограбление. Мистер Никс, взятый под стражу, вызвал для подтверждения своей невиновности несколько почтенных граждан, включая лорд-мэра Йорка, единогласно подтвердивших, что в те дни он был в их графстве, а именно в указанный истцом день играл в кегли на городских состязаниях. Эти свидетельства, особенно с учетом показаний мэра, оказались настолько убедительными, что присяжные единогласно вынесли оправдательный вердикт, ибо сочли само собой разумеющейся невозможность для человека в течение одного дня находиться в двух местах, до такой степени удаленных друг от друга. Судья Твисден, разбиравший это дело, не был полностью удовлетворен подобным вердиктом, но так или иначе обвиняемый оказался вне опасности.

Есть также более развернутые описания этой истории, которые я не берусь подтвердить или опровергнуть. Например, утверждается, будто Никсу покровительствовал сам король Карл II. Даровав разбойнику прощение, он все же присовокупил: в дальнейшем желал бы не иметь от него подобных неприятностей. И будто бы мистер Никс в частном порядке описал Его Величеству все детали как самого ограбления, так и последовавшей за этим беспримерной скачки; после чего король пожаловал ему, наподобие титула, дополнение к фамилии, так что отныне сей джентльмен звался уже не просто Никс, а Быстрый Никс. Впоследствии он будто бы поступил на службу в полк лорда Мондкастла в Ирландии, получил звание капитана, женился, приняв за супругой огромное приданое – и с тех пор жил с точки зрения закона безупречно.


Впрочем, судя по некоторым описаниям, эта беспримерная скачка была начата не в Кенте, а в Барнете[3], причем человека, совершившего ее, называют то Ник без буквы «с» в конце, то Свифтникс[4] в одно слово, при этом его христианское имя – Сэмюэль. Другие же и вовсе утверждают, что эта честь, если ее можно назвать так, должна быть приписана известному йоркширскому хайвэймену по фамилии Невисон. Существует вероятность того, что Никс и Невисон – одно и то же лицо. Наконец, весьма распространена версия, связывающая историю данного ограбления с именем Ричарда Дадли, он же капитан Дадли, будто бы напарника Никса, тоже пользовавшегося покровительством короля.

Этот Дадли, казненный в 1681 году, безусловно, реальная личность. По происхождению он был джентльменом из очень хорошей, но обедневшей семьи, чьи владения находились в Нортгемптоншире. Этих владений его отец, сохранивший лояльность династии Стюартов, лишился во время злосчастного восстания республиканской партии, в ходе которого произошло множество преступлений, а наитягчайшим из них является вероломное лишение жизни короля Карла I. В результате Ричард Дадли уже не имел никакого имущества, кроме дома, в котором проживал. Но Карл II, вернув себе корону, в награду за службу его отцу даровал молодому Дадли капитанский чин в пехотном полку, где тот зарекомендовал себя поистине ревностным служакой. Когда во время одного из сражений за Танжер[5] кто-то из его людей осмелился, вопреки приказу, слегка нарушить строй, капитан Дадли отдал своему сержанту распоряжение сбить этого человека с ног. Сержант приказ выполнил, но, как сообщают, «по своему разумению»; что бы ни крылось за этими словами, капитан вновь подозвал к себе сержанта, взял из его рук алебарду и сказал: «Когда я приказываю сбить кого-либо с ног, это следует делать вот ТАК!» После чего обрушил на него удар даже не древком, а лезвием алебарды, раскроив тому череп надвое. Как опять же сообщают, от этого удара сержант незамедлительно скончался.

Когда Танжер был разрушен и все наши силы выведены оттуда[6], Дик Дадли вернулся в Англию. Однако, уже успев привыкнуть к крайне экстравагантному образу жизни, он никак не мог понять, отчего грабеж на проезжих дорогах в своей стране должен считаться менее законным делом, чем рейды за военной добычей на вражеской территории. В результате этого прискорбного непонимания бывший капитан вскоре сделался сущим разбойником, чрезвычайно смелым и удачливым. Тем не менее при попытке ограбить герцога Монмута в Харроу-он-зе-хилл[7] удача ему изменила, и Дадли попал в печально известную лондонскую тюрьму Поулти Комптер, она же «Курятник», она же «Корабль», который не отправляется в плавание, а на его верхней палубе существование можно считать сносным, однако беда «цыплятам», оказавшимся запертыми в клетушках под палубой, и совсем уж горе тем, кто содержится еще ниже, в балластном трюме.

Корабль сей заслуживает особого описания, ибо судебная казуистика – его такелаж, смертные приговоры – якоря, ордер на арест заменяет ванты, канцелярские отчеты идут на паруса, срок заключения длинней грот-мачты, закон – его штурвал, а судья – штурман, адвокат – судовой казначей, стряпчий – боцман. Судебные клерки драят палубы этого корабля, долговые расписки качают его на волнах, нарушители законов соответствуют внезапным порывам ветра, а вердикты присяжных заседателей – жестоким шквалам, ну и, наконец, мера терпения – те скалы, о которые этот корабль все-таки может разбиться.

Вы скажете, тюремное здание нельзя назвать кораблем? А велика ли разница? Допустим, первое неподвижно, а второй пребывает в движении, в основании первого – фундамент, а второго – киль; но мучения неизбывны что во время тюремного заключения, что при корабельном плавании. В равной мере и корабль, и тюрьма – притон разврата, одинаково терзает заключенных и матросов цинга, теснота тюремной камеры и кубрика, голые стены и скудная похлебка. В столь же равной степени корабль и тюрьма могут быть названы университетом, особым учебным заведением для тех, кому не повезло, где постигаются специфические науки страстно молиться, виртуозно богохульствовать и писать письма, не зная, дойдут ли они до адресата.

Как бы там ни было, Дадли сумел вырваться из этой юдоли скорби, но привычек своих не изменил. Вскоре после этого он остановил на дороге из Вудстока карету Джона Уилмота, графа Рочестера, и, несмотря на сопровождавшую последнего свиту (которая состояла из капеллана, пары лакеев на запятках вкупе с грумом), успешно востребовал у его светлости более ста гиней, да еще и золотые часы. А когда капеллан привел Дадли цитату из катехизиса, доказывающую греховность разбоя, тот возразил: «Не думаю, будто совершаю грех, ограбив столь обеспеченного человека, потому что в целом мой поступок довольно близок к тексту “Насытил благами голодных, а богатых отослал ни с чем”[8]». Что было не так уж далеко от истины, поскольку всякий раз, сорвав большой куш, он проявлял щедрость по отношению ко многим людям, насчет которых знал, что их бедность неподдельна.

Некоторое время спустя Дик Дадли на дороге между Лондоном и Танбриджем повстречался с ехавшим верхом капитаном Ричардсоном, хранителем тюрьмы Ньюгейт, у которого бывал в оковах уже дважды или трижды, однако теперь их роли переменились. Разбойник приказал тюремщику спешиться, но тот отказался, к тому же начал угрожать Дадли карами в будущем, когда тот снова попадет к нему в руки. На это Ричард ответил: «Я в любом случае не жду добра от тюремщика, ибо тюремщики, безусловно, ангелы, но именно той породы, что были низвергнуты с неба вместе с Люцифером; и вам не вознестись обратно. Много ключей храните вы, однако ни единый из них не откроет райские врата. Волею небес душа человеческая должна зиждиться на двух столпах, Справедливости и Милосердия – но закон этот писан не для тюремщиков, чьи души воздвигнуты на двух опорах ада, Неправосудия и Жестокости. Так что не надо больше слов, давай мне кошелек или я возьму твою жизнь». Капитану Ричардсону не оставалось ничего, кроме как подчиниться и отправиться домой пешком, без лошади и без единой монетки.

Среди ограблений, к которым причастен Дадли, имелись, как говорят, и совершённые в компании с другим знаменитым разбойником, коему король Карл II даровал прозвище Быстрый Никс. Одним из них и было то, что связывают с беспримерной скачкой в Йорк. Если о нем говорят применительно к Ричарду Дадли, а не к Никсу, то обычно называется сумма, с которой пришлось расстаться ограбленному (650 гиней). В качестве начального пункта скачки фигурирует Барнет и пять часов утра, в качестве конечного же – Йорк и шесть часов пополудни, когда разбойник обратил на себя внимание мэра во время игры в кегли.

Однако в конце концов климат Британии показался Дику Дадли слишком жарким: это произошло после ограбления генерала Монка[9], организовавшего неотступный поиск. В результате разбойник предпочел бежать во Францию, откуда совершил паломничество в Рим (что действительно было крайне необходимо для спасения его души), но потом все же вернулся на родину. Одним из его первых дел после этого стало ограбление мирового судьи на дороге между Мидхарстом и Хоршемом, что в графстве Суссекс. «Стой и выкладывай, что есть!» – таковы были слова, с которыми разбойник обратился к судье, но его честь оказал отчаянное сопротивление, пистолетным выстрелом смертельно ранил коня под Дадли, однако в конце концов, будучи сам ранен в руку, оказался вынужден сдаться на милость противника. Тот очистил его карманы, найдя в них восемь гиней, присовокупил к добыче золотые часы и серебряную табакерку, а также захватил в свою собственность лошадь судьи, после чего сказал: «Ваша честь, вы первым нарушили мир меж нами, кроме того, совершили ужасное, непростительное злодеяние, пролив кровь моего славного скакуна, с помощью которого я всегда находил спасение в Англии и за ее пределами. Я рискну взять на себя смелость конфисковать вашего коня в качестве частичного возмещения ущерба. Но не подобает такому человеку, как вы, ваша честь, отправляться домой на своих двоих, поэтому снова возьму на себя риск и сделаю так, что один судья будет нести другого». И, поскольку неподалеку был ослиный выпас, отправился туда, вернулся с ишаком, насильно усадил его честь животному на спину, связал ноги под брюхом – после чего напутствовал подневольного всадника словами: «Я знаю, что совершаю грех перед геральдикой, ибо, согласно ее принципам, “нельзя помещать подобное на подобное”, но нет правил без исключений. Поэтому не сомневаюсь, что все герольды простят мне это солецистское[10] вторжение в область их искусства, к которому я отношусь с не меньшим уважением, чем к астрологии. То есть без уважения вообще, ибо как честный разбойник может уважать заведомое мошенничество?!» Затем Ричард Дадли расстался с судьей, который поневоле отправился в весьма знаменательное путешествие, и память о нем сопровождала его до смерти, ибо жители Питворта (первого населенного пункта, куда принес судью осел), встретили обоих, всадника и ездовое животное, не менее бурными проявлениями восторга, чем в Древнем Риме приветствовали триумфаторов.

В конце концов, однако, при попытке ограбить герцога Лодердейла, проезжавшего через пустошь Хаунслоу Хит, Дик Дадли потерпел поражение, был схвачен и отконвоирован в Ньюгейт; когда он предстал перед судом Олд-Бейли, ему предъявили свыше восьмидесяти обвинений в грабежах, совершённых только в графстве Мидлсекс, не говоря о других. Без лишних проволочек он признал себя виновным. Затем, получив смертный приговор (вынесенный несмотря на заступничество со стороны короля Карла, в данном случае, однако, не воспользовавшегося своим правом монаршего помилования[11]), Дадли был казнен в Тайберне, в среду, 22 февраля 1681 года, в возрасте сорока шести лет.


Томас де Квинси

Де Квинси (по правде сказать, при рождении он получил имя просто Томас Квинси, но через одиннадцать лет семья решила, что их фамилия будет хорошо смотреться с дворянской приставкой «де») – очень своеобразный писатель, для британцев как будто объединяющий в своем творчестве XVIII и XIX века. Его первые литературные опыты датируются концом 1810-х, однако личность де Квинси сформировалась в конце предшествующего столетия. И эта «смесь эпох» во многом определила неповторимый литературный стиль, характеризующийся не столько подлинной печатью старины, сколько использованием литературной маски, для которой такая печать выглядит совершенно естественно.

Самое знаменитое произведение Томаса де Квинси – «Исповедь англичанина, употребляющего опиум»; увы, это не роман и не повесть, жанр произведения – автобиографическое эссе. К опиуму, тогда входившему в состав многих медицинских препаратов, писатель пристрастился еще в студенческие годы. Столь пагубная привычка, конечно, наложила драматический отпечаток на всю его дальнейшую жизнь. Но вообще-то прожил де Квинси долго, да и как литератор трудился много, плодотворно, в самых разных жанрах.

«Убийство как одно из изящных искусств» вошло в каноны детективного жанра; впрочем, в равной степени его можно рассматривать в качестве образца черного юмора. Тут де Квинси выбрал весьма оригинальную «маску», во многом пародирующую его собственный стиль, но все-таки надо понимать: невыносимый манерно-умничающий зазнайка, что совсем уж словечка в простоте не скажет – это не сам автор, а повествователь, от лица которого излагается данный текст, представляющий собой словно бы стенограмму лекции.

Бесполезно пытаться вычислить, в каких случаях автор (нет, именно повествователь, фактически и сам являющийся литературным персонажем!) опирается на подлинные исторические источники, а в каких создает их по собственному усмотрению. Так, великий Декарт действительно был опытным фехтовальщиком и в своих поездках носил на поясе боевую шпагу, что вполне могло помочь ему при обстоятельствах, описанных в «Убийстве…»; но вот подробности смерти Спинозы откровенно домыслены. А шведский король Густав Адольф был смертельно ранен на поле боя, в ходе внезапной стычки с вражеским разъездом, так что говорить о политическом убийстве на самом деле более чем сложно – и, похоже, повествователь (вряд ли сам де Квинси) «путает» этого короля с его правнучатым племянником, Карлом XII. Он на самом деле тоже погиб в бою от выстрела со стороны вражеских позиций, но при таких обстоятельствах, что слухи (пускай безосновательные) о ближнем выстреле кого-то из «своих» действительно ходили долгое время. И т. д. и т. п.

Успех «Убийства…» был настолько велик, что де Квинси дважды возвращался к нему, снабжая первоначальное «ядро» разного рода дополнениями, так что в конце это произведение разрослось до масштабов книги. Но мы предлагаем читателям исходный вариант: ту историю, которую современники автора увидели в 1827 г. на страницах журнала «Blackwoods Magazine».


Убийство как одно из изящных искусств

Предисловие, написанное человеком, добродетельным до крайности (в сокращении)

Многие любители чтения слышали, вероятно, про Общество содействия пороку и Клуб Адского огня, основанные в прошлом веке сэром Фрэнсисом Дэшвудом. Общество это подверглось запрету, но я обязан с прискорбием сообщить, что в Лондоне существует еще одно, гораздо более одиозное. По сути своей оно могло бы именоваться Обществом поощрения убийств, однако члены его употребляют деликатный эвфемизм, предпочитая называться Обществом ценителей убийства. Каждое новое злодеяние того сорта, который находит отражение в полицейских сводках Европы, обсуждается и разбирается ими, как если бы оно было произведением искусства. Но мне нет необходимости утруждать себя описаниями: читатель поймет все гораздо лучше, ознакомившись с текстом одной из ежемесячных лекций, прочитанных в этом обществе год назад. Публикация несомненно расстроит их ряды – в чем и состоит моя цель.

Лекция

О первом в истории убийстве известно всем без исключения. Каин, его изобретатель и основоположник этого рода искусств, безусловно, был гением. Все сыны Каиновы также являлись людьми выдающимися. Тувалкаин[12] ковал орудия медные и железные – или что-то наподобие. Но, невзирая на оригинальность и гений мастера, искусства в ту пору не перешагнули порога раннего детства, а значит, любое творение надлежит судить лишь с учетом этого факта. Даже дела рук Тувалкаина, вероятно, едва бы нашли одобрение в современном Шеффилде[13]; и поэтому, не умаляя заслуг Каина (старшего Каина, я имею в виду), следует заметить, что сработал он так себе. Однако Мильтон[14], по всей видимости, не согласен с таким утверждением. Его манера изложения в строках, относящихся к данному эпизоду, показывает, что он к нему явно неравнодушен, поскольку описывает его с заметным волнением и не жалеет изобразительных средств.

И в пастыря он бросил острый камень.
Смертельно в грудь ударом поражен,
Упал пастух, струится кровь ручьями,
И дух его из тела отлетает[15].

В ответ на эти строки Ричардсон, живописец, который разбирался в предмете, сделал следующее замечание в своих комментариях к «Потерянному раю», стр. 497: «Каин (по общему мнению) вышиб из брата дух, ударив его большим камнем; Мильтон отмечает этот факт, добавляя, кроме того, упоминания о глубокой ране».

Дополнение представляется вполне разумным: грубое орудие убийства, не возвышенного и не обогащенного теплом и оттенками пролитой крови, несет в себе слишком многое от незамутненности первобытных умений, как если бы его совершил какой-то Полифем[16] – без должных навыков, подготовки и вообще чего-либо помимо бараньей лопатки. Однако сие замечание отнюдь не было лишним: оно доказывало, что Мильтон являлся дилетантом. Относительно Шекспира дело обстояло куда лучше, и это успешно доказывают принадлежащие его перу описания убийств Глостера, Генриха Шестого, Дункана, Банко и многих других.

Итак, основы данного искусства были заложены в свой срок: тем плачевнее наблюдать, как век за веком оно топталось на месте без всякого прогресса. Фактически дальше я буду вынужден пренебречь всеми убийствами, как недостойными внимания, и ритуальными, и профанными, совершёнными и до рождения Христа, и на протяжении долгого времени после него. Греция, даже в эпоху Перикла, не имеет здесь ни малейших заслуг, у Рима можно отыскать слишком мало оригинальной одаренности в любом виде искусств, не следующем за успешным образчиком. По сути, даже латынь клонится под тяжестью мысли об убийстве. «Человек был убит» – как это звучит по-латыни? Interfectus est, interemptus est – что означает просто любое лишение жизни, и потому средневековой христианской латыни пришлось ввести новое слово, до которого не способно было дотянуться бессилие классических понятий. Murdratus est – гласит высокое наречие готической эпохи. Тем временем евреи сохранили все свои знания об убийстве как искусстве и постепенно делились ими с западным миром. В самом деле, иудейская школа всегда, даже в темные века[17], оставалась солидной и уважаемой – и тому примером служит дело Хью[18] из Линкольна, которое удостоил похвал сам Чосер, упомянувший его в связи с другим произведением той же школы, вложив рассказ о нем в уста Леди Аббатисы[19].

Однако, возвращаясь на минуту к классической древности, не могу не вспомнить о Катилине[20], Клавдии, а также других участниках той же клики, которые могли бы стать первоклассными художниками своего дела; весьма и весьма прискорбно, что Цицероново крохоборство не позволило Риму показать себя и в этой области искусств. Кто бы справился с ролью жертвы успешнее, чем он? «Юпитер величайший!» – вопил бы Цицерон от ужаса, если бы обнаружил Цетега[21] у себя под кроватью. Слушать его было бы чистым наслаждением, и я, джентльмены, не удивился бы, если бы он предпочел пользу – укрывшись в шкафу или даже в отхожем месте, – почести прямо взглянуть в лицо свободному мастеру убийств.

Возвратимся теперь к средневековью (под которым мы, говоря конкретнее, подразумеваем преимущественно десятый век и время, непосредственно примыкающее к нему) – эта эпоха вполне закономерно благоприятствовала искусству убийства точно так же, как церковной архитектуре, витражному делу и так далее. И, соответственно, на исходе этих лет миру является величайший представитель нашего искусства – имею в виду Горного старца. Он, безусловно, блистателен, и мне нет нужды упоминать, что самим словом «ассасин» – «убийца» мы обязаны именно ему. Он был настолько влюблен в свое дело, что, став сам жертвой покушения, по достоинству оценил талант ученика, который попытался убить его, и, несмотря на неудавшееся посягательство на свою жизнь, тут же, на месте, даровал неудачливому убийце титул с наследованием по женской линии, назначив ему три пожизненных пенсиона.

Политическое убийство – особый жанр, требующий специального изучения, поэтому я намереваюсь посвятить ему отдельную лекцию. Пока же не могу не заметить: как ни странно, этот вид искусства развивается в некоторой степени конвульсивно. То пусто, то густо. Наше время может похвастать несколькими превосходными образцами, а около двухсот лет назад возникла целая блестящая плеяда убийств подобного сорта. Не думаю, что нужно напоминать, о чем речь – о пяти великолепных произведениях, таких, как убийства Вильгельма Оранского, Генриха IV, герцога Бекингэма (превосходно описанное в письмах, опубликованных мистером Эллисом из Британского музея), а также убийства Густава Адольфа[22] и Валленштейна[23].

Заметим, что убийство короля Швеции не дает покоя множеству писателей, подвергающих сей факт сомнению, однако они неправы. Он был убит, и это убийство я считаю уникальным в своей безупречности, поскольку оно совершилось в полдень, а местом преступления стало поле сражения – идея настолько оригинальная, что я не помню произведения искусства, подобного этому. Действительно, все оные случаи готовят немало открытий опытному исследователю. Все они – exemplaria, примеры для подражания, о которых можно сказать: «Nociurnâ versatâ manu, versate diurne» – «Перечитывайте их денно и нощно».

Особенно нощно.

В убийствах князей и государственных мужей нет ничего, что могло бы возбудить наше любопытство; но их смерти зачастую влекут за собой важные изменения, и высокое положение, которое они занимают, невольно привлекает к себе внимание любого художника, одержимого сценическими эффектами. Однако существует и другая разновидность политических убийств, которая получает развитие с начала семнадцатого столетия, что меня не на шутку удивляет; я имею в виду убийства философов. Ибо, господа, печальный факт состоит в том, что на протяжении двух последних столетий какого философа ни возьми – каждый либо был убит, либо рисковал быть убитым. Так что тот, кто называл себя философом и ни разу не был жертвой покушения, будьте уверены, не стоил ни гроша. В частности, этот аргумент работает и по отношению к Локку как философу, хотя вопрос его принадлежности к данной науке является чисто риторическим (если вообще когда-то ставился) – за семьдесят два года не нашлось ни одного желающего перерезать ему глотку. Пусть дела с покушениями на философов не слишком известны, но отменно хороши и прекрасно организованы в имеющихся обстоятельствах. Я позволю себе небольшой экскурс касательно сего предмета, позволяющий в особенности продемонстрировать мои собственные знания.

Первым из великих философов XVII века (исключая Галилея) я назвал бы Декарта, и если говорить о человеке, которому до гибели было рукой подать, то нельзя не вспомнить именно о нем. Об этом повествует Байе в первом томе «Жизни Декарта». В 1621 году, в возрасте около двадцати шести лет, Декарт по своему обыкновению путешествовал (вернее, рыскал, как гиена). Добравшись до Эльбы около Глюкштадта или Гамбурга, он вознамерился отплыть в Восточную Фрисландию[24]. Неизвестно, что вообще способно понадобиться в Восточной Фрисландии кому бы то ни было – может быть, он решил лично составить мнение по этому поводу, но, достигнув Эмбдена, немедленно вознамерился переместиться во Фрисландию Западную. Будучи очень нетерпеливым и не вынося промедления, он нанял барку с несколькими матросами, для того чтобы они перевезли его. Едва судно вышло в море, Декарт с превеликим удовольствием обнаружил, что его спутники – убийцы. По свидетельству Байе, вскоре он узнал: команда – сплошь злодеи, причем отнюдь не преступники по случаю, господа, как мы с вами, а настоящие профессионалы, горящие одним желанием – перерезать ему горло. История эта слишком занимательна, чтобы сокращать ее, я изложу порядок событий так, как излагал их биограф Декарта, в переводе с французского: «Мосье Декарт не имел иной компании, кроме слуги, с которым говорил по-французски. Матросы, приняв его за иностранного купца, а не дворянина, заключили, что у него водятся денежки. Дальнейший их план угрожал содержимому его кошелька самым непосредственным образом. Тем не менее между морскими разбойниками и разбойниками с большой дороги существовало отличие: последние имели возможность сохранить жизнь жертве, бросив ее в лесу, первые же не могли доставить путника на берег без риска оказаться под арестом. Команда приняла меры, чтобы избежать этой опасности. Они смекнули, что путешествует он вдали от дома, не имеет знакомств в их стране и никто не станет тревожиться, если он исчезнет в пути. Представьте, господа, как эти фрисландские псы обсуждали судьбу философа, словно говорили о бочонке рома. Они заметили, что Декарт был умеренного и терпеливого нрава, а по мягкости его обращения и любезности, с которой он держался, решили, что имеют дело с молокососом, и заключили: избавиться от него будет очень просто. Они настолько в этом не сомневались, что даже обсуждали его судьбу в его же присутствии, посчитав, будто жертва не знает иного языка, кроме того, на котором говорит со слугой, и рассудили наконец, что нужно убить его, бросить тело в море и разделить содержимое кошелька».

Простите мне мой смех, господа, но факт остается фактом – я не могу не смеяться каждый раз, когда думаю об этом; особенно забавляют меня две детали. Первая – убийственный ужас, или «мандраж» (как называют подобное чувство в Итоне), в который Декарт впал, услышав не слишком занимательные подробности представления, финалом коего должна была стать его смерть, погребение и дележка наследства. Но дело в том, что еще более забавной мне видится вторая: если бы фрисландские мерзавцы оказались в выигрыше, мы лишились бы картезианской философии, и что бы мы без нее делали, учитывая уйму вдохновленных ею томов, предоставляю судить почтенным библиофилам.

Однако продолжим: несмотря на охватившую его панику, Декарт показал, что готов дать отпор, внушив тем самым ужас антикартезианским негодяям. «Обнаружив, – повествует Байе, – что шутками здесь не пахнет, Декарт в мгновение ока вскочил на ноги и с выражением самым грозным – чего эти мерзавцы никак не ожидали – обратился к ним на их языке, угрожая уложить на месте, если они попытаются нанести ему оскорбление. Понятное дело, господа, для этих молодчиков было слишком высокой честью насадиться, подобно жаворонкам на вертел, на острие декартова меча. И поэтому с не меньшим удовольствием спешу заметить, что мосье Декарт не оставил без работы палачей, тем более что, убив команду, он едва ли смог бы привести судно в порт и курсировал бы веки вечные по Зюйдер-Зее, подобно “Летучему Голландцу”, что ищет путь домой, вероятно вводя в заблуждение встречных моряков. Присутствие духа, проявленное мосье Декартом, – говорит биограф, – возымело волшебное действие на этих негодяев. Нападение было столь внезапным, что они растерялись и, позабыв о численном перевесе, доставили Декарта к месту его назначения так спокойно, как только можно было пожелать».

Весьма возможно, господа, что вам могло бы показаться, будто мосье Декарт должен был поступить так же, как некогда Цезарь, заявивший бедняге паромщику: «Ты везешь Цезаря и его счастье» – то есть сказать: «Канальи, вы не можете перерезать мне горло, потому что везете Декарта и его философию» – и угроза была бы предотвращена. Такого мнения придерживался один германский император – на совет поостеречься при пушечном обстреле он заметил: «Еще чего, приятель! Ты когда-нибудь слышал, чтобы императора убило пушечным ядром?» Не могу поручиться за императора, однако философу бывало достаточно и меньшего; и еще один великий европейский философ был-таки убит – я говорю о Спинозе.

Мне отлично известно, что бытует распространенное мнение, будто он скончался в своей постели. Может, и так – но все-таки он был умерщвлен; могу в доказательство сослаться на книгу, озаглавленную «Жизнь Спинозы» и выпущенную в Брюсселе в 1731 году Жаном Колерю с многочисленными примечаниями, сделанными от руки одним из друзей Спинозы. Философ скончался 21 февраля 1677 года, будучи немного более сорока четырех лет от роду. Смерть в таком возрасте сама по себе выглядит подозрительно, а мосье Жан замечает, что некоторые фразы в рукописном тексте дают основание для вывода о том, что «смерть его нельзя определенно назвать естественной». Живя в Голландии – стране туманов, стране моряков, – он, как наверняка предполагали, злоупотреблял и грогом, и особенно пуншем[25], который начали изготовлять совсем недавно. Никто не станет отрицать, что подобное могло иметь место – но все-таки не случилось. Мосье Жан называет Спинозу «крайне умеренным в выпивке и еде». И хотя появлялись дикие слухи о том, что он употреблял сок мандрагоры и опиум, ни одно из этих названий не значится в счете от его аптекаря. И как же с таким аскетическим образом жизни вяжется смерть от естественных причин всего в сорок четыре? Послушаем еще раз рассказ биографа: «Утром в воскресенье, 21 февраля, когда еще не звонили к службе, Спиноза спустился вниз и беседовал с хозяином и хозяйкой дома». Допустим, было около десяти утра – и мы можем сказать, что Спиноза в это время оставался жив и благополучен. Но притом «он вызвал из Амстердама врача, – утверждает биограф, – которого я считаю нужным назвать двумя инициалами, Л. М. Этот Л. М. приказал челяди доставить ему старого петуха и немедленно приготовить его, чтобы Спиноза в полдень поел бульона. Так и случилось, а кроме бульона, после того как домовладелец и его супруга возвратились из церкви, Спиноза с аппетитом съел еще и кусок старой петушатины.

Днем Л. М. оставался со Спинозой наедине, потому что домочадцы вновь отправились в церковь. Возвратившись обратно, они были поражены, узнав, что Спиноза умер около трех часов пополудни в присутствии Л. М., который тем же вечером отбыл в Амстердам ночным судном, не уделив покойному ни малейшего внимания и не заплатив по счету. Без сомнения, он как нельзя охотнее пренебрег своим долгом, так как заполучил серебряные монеты – и крупные, и мелочь, – а также нож с серебряной рукояткой, и скрылся с добычей».

Мы видим, господа, что совершилось убийство, и понимаем, каким именно образом это произошло. Именно Л. М. убил Спинозу из-за денег. Крови обнаружено не было: без сомнения, Л. М. задушил несчастного Спинозу, больного, истощенного и слабого, при помощи подушки – ведь бедняга едва выжил после поистине адского обеда. Но кто такой этот Л. М.? Уж точно, речь не идет о Линдли Мюррее: мне доводилось лично встречать его в Йорке в 1825 году и, между нами, не думаю, что он на такое способен, тем более по отношению к собрату-филологу – а как вам известно, господа, Спиноза – автор еврейской грамматики, достойной всяческого почтения.

Гоббс – и я никогда не мог понять, почему и на каком основании, – так и не был убит. Здесь профессионалы семнадцатого века крупно просчитались, ведь он, с какой стороны ни посмотри, явился бы превосходной жертвой покушения: в самом деле, кроме худобы и слабости – я могу доказать это – у него водились деньжата, и, что особенно забавно, он даже не имел права оказывать сопротивление. По его же собственным воззрениям, непреодолимая сила по праву властвует над всеми, так что сопротивление ей, коль она вздумает лишить тебя жизни, есть худший из всех видов бунта. Однако, господа, хоть он и не был убит, я счастлив уверить вас, что, по его собственному свидетельству, Гоббс трижды оказывался на волосок от смерти. Первая попытка убийства состоялась весной 1640 года, когда он пытался распространять от имени короля некую рукопись, направленную против Парламента. Кстати, после этого рукописи никто не видел, но Гоббс утверждал: «Если бы Его Величество не распустил в мае Парламент, моя жизнь подверглась бы опасности». Роспуск Парламента, однако, ни к чему не привел: вскоре, в ноябре того же года, Долгий парламент[26] был созван опять, и Гоббс, во второй раз опасаясь за свою жизнь, успел скрыться во Франции. Опасения его носили оттенок безумия – подобно тому, каким страдал Джон Деннис[27], который полагал, что Людовик XIV никогда не заключит мир с королевой Анной, если французы не получат его (Денниса) голову, и под воздействием своей паранойи бежал подальше от побережья. Во Франции Гоббсу и его горлу удавалось избегать опасности в течение десяти лет, но, в конце концов, желая заслужить милость Кромвеля, он опубликовал «Левиафан»[28]. Тем самым старик отпраздновал труса[29] в третий раз: ему казалось, что мечи людей короля вот-вот коснутся его глотки – точно так же поступили с послами Парламента в Гааге и Мадриде. Вот как он изложил это на плохой латыни:

Tum venit in mentem mihi Dorislaus et Ascham;
Tanquam proscripto terror ubique aderat[30].

И, соответственно, бежал домой, в Англию. Сейчас, конечно, мы можем справедливо полагать, что за написание «Левиафана» этот человек заслужил палок и заработал их вдвое или втрое за сочинение пятисложного стиха с такой отвратительной концовкой, как «terror ubique aderat!» Но желать ему чего-либо сверх этого избиения никому не приходило в голову. И, по сути, всю историю он выдумал, чтобы похвастаться. В безудержно язвительном письме, адресованном некоему «ученому мужу» (а именно Уоллису, математику), он приводит совершенно другую версию происходящего и утверждает, что бежал домой, «потому что не мог доверить свою безопасность французскому духовенству», намекая, что, вероятно, будет убит из-за вероисповедания. Последнее послужило бы отменной шуткой: принести Фому Неверующего в жертву вере.

Бахвальство или нет, но, однако, остается бесспорным одно: Гоббс до конца жизни боялся, что его убьют. Это доказывает еще одна история, которую я хочу вам поведать, – не из рукописи, но, по свидетельству мистера Колриджа, источника лучшего, чем рукопись: книги, теперь полностью забытой, а именно «Исследование взглядов мистера Гоббса в виде диспута между ним и студентом-богословом», опубликованной за десять лет до кончины Гоббса. Имени автора на обложке не значится, но он известен – Теннисон, тот самый, что стал Архиепископом Кентерберийским через тридцать лет после Тиллотсона. Во вступительном слове говорится: «Некое духовное лицо (несомненно, сам Теннисон) ежегодно посвящало целый месяц путешествиям по различным частям острова. Одно из этих путешествий, частично вдохновленное описаниями Гоббса, привело его в Дербишир. Оказавшись там, путешественник не мог не наведаться в Бакстон; едва он прибыл туда, как судьба ему улыбнулась: у дверей постоялого двора спешивалась компания джентльменов, а среди них – долговязый тощий субъект, который, как выяснилось, был ни больше ни меньше, а самим Гоббсом, прискакавшим верхом, должно быть, из Чатсворта. При встрече с подобным светилом путник, ищущий ярких впечатлений, не мог не завязать знакомства, даже рискуя наскучить. К счастью для его замысла, двое спутников покинули Гоббса по срочному делу, так что наш путешественник, ради развлечения во время остановки в Бакстоне, убедился: Левиафан находится в его полном распоряжении, и был удостоен чести стать его собутыльником по вечерам. Гоббс, кажется, вел себя сначала весьма неприветливо, так как опасался духовных лиц, но затем, смягчившись, выказал общительность и чувство юмора, и они даже условились пойти вместе в баню». Как Теннисон рискнул влезть в воду рядом с Левиафаном, я представить не могу, однако это случилось и они плескались подобно двум дельфинам, хотя Гоббс в то время находился в преклонных летах, и «во время отдыха, перед тем как начать вновь плавать и окунаться с головой в воду (то есть нырять), они обсудили тысячу вещей касательно античных бань и Истоков Всего Сущего. Приятное времяпрепровождение продолжалось около часа, затем, обсушившись и одевшись без помощи прислуги, оба уселись в ожидании ужина, намереваясь восстановить свои силы и, подобно Deipnosophilæ[31], скорее насладиться разговором, чем выпивкой. Но эти невинные намерения были прерваны шумом: незадолго перед тем челядь с присущей ей грубостью затеяла спор. Мистер Гоббс, заслышав шум, казалось, обеспокоился, хотя спорщики не приближались к нему». Почему бы он так вел себя, господа? Не сомневаюсь, вы представите в качестве объяснения добродушие и бескорыстную любовь к миру и гармонии, как нельзя лучше подходящие человеку преклонных лет, к тому же философу. Однако послушайте, что было дальше: «Он не сразу вернул себе присутствие духа, но тотчас связал происходящее с собственной персоной и понизил голос, озабоченно пересказав – возможно, не раз – историю Секста Росция, убитого после ужина в Палатинских купальнях. Невольно приходит в голову не слишком близкая аналогия с замечанием Цицерона об Эпикуре Атеисте, который сильнее, чем все прочие, боялся того, чье существование отвергал: Богов и Смерти». Всего лишь по совпадению места – то есть бань, и времени ужина мистер Гоббс предрек себе судьбу Секста Росция. Какую логику здесь можно отыскать, кроме той, согласно которой этому человеку везде и всюду чудились убийцы? Наш Левиафан опасался уже не клинков английских роялистов и французских клириков, но «утратил от испуга всяческие манеры» в пивной из-за ссоры между простыми дербиширскими мужланами, которые скорее сами бы пришли в ужас, увидев эти живые мощи, неизвестно как дотянувшие до новых времен.

Мальбранш[32], к вашему несомненному удовольствию, был убит. Его убийца хорошо известен: это епископ Беркли. История их у всех на слуху, хотя и не получила правильного освещения. Беркли, тогда совсем юнец, прибыв в Париж, заехал к святому отцу Мальбраншу и нашел того в келье за приготовлением пищи. Повара́ всегда отличались раздражительностью – впрочем, как и сочинители. Мальбранш представлял собой и то и другое: разгорелся спор, старик священник, уже раздраженный, вспылил еще больше. Кулинария и метафизика вкупе дурно повлияли на его печень: он лег в постель и умер. Таково общее мнение об этой истории: «Все уши Дании обманулись». На деле же, из уважения к Беркли, который, по замечанию Поупа, «обладал всеми мыслимыми добродетелями», кое-что удалось скрыть: тем не менее хорошо известно, что Беркли, уязвленный оскорблениями старика француза, счел нужным расквитаться с ним и полез в драку. В первом раунде Мальбранш оказался на полу, от его чванства не осталось следа, и, быть может, он сдался бы – но у Беркли кровь взыграла, и тот потребовал, чтобы старик философ отрекся от своего учения о Случайных Причинах. Тщеславие пересилило: Мальбранш пал жертвой необузданности ирландского молодчика в сочетании со своим собственным нелепым упрямством.

Лейбниц, во всех отношениях Мальбранша превосходивший, мог тем более рассчитывать на гибель от рук убийцы, однако случая не выдалось. Полагаю, его весьма уязвляло такое пренебрежение и оскорбляла безопасность, в которой он пребывал до конца своих дней. Ничем другим я не могу объяснить его поведение на старости лет: он вдруг выказал небывалую склонность к стяжательству и скопил немало золота, которое хранил у себя дома. Жил он в Вене, где позже и скончался; в письмах, дошедших до наших дней, отразилась его нешуточная тревога за собственную жизнь. Однако же он так стремился причислить себя к жертвам покушения, что не предпринимал никаких мер безопасности.

Позднее один британский педагог, уроженец Бирмингема – я имею в виду доктора Парра, – с большим вниманием отнесся к собственной персоне при подобных же обстоятельствах. Он скопил изрядное количество золотой и серебряной посуды, которую и хранил в спальне пасторского дома в Хэттоне. С каждым днем все больше и больше боялся быть убитым, полагая, что не сможет сопротивляться при покушении (да, собственно, не имея таких намерений), и в итоге перевез свои сокровища в хэттонскую кузницу, считая, таким образом, будто убийство кузнеца – куда меньшая потеря для salus reipublicæ (блага государства), чем убийство педагога. Я слышал, это мнение многим представлялось весьма спорным: теперь нельзя не согласиться – одна хорошая подкова равна примерно двум с четвертью «Целительным» проповедям[33].

В то время как о Лейбнице можно было сказать, что он не был убит, но умер отчасти из-за страха быть убитым, а частично от досады на не случившееся покушение, Кант, с другой стороны, ни на что подобное не притязал, однако едва смог избежать смерти, приблизившись к ней более, чем кто-либо из упомянутых особ, кроме разве Декарта. Как безрассудно фортуна разбрасывает свои дары! Дело, о котором идет речь, упоминается в анонимной биографии величайшего мыслителя. Одно время Кант с целью укрепления здоровья положил себе совершать ежедневно шестимильную прогулку вдоль проселочной дороги. Об этом прознал человек, по собственным причинам желавший философу смерти: у камня, отмечающего третью милю от Кенигсберга, он подкараулил Канта, который отличался пунктуальностью почтового дилижанса. Но вмешалась случайность: Кант показался ему человеком пропащим. И, следовательно, из соображений «морали» убийца предпочел лишить жизни малого ребенка, игравшего на дороге, а не старого философа: дитя было убито, а Кант избежал гибели. Так свидетельствуют об этом немецкие источники, но я считаю, что убийца являлся ценителем прекрасного, который понимал, какой безвкусицей может быть сочтено душегубство старого, высохшего, желчного метафизика; он не способен был показать себя, потому что Кант и после смерти не мог бы более походить на мумию, чем сейчас, будучи еще живым.

Итак, господа, выявив связь между философией и нашей отраслью искусств, я сам не заметил, как приблизился к нашей собственной эпохе. Не требуется усилий, чтобы описать ее отличие от предшествующих – потому что, фактически, они мало чем отличаются. Семнадцатое и восемнадцатое столетия вместе с тем отрезком девятнадцатого, который мы наблюдали, образуют классическую эпоху убийства. Превосходнейшим продуктом семнадцатого века, бесспорно, является убийство сэра Годфри, которым я не могу не восхищаться. В то же время замечено, что число убийств в этом столетии невелико – во всяком случае, наших соотечественников среди художников совсем немного; возможно, причина этому – отсутствие просвещенных покровителей. Sint Mæcenates, non deerunt, Flacce, Marones[34].

Наведя справки в «Отчете о показателях смертности» (4-е издание, Оксфорд, 1665), я обнаружил, что из почти двухсот тридцати тысяч человек, умерших в Лондоне в семнадцатом столетии, убиты были не более восьмидесяти шести, то есть около четырех с третью в год. С таким мизерным количеством, господа, невозможно основать свою школу, но, глядя на его малость, мы хотя бы считаем себя вправе ждать первоклассного исполнения. Возможно, таковое в самом деле имело место, однако несмотря на это я придерживаюсь мнения, что лучший исполнитель упомянутого столетия уступал виртуозу века последующего. К примеру, дело сэра Годфри вполне достойно похвал (и вряд ли кто-то оценит его по заслугам лучше, чем я сам), но поставить его вровень с делом миссис Раскомб из Бристоля по оригинальности исполнения, точности и чувству стиля никак невозможно. Убийство этой почтенной леди произошло в начале царствования Георга III – время, как нельзя более подходящее для развития искусств вообще. Сия особа жила в Колледж Грин с одной-единственной служанкой, и ни одна из обеих женщин не претендовала бы на место в истории, если бы не привлекла внимание величайшего мастера, о котором я и веду речь. Одним прекрасным утром, когда весь Бристоль уже поднялся и занялся делами, соседи миссис Раскомб заподозрили неладное и вломились к ней в дом. Они обнаружили хозяйку убитой в собственной спальне, а прислугу – на лестнице: случилось это в полдень, и не далее как за два часа до этого обеих, и госпожу, и служанку, видели живыми и невредимыми. Если память не изменяет мне, происшествие случилось в 1764 году. Прошло шестьдесят лет, а имя мастера по-прежнему остается неизвестным. Подозрения свои потомки покойной возложили на двоих подозреваемых – булочника и трубочиста. Но они ошибались: неопытный исполнитель никогда не воплотил бы столь дерзкую идею, как убийство в полуденный час в центре большого города. Никакой таинственный булочник, господа, никакой безымянный трубочист, будьте уверены, на такое не способен. Однако мне известно, кто это был, – эти слова породили общий шум, перешедший в бурные аплодисменты; оратор залился краской и продолжил с большей серьезностью. – Ради бога, господа, не сбивайте меня: убийство не моих рук дело. Я не настолько тщеславен, чтобы приписывать себе подобные заслуги, вы переоцениваете мои скромные возможности: дело миссис Раскомб выходит далеко за их пределы. Но я выяснил, кем был этот исполнитель, – при помощи известного хирурга, позднее проводившего вскрытие того человека. У хирурга была частная коллекция, посвященная его профессии, одним из лучших экспонатов которой являлся гипсовый слепок мужчины удивительно изящных пропорций.

«Этот слепок, – объяснил нам хирург, – принадлежит известному ланкаширскому разбойнику.

Соседи не догадывались, чем он промышлял, – смышленый малый надевал на ноги своей лошади шерстяные чулки, заглушая грохот копыт по мостовой, когда выводил жеребцов из конюшни. Я еще не закончил учение, а он все-таки попал на виселицу. Сложён этот негодяй был на диво хорошо, и не было таких денег и таких усилий, которые стоило пожалеть бы, чтобы заполучить его тело в собственное пользование, и как можно скорее. С попустительства помощника шерифа его вынули из петли раньше обычного, живо погрузили в фаэтон, запряженный четверкой, и довезли до места еще живого. Одному из студентов выпала честь нанести преступнику coup de grace[35], завершив таким образом исполнение приговора». Этот примечательный рассказ, свидетельствующий о том, что все господа из операционных залов суть почитатели нашего искусства, в хорошем смысле потряс меня. Однажды я пересказал его одной леди из Ланкашира, и она тотчас мне сообщила, что жила по соседству с этим разбойником и хорошо помнила два факта, сочетание которых, по мнению очевидцев, удостоверяло его участие в деле миссис Раскомб. Один из них гласил: субъект этот отсутствовал в момент совершения убийства аж две недели, а второй – в окру́ге вдруг появилось в ходу немалое количество долларов: теперь известно, что миссис Раскомб держала дома около двух тысяч в этой монете. Но кто бы ни был тот деятель искусства, дело миссис Раскомб надолго осталось памятником его гению. Впечатление ужаса, которое произвела на окружающих смелость и мощь его замысла, было столь велико, что для дома миссис Раскомб, как мне рассказывали в 1810 году, так и не нашлось арендатора.

Однако сколько бы я ни восхвалял этот случай, будет непозволительно пропустить множество других экземпляров, демонстрирующих выдающиеся достоинства на протяжении того же столетия. В этой связи замечу, что случаи мисс Блэнд, или капитана Доннеллана, или сэра Теофилиуса Боутона не вызовут во мне ни малейшего волнения. Стыд и позор всем этим отравителям, вот что я скажу: разве не могут они придерживаться старого доброго обычая резать глотки, вместо того чтобы вводить сомнительные итальянские новшества? По сравнению с классической традицией я уподобляю эти случаи восковому оттиску рядом с мраморной скульптурой или же литографии – с подлинной гравюрой Вольпато[36]. Но и за их исключением существует немало превосходных произведений, поражающих чистотой стиля – им нечего стыдиться, и каждый честный ценитель не может сего не признать. Обратите внимание, я говорю «честный»; здесь стоит сделать заметное послабление, потому что ни один мастер не уверен полностью, что способен воплотить свой замысел, как бы тот ни был прекрасен. Может помешать какое-нибудь недоразумение, жертва не пожелает спокойно относиться к острию, перерезающему ей глотку, захочет убежать или вступить в драку, а то и укусить. Те, кто рисует портреты, нередко сетует, что модели слишком зажаты, художникам же нашего дела, как правило, мешает излишняя подвижность жертв. Действительно, этот род искусства способен вызывать у жертвы излишнее волнение и протест, что, несомненно, создает неудобство для мастера, однако для мира в целом является скорее преимуществом. Мы не должны забывать об этом – ведь именно данная особенность позволяет выявить неизвестные ранее таланты. Джереми Тейлор восхищенно отмечает немыслимые кульбиты, которые способны совершать люди под влиянием страха. Поразительным доказательством этому может служить недавнее дело Мак-Кинсов: мальчик взял такую высоту, которую не сумеет преодолеть до конца дней своих. Способности к кулачному бою, как и все виды гимнастических дарований, также зачастую бывают обязаны своим появлением панике, сопровождающей действия наших исполнителей; не будь их, таланты эти оказались бы скрытыми как для их обладателей, так и для окружающих. Есть у меня интересная иллюстрация сего факта, а именно случай, о котором я узнал в Германии.

Катаясь однажды верхом недалеко от Мюнхена, я встретил выдающегося представителя нашего общества, чье имя сейчас вынужден скрыть. Этот господин рассказал мне, что, устав от вялых удовольствий (так он назвал их), свойственных большинству дилетантов, он перебрался из Англии на континент, чтобы практикой добиться совершенства. Для своей цели выбрал Германию, так как считал ее полицию особо ленивой и тяжелой на подъем. Первый опыт его в качестве профессионала имел место в Мангейме, и, почуяв во мне своего брата-любителя, он свободно рассказал и о том, как лишился невинности. «Напротив моей квартиры, – поведал он, – проживал – один-одинешенек – некий пекарь, скряга в своем роде. Не знаю, отчего – то ли из-за его широкой белесой физиономии, то ли по другой причине, – но случилось так, что он привлек мое внимание. Вот я и решил начать с его шеи, которую, кстати, он по местной моде даже не прикрывал, чем притягивал меня еще сильнее. Я заметил, что он закрывал окна ровно в восемь вечера. Однажды я подкараулил его за этим занятием, ворвался в дом, запер дверь и, обращаясь к нему отменно учтиво, изложил содержание своего замысла, одновременно уговаривая его не оказывать сопротивления и не создавать таким образом неприятностей нам обоим. Рассуждая об этом, я извлек свои инструменты и готов был приступить к делу. Но, увидев их, пекарь, которого при первом моем заявлении, казалось, хватил удар, вдруг очнулся и разволновался не на шутку. “Не хочу, чтобы меня убили! – заорал он во всю мочь. – За что вы собираетесь перере́зать мне глотку?” “За что? – переспросил я. – Если не найдется другой причины – то за квасцы, которые вы добавляете в хлеб. Но квасцы или нет, – (я вовсе не собирался вступать с ним в споры), – дело не в них: в убийствах я настоящий дока – и желаю усовершенствовать свои умения, – а ваша толстая шея просто напрашивается, чтобы ее перерезали”. “Ах так? – завопил он. – Тогда я тоже дока, хотя по другой части!” – и бросился на меня с кулаками. Мысль о том, что мне придется биться с ним, была поистине смехотворной. Я знал, конечно, что один лондонский булочник отличился на ринге и прославился под именем Мастера Булок, но тот парень был молод и не избалован, в то время как мой булочник – ужасающий толстяк пятидесяти лет от роду – никуда в этом смысле не годился. Но несмотря ни на что, сопротивлялся он столь свирепо и отчаянно, что едва не взял верх, и мне, мастеру своего дела, не раз приходило на ум, будто я вот-вот погибну от руки мерзавца пекаря. Какой пассаж! Родственная душа поймет мои опасения. Представьте только, первые тринадцать раундов пекарь добивался преимущества, в конце четырнадцатого я получил такой удар в правый глаз, что лишился возможности открыть его. Это, в конце концов, должно быть, и позволило мне спастись: гнев, который этот удар пробудил во мне, был настолько силен, что в каждом из трех последующих раундов мне удалось сшибать противника на пол.

После восемнадцати раундов пекарь едва дышал и выглядел изрядно потрепанным. Его титанические усилия в последних четырех раундах не принесли результата. Тем не менее он отбил удар, который я нацелил в его мучнистую харю; при этом я потерял равновесие и поскользнулся.

На девятнадцатом раунде, разглядывая пекаря, я устыдился, что вынужден уступать этой бесформенной куче теста, впал в ярость и подверг его должному наказанию. Мы колотили друг друга, не получая преимущества, но пекарь проиграл: десять-три в пользу мастера.

На двадцатом раунде пекарь внезапно вскочил на ноги с удивительной ловкостью. В самом деле, держался он неплохо и дрался отлично, пусть даже пот тек с него ручьями, но куража своего лишился и был движим одним только страхом. Стало ясно, что дело надолго не затянется. В следующем раунде мы перешли в ближний бой, где я получил неоспоримое преимущество и неоднократно попадал ему по носу. На это имелись причины: во-первых, всю физиономию его покрывали нарывы, а во-вторых, удары по носу должны были, как я думал, разозлить его еще сильнее: так и случилось.

Следующие три раунда мой Мастер Булок едва стоял на ногах, точь-в-точь корова на льду. Уяснив это, в двадцать четвертом раунде я кое-что шепнул ему на ухо. Слова мои подействовали не хуже нокаута, а ведь я всего лишь донес до него мнение о страховой стоимости его шеи. Заслышав мой шепот, он покрылся холодным потом, и следующие два раунда остались за мной. Когда я в двадцать седьмом раунде объявил “Время!”, он уже был неподвижен, что твое бревно».

Выслушав это, я заметил: «Рискну предположить, что вы наконец достигли своей цели». «Вы правы, – согласился он беззлобно, – и был этим весьма удовлетворен, убив двух зайцев сразу». Он разумел под этим, что не только прикончил пекаря, но и отделал его как следует. На мой взгляд, это не так, наоборот, ему понадобилось двойное усилие: сначала справиться со своим противником при помощи кулаков, а после – применить принесенный с собой инструмент.

Но дело здесь вовсе не в его логике. Гораздо важнее была мораль сей басни, гласившая, что реальная перспектива стать жертвой убийства всякому позволяет раскрыть его ранее неизвестные таланты. С одышкой, неуклюжий, едва способный передвигаться мангеймский пекарь двадцать шесть раундов противостоял искусному английскому боксеру как равный; так природный талант растет и достигает совершенства в животворном присутствии убийцы.

В самом деле, господа, стоит услышать о подобных вещах, как ощущаешь необходимость, быть может, смягчить хоть немного ту чрезвычайную резкость, с которой люди в массе своей отзываются об убийстве. Из этих разговоров можно предположить, что все неприятности и неудобства всегда выпадают на долю того, кто убит, а убийце вовсе ничего не достается. Но внимательный наблюдатель с этим не согласится. «Разумеется, – замечает Джереми Тейлор, – куда меньшее зло – пасть от меча, нежели стать жертвой горячки, а топор, – (под которым он имеет в виду также лом или плотницкий молоток), – причиняет меньше страданий, чем трудности с мочеиспусканием». Очень верно замечено; епископ выступает как человек искушенный и мудрый, каковым и является. Другой великий философ, Марк Аврелий, также оказался выше вульгарных представлений о нашем предмете. Он называет одним из «благороднейших качеств разума способность понять, настало ли время покинуть сей мир или еще нет». Мало найдется способностей более редких, чем эта, и, конечно, истинным филантропом будет человек, несущий другим просвещение в нашей области знания безвозмездно и со значительным риском для себя. Все это, однако, я высказываю попутно, только ради того, чтобы будущие моралисты пораскинули мозгами. Мое же частное мнение состоит в том, что лишь немногие совершают убийство из соображений филантропических либо патриотических, и могу только повторить сказанное мною ранее: большинство убийц по сути своей извращенцы.

Относительно убийств, приписываемых Уильямсу, – величайших и идеальных в своей безупречности из всех, что когда-либо имели место, – я не могу позволить упоминать о них мимоходом. Чтобы описать их достоинства, понадобится развернутая лекция или даже курс. Назову лишь один любопытный факт, связанный с его делом, – ведь пламя его гения совершенно ослепило взгляд уголовного судопроизводства. Несомненно, все вы помните, что свою первую превосходную работу (убийство Марров) он произвел, применив молоток судового плотника и нож. Молоток этот принадлежал некоему Джону Петерсену, старому шведу, и на рукоятке имелись его инициалы. Уильямс оставил его на месте преступления, в доме Марров, поэтому молоток попал в руки следователей. Факт состоит в том, господа, что в предлагаемых обстоятельствах объявление об этих инициалах привело бы к немедленному опознанию Уильямса и, появись оно чуть ранее, предотвратило бы его вторую непревзойденную работу, убийство Уильямсонов, имевшую место быть двенадцатью днями позднее. Но следователи скрывали его от общественности целых двенадцать дней, и второе убийство свершилось. Стоило этому произойти, сообщение было опубликовано – как будто где-то сочли, что Уильямс уже достаточно прославился и его известности не грозят никакие случайности.

Что касается дела мистера Тертелла, не знаю, что и сказать. Естественно, мое мнение о том, кто прежде меня занимал пост председателя нашего Общества, весьма высоко; я считаю лекции этого джентльмена превосходными. Но, по правде говоря, в самом деле думаю, что его заслуги как человека искусства зачастую сильно переоценивались. Признаю́, сначала и сам разделял всеобщий энтузиазм. В то утро, когда весь Лондон узнал про убийство, объявилось такое множество ценителей этого искусства, коего я не видывал со времен Уильямса. Прикованные к постели престарелые знатоки, самым гнусным образом глумившиеся и жаловавшиеся на то, что «ничего не происходит», теперь, прихрамывая, явились в клуб. Такой радости, такого невинного восторга, такого полного удовлетворения я не видывал уже давно. Тут и там раздавались поздравления, люди пожимали друг другу руки и уславливались о планах на ужин, то и дело восклицая: «Ну, как вам это нравится?» «Разве это не прекрасно?» «Теперь-то вы довольны?» Но я помню, как вся эта суета улеглась, когда старый циник и приверженец прошлого (laudator temporis acti) Л. С., топоча своей деревянной ногой, вошел в комнату с обычной кислой миной и, пробираясь сквозь толпу, не переставал ворчать: «Ничего нового! Плагиат как он есть! Мерзавец использовал то, о чем я столько раз намекал! А что за стиль – холодный, как у Дюрера, и вульгарный, как у Фюзели![37]» Многие тотчас решили, что это не более чем зависть и дурной нрав, но, едва первые восторги поутихли, я обнаружил немало влиятельных критиков, находивших в стиле Тертелла некую фальшь. Так или иначе, Тертелл принадлежал к нашему кругу, что обусловило дружескую предвзятость наших суждений. Вся его недолгая популярность оказалась связана с делом, благодаря которому он стал широко известен в Лондоне, но продолжения не последовало: opinionum commenta delet dies, naturæ judicia confirmat[38]. Тертелл, впрочем, задумывал еще одно убийство при помощи пары гирь, но замысел не получил развития. Мне он казался достойным уважения: пусть просто набросок, далекий от завершения, – он, на мой взгляд, значительно превосходил его первую работу. Помню, некоторые ценители горько сожалели, что этот эскиз остался невоплощенным, однако здесь я не могу согласиться с ними: фрагменты, первоначальные наброски у истинных художников часто оказываются на редкость удачными, но все их достоинства меркнут, едва мастер углубляется в детали.

Случай Мак-Кинса, по-моему, далеко превосходит перехваленное творение Тертелла. Он в самом деле выше всяких похвал и вполне сравним с бессмертной работой Уильямса, как «Энеида» может сравниваться с «Илиадой».

А теперь настало время сказать несколько слов о принципах убийства – для того чтобы упорядочить не ваши практические умения, но ваши воззрения: только старухи да любители бульварных газет проглотят что угодно, лишь бы все было достаточно обильно залито кровью. Но умам чувствительным требуется гораздо больше. Таким образом, во-первых, стоит обсудить, какого типа личности притягивают убийц, во-вторых, где убийства обычно случаются, в-третьих, когда именно, а также ряд обстоятельств менее значительных.

Относительно объекта убийства я предполагаю, что это человек добродетельный – будь иначе, он и сам может в ту же минуту обдумывать убийство. В этом случае убийца и жертва способны потягаться друг с другом – «алмаз алмазом гранится, плут плутом губится», – и, за неимением других, за ними можно не без удовольствия наблюдать, но называться убийствами такие столкновения, по мнению взыскательного критика, не достойны. Я мог бы упомянуть кое-кого из тех (без имен, разумеется), кто был найден мертвым в темном закоулке, и все в этом убийстве выглядело достаточно пристойно. Но, при дальнейшем изучении, становилось ясно, что жертва как минимум планировала ограбить будущего убийцу, а то и лишить жизни, если тот вздумает сопротивляться. В таких случаях – или тех, для которых можно предполагать нечто подобное, – о подлинных достоинствах нашего искусства остается позабыть. Убийство как искусство призвано, подобно трагедиям Аристотеля, «очищать сердца посредством жалости и ужаса». Ужас здесь имеет место быть, но о какой жалости идет речь, когда хищник умерщвляет хищника?

Очевидно также, что избранная жертва не должна быть человеком публичным. Так, никакой здравомыслящий художник не стал бы убивать Авраама Ньюлэнда[39]. Дело в том, что об Аврааме Ньюлэнде каждый читал, но почти никто его не видел воочию, так что он из человека превратился в некий отвлеченный символ. Помню, однажды, когда я упомянул, что обедал с Авраамом Ньюлэндом в кофейне, присутствующие окатили меня презрением – будто я хвастался, что играл в бильярд с Пресвитером Иоанном или дрался на дуэли с Папой Римским. Вот, кстати, Папа Римский был бы весьма неподходящей жертвой: он незримо присутствует повсюду как глава христианского мира, однако, словно кукушку, его часто слышат, но никогда не видят – полагаю, для большинства людей и он не более чем абстрактная идея. Иначе случается, если общественный деятель имеет обыкновение давать обеды «с богатым выбором изысканных блюд по сезону»: тут любой признает в нем человека, а не абстракцию. В убийстве такой особы нет ничего неуместного – разве что я еще не коснулся убийств политических как таковых.

В-третьих. Избранник должен быть абсолютно здоров: было бы совершенным варварством убивать человека хворого, который не в силах перенести испытание. Следуя этому принципу, нельзя избирать в качестве жертвы простолюдина старше двадцати пяти лет – все они страдают расстройством желудка. Или, когда напало желание поохотиться именно на них, придется убить хотя бы пару за раз, если же эти простолюдины занимаются портняжным ремеслом, для поддержания репутации и согласно старому уравнению, – лишить жизни аж восемнадцать[40]. Мы можем наблюдать здесь видимое воздействие искусства, которое, как известно, успокаивает и очищает чувства. Мир как он есть, господа, весьма жесток; все, что требуется от убийства, – обильные кровопускания, толпе достаточно их живописного вида.

У просвещенных ценителей вкус куда более развит; искусство нашего рода, подобно другим изящным искусствам, постоянно совершенствуясь, ведут к исправлению и смягчению сердец. Справедливо замечено, что

Ingenuas didicisse fideliter artes,
Emollit mores, nec sinit esse feros[41].

Мой друг философ, известный добряк и филантроп, полагает также, что у избранника должен состоять на попечении целый выводок малых детей для пущей трогательности момента. Это, несомненно, разумное замечание. Но я бы не настаивал на данном условии слишком усердно. Взыскательный вкус, бесспорно, требует его исполнения, однако все-таки, если человек не вызывает возражений с точки зрения морали и здоровья, я не стал бы слишком ревностно вводить ограничения, которые помешали бы художнику делать свое дело.

Но достаточно о жертвах. Что касается времени, места и оснащения, я мог бы сказать многое, однако не имею сейчас такой возможности. Богатый опыт практика обычно склоняет его к выбору ночи и тайне. Однако и эти правила в некоторых случаях удавалось обойти, получив притом превосходный результат. Относительно времени мы уже говорили о великолепном исключении, которым стало дело миссис Раскомб. Если же вести речь о времени и месте сразу, то в летописи Эдинбурга (1805 год) упоминается замечательный случай, известный в этом городе любому младенцу, но среди английских знатоков лишенный должной огласки. Я имею в виду дело банковского посыльного, который был убит средь бела дня на Хай-стрит, одной из самых многолюдных улиц Европы, когда нес мешок с деньгами, – и убийца до сих пор не известен.

Sed fugit interea, fugit irreparabile tempus,
Singula dum capti circumvectamur amore[42].

А теперь, господа, в заключение позвольте мне снова торжественно отказаться от всех претензий на звание профессионала. За всю свою жизнь я не совершил ни одного убийства, исключая покушение на жизнь кота, совершённое мною в 1801 году, но и оно привело к абсолютно иным результатам. Я действительно намеревался совершить убийство. «Semper ego auditor tantum, nunquamne reponam?[43]» – спросил я себя и через час после полуночи отправился вон из дома, чтобы найти кота, душой и телом изображая убийцу. Отыскалась жертва в кладовой: кот совершал преступное деяние, воруя хлеб и прочую снедь. Это меняло дело: в то время повсюду царил голод, и даже добрые христиане вынуждены были перебиваться лепешками из картофельной и рисовой шелухи и тому подобного, так что кот, таскавший хороший пшеничный хлеб, не мог быть никем иным, как диверсантом. Казнить его было все равно что исполнить патриотический долг. Подобно Бруту, идущему во главе толпы патриотов, я воздел сверкающую сталь и нанес удар, а затем «громко чествовал Туллия, отца моего отечества»[44].

С тех пор все посещавшие меня идеи относительно лишения жизни дряхлой овцы, престарелой курицы и прочей мелкой дичи так и таились у меня в груди, однако для высших проявлений искусства я, призна́юсь, оказался совершенно непригоден. Мои стремления не простираются столь высоко. Но, господа, как говорил Гораций: «Стану камнем точильным, придающим мечу остроту».


Чарльз Диккенс

Рассказ «Тринадцатый присяжный» был опубликован в рождественском номере альманаха «Круглый год» (1865), то есть формально он относится к историям о привидениях: на Рождество британские читатели привыкли получать как раз такое «фирменное блюдо». И призрак в рассказе действительно есть, более того, без него не удалось бы распутать преступление… Вот именно: распутать преступление. В общем, перед нами детектив, причем детектив, как сказали бы сейчас, судебный – хотя обстановка ранневикторианского суда такова, что словно бы погружает нас в исторический роман или даже этнографический очерк: достаточно вспомнить, как присяжные на все время судебного процесса и сами оказываются будто «в заключении», в одной комнате, так что даже постельные принадлежности им приходится расстилать прямо на столах, за которыми днем проводились заседания.

Не менее интересен и другой аспект. В целом ведь брезгливо-испуганное неприятие преступления и преступника – жизненная реальность той эпохи, очень высоко, до ханжества ценившей законопослушную благопристойность. Но здесь это чувство как-то уж слишком утрировано и доходит до иронии, даже самоиронии, скрытой от повествователя, однако очевидной для автора. А если учесть столь же утрированно подчеркнутую беспомощность следствия и суда, которые никак не смогли бы изобличить убийцу без прямой подсказки призрака, то ироничность становится еще более очевидной…

На эту версию работает и название рассказа, в оригинале – «умничающее», намеренно претенциозное: «To Be Taken With a Grain of Salt» (тут к тому же использована формулировка для особо грамотных современников, способных оценить перекличку с латинской пословицей «Cum grano salis») – нечто вроде «Принимай с частичным недоверием!».

А на какие случаи «спектральных иллюзий» ссылается Диккенс, точнее, все-таки его рассказчик?

«Происшествие с берлинским книготорговцем» было в его время хорошо известно: данная история произошла с Фридрихом Николаи, не только книготорговцем, но также писателем, издателем и вообще одним из «властителей дум» эпохи Просвещения, человеком замечательно трезвым, честным и до занудства правильным. При этом он внезапно испытал приступ бредовых видений (в прямом смысле слова подвергся «нашествию зеленых чертиков»), но сумел от него избавиться путем… постановки пиявок на ягодицы. Это бы полбеды, однако Николаи вышеупомянутую историю, включая детали излечения, с полной серьезностью описал и опубликовал, сопроводив назиданием «Делай как я!»

В принципе эпоха Просвещения могла бы воспринять подобное как должное, но, вероятно, «то бы слово да не так молвить», особенно в сочетании с репутацией литературного пуриста. Николаи немедленно получил от современников латинское прозвище «Proktophantasmist» (при всем желании подобрать цензурный перевод мы получим в лучшем случае «Жопофантаст») и немецкое «Steissgeisterseher» (а тут получится примерно «Жоповидец призраков», чуть ли не «Жопохотник за привидениями»). Гете создал на него пародийные строки в «Фаусте», Гофман – в «Золотом горшке», и даже во времена Диккенса вся Европа при упоминании этого эпизода не могла сдержать смех.

Тот королевский астроном, историю вдовы которого рассказывал сэр Дэвид Брюстер (известный ученый, немало писавший про оптические иллюзии, но ничего – о призраках!) вычисляется безошибочно: это Георг Биддел Эйри, еще более известный ученый, про оптические иллюзии писавший тоже немало, а о призраках – опять-таки ни слова! Вдобавок ни о какой его вдове Дэвид Брюстер не мог писать, а Диккенс читать, ибо Эйри пережил всех троих: и Брюстера, и Диккенса, и свою единственную жену.

Так что, похоже, перед нами элемент фирменного диккенсовского юмора, в чем-то родственного юмору де Квинси. А название рассказа «To Be Taken With a Grain of Salt» является прямой рекомендацией, обращенной на его содержание: «Принимай с частичным недоверием!»…


Тринадцатый присяжный

Я всегда замечал острую потребность в смелости, даже у людей умных и образованных, когда речь заходит о психологических переживаниях странного свойства. Почти все боятся, что рассказанное ими, не найдя отклика у слушателей, будет выглядеть подозрительно или смешно. Правдивый путешественник, которому случится встретить необычное существо вроде морского змея, поведает о том без страха. Но тот же путешественник, попав под влияние странного предчувствия, порыва, причуды мысли, видения (так называемого), сна или другого удивительного душевного впечатления, серьезно призадумается, прежде чем признаться в нем. С этой сдержанностью я связываю изрядную долю тумана, окружающего подобные темы. Нам непривычно рассуждать о личных переживаниях именно так, как мы рассказываем о реальном опыте; поэтому общий запас знаний в области таинственного на самом деле прискорбно мал.


В том, что я сейчас собираюсь вам поведать, нет умысла поддержать или опровергнуть какую-либо теорию. Мне известно происшествие с берлинским книготорговцем; я изучил историю вдовы королевского астронома, рассказанную сэром Дэвидом Брюстером; а в кругу своих друзей следил за гораздо более примечательным случаем Спектральной Иллюзии. По поводу последней стоит добавить, что пострадавшая (дама) ни в коей мере не была связана со мной родственными узами. Подобное ошибочное предположение, которое отчасти – но только отчасти – могло бы объяснить мою собственную историю, лишено всякого основания. Нельзя сослаться на наследственность – подобных вещей ни прежде, ни после со мной не приключалось.


Как-то раз в Англии произошло некое убийство, привлекшее к себе всеобщее внимание. Мы и так достаточно слышим о душегубах, пока растет их чудовищная известность, а мне бы хотелось похоронить память об этом мерзавце так же, как его тело похоронила Ньюгейтская тюрьма. Я намеренно воздержусь от раскрытия личности преступника.

Когда появились первые сообщения об убийстве, ни единого подозрения – вернее, добавлю, чтобы не оказаться неточным, – нигде не упоминалось, что хоть одно подозрение пало на человека, который впоследствии был привлечен к суду. По той же причине его описания не напечатали в прессе. Об этом важном факте следует помнить.

Развернув во время завтрака газету с утренними новостями, содержавшими отчет о происшествии, я нашел его невероятно интересным и прочел с большим вниманием. Дважды, если не трижды. Преступление произошло в спальне, и когда я отложил газету, на меня нашло – нахлынуло – наплыло – не знаю, как назвать это чувство, нет подходящего слова, – я, казалось, видел, как та самая спальня проплывает сквозь мою комнату, словно картина, непостижимым образом нарисованная в речном потоке. Хотя фантом почти мгновенно исчез, он был настолько ярким и отчетливым, что я с облегчением отметил отсутствие мертвого тела в собственной постели.

Это необычное ощущение посетило меня не в романтическом месте, а в меблированных комнатах на Пикадилли, недалеко от угла с Сент-Джеймс-стрит. Для меня оно оказалось чем-то новым. В тот момент я сидел в легком кресле, поэтому дрожь, охватившая мое тело, передалась ему и сдвинула с места (но, надо заметить, подобная мебель без труда передвигается на своих колесиках). Я подошел к одному из окон (в комнате их два, а сама она расположена на втором этаже), чтобы дать глазам отдых в оживленном движении на Пикадилли. Было ясное осеннее утро, и улица выглядела суетливой и бодрой. Дул сильный ветер. Пока я наблюдал, он принес из парка ворох опавших листьев, которые завивались спиралями в его порывах. Когда листва осела, я заметил на противоположной стороне улицы двоих мужчин, шедших друг за другом с востока на запад. Первый часто оглядывался через плечо. Второй, шагах в тридцати позади, угрожающе замахивался на него рукой.

Сначала меня привлекла необычность и продолжительность этого жеста для столь публичного места, а после – более примечательное обстоятельство: никто не обращал на них внимания. Мужчины проре́зали поток пешеходов с плавностью, едва подходящей даже для прогулки, хотя ни один из прохожих, насколько я мог заметить, не уступал им дороги, не одергивал и не оглядывался вслед. Проходя под моими окнами, оба они посмотрели на меня. Я увидел их лица очень отчетливо и, без сомнения, узнал бы в любом месте. Не то чтобы я нарочно искал в их обликах нечто примечательное, помимо того, что первый был мужчиной весьма мрачного вида, а кожа его преследователя напоминала своим цветом неочищенный воск.

Я холост, и весь мой домашний круг составляют камердинер и его супруга. Род моих занятий связан с банковским делом, и хотелось бы, чтобы обязанности главы департамента были столь легки, как принято считать. Из-за них той осенью пришлось остаться в городе, хотя я очень нуждался в перемене обстановки. Я не болел, но и здоров не был тоже. Читатель, в меру своих сил, может вообразить чувство измученности, порожденное угнетающим однообразием жизни и «легким расстройством пищеварения». Как заверил один именитый доктор, состояние моего здоровья в то время объяснялось лишь этими причинами, я цитирую его собственное письмо, присланное в ответ на все расспросы.

По мере того как распутывались обстоятельства преступления, оно все больше и больше занимало умы людей. Я же в самый разгар общественных волнений старался держаться подальше, зная так мало, как только возможно. Но мне было известно, что подозреваемый обвинен в предумышленном убийстве и заключен в Ньюгейтскую тюрьму. А также, что процесс над ним отложен до следующей сессии Главного суда по уголовным делам по причине предубеждений и недостатка времени для подготовки защиты. Кроме того, я мог слышать – хотя на самом деле уверен, что не слышал, – когда состоятся отложенные слушания.

Мои гостиная, спальня и гардеробная располагаются на одном этаже. В последнюю можно попасть только через спальню. Правда, есть дверь, ведущая на лестницу, но несколько лет назад через нее проложили часть труб для ванной комнаты. В тот же период времени и по тому же плану дверь была заколочена и задрапирована.

Как-то поздней ночью я находился в спальне, отдавая последние указания камердинеру, прежде чем он отправится спать. Мое лицо было обращено к закрытой двери гардеробной. Слуга стоял к ней спиной. Пока я говорил, створка приоткрылась, наружу выглянул мужчина, который очень настойчиво и таинственно поманил меня к себе. Это был тот самый преследователь с Пикадилли, чье лицо напоминало грязный воск.

Позвав меня безмолвным жестом, он отпрянул и закрыл дверь. Я быстро пересек спальню, распахнул гардеробную и заглянул внутрь. Моя рука сжимала горящую свечу. В глубине души я не ожидал увидеть там человека, его и не оказалось.

Заметив, что мой слуга замер в изумлении, я обернулся и сказал ему:

– Деррик, можете ли поверить: находясь в здравом рассудке, я вообразил, что видел… – И стоило мне положить руку ему на грудь, как он вздрогнул всем телом и ответил:

– О боже, да, сэр! Мертвец зовет вас!

Не верю, будто у Джона Деррика – моего верного и преданного слуги вот уже более двадцати лет – случались какие-нибудь видения, пока я не прикоснулся к нему. Перемена в нем была столь разительной, что я абсолютно уверен: в ту минуту он необъяснимым образом получил свои ощущения от меня.

Я велел Джону Деррику принести немного бренди, налил ему глоток и сам с удовольствием выпил рюмку. А о том, откуда взялось ночное явление, не сказал ни слова. Поразмыслив, я убедился, что кроме того случая на Пикадилли, никогда прежде не видел лица своего странного посетителя. Сравнивая его выражение в дверях гардеробной с выражением, которым он наградил меня, проходя под окнами, я догадался, что первая встреча была попыткой остаться в моей памяти, а вторая – проверкой того, что его сразу вспомнят.

Ночь я провел неспокойно, хотя испытывал необъяснимую уверенность в том, что видение не вернется. На рассвете мною овладела тяжкая дремота, от которой я пробудился благодаря появлению Джона Деррика с неким документом в руке.

Документ, как оказалось, превратился в предмет спора между посыльным и моим слугой. Это было приглашение стать одним из присяжных на предстоящих заседаниях Главного уголовного суда в Олд-Бейли. Меня прежде никогда не звали в жюри[45], о чем прекрасно знал Джон Деррик. Он считал, – по сию пору я не уверен, обоснованно это или нет, – что в заседатели для подобных дел выбирают людей более заурядных способностей, и сначала вовсе отказался брать бумагу. Посыльный встретил отказ равнодушно, ответив: мое присутствие или отсутствие ему безразличны – есть вызов в суд, и разбираться с ним мне придется на свой страх и риск.

День или два я пребывал в смятении – ответить на приглашение или же не обращать на него внимания. У меня не было ни малейшего мистического предубеждения, на меня не оказывали давления и не смущали какого-либо рода соблазнами. Совершенно в этом уверен, как и во всем остальном, сказанном здесь. В конце концов я решил прервать однообразие моей жизни и пойти.


Назначенный час пришелся на сырое ноябрьское утро. Пикадилли окутывал густой коричневый туман, становившийся абсолютно черным и до крайности мрачным к востоку от ворот Темпл-Бар. Коридоры и лестницы здания суда, как и сами залы заседаний, ярко освещались газовыми лампами. Полагаю, пока пристав не проводил меня в переполненный публикой Старый Зал, я и не думал, что убийцу будут судить в тот же день. Думаю, с трудом продираясь в здание, я даже не знал, на какое из двух заседаний меня вызвали. Но об этом нельзя сказать с полной уверенностью, поскольку тут мои воспоминания не вполне ясные.

Я присел на отведенное место и в ожидании принялся разглядывать зал сквозь туман и пары́ тяжелого дыхания. Черная дымка словно мутный занавес висела за огромными окнами, с улицы доносился приглушенный стук колес по соломе и гвалт собравшихся там людей, который иногда пронзали резкий свист, громкая песня или окрик. Вскоре вошли и заняли свои места двое судей. Гул в зале затих. Распорядились ввести убийцу. Стоило ему появиться, как я узнал первого из мужчин с Пикадилли.

Если бы тотчас огласили мое имя, сомневаюсь, что смог бы внятно отозваться. Но оно шло примерно шестым или восьмым в списке присяжных, и к тому времени я уже способен был ответить: «Здесь!» Когда поднимался в ложу, обвиняемый – прежде наблюдавший хоть и внимательно, но безо всякого беспокойства, – пришел в страшное волнение и подозвал своего защитника. Желание арестованного заменить меня было столь очевидным, что стало поводом для перерыва, во время которого адвокат, положив руку на барьер, пошептался со своим клиентом и покачал головой. Позже я узнал от этого джентльмена, что первыми испуганными словами его подзащитного была фраза: «Любой ценой замените этого человека!» Но, поскольку он не объяснил причины и признался, что даже не знал моего имени, пока оно не было названо, его просьбу отклонили.

По уже упомянутым мотивам я не желаю воскрешать нездоровую память об этом убийце, к тому же подробный отчет долгого процесса над ним отнюдь не является необходимым для моего рассказа. Поэтому ограничусь теми событиями из десяти дней и ночей, во время которых мы – присяжные заседатели – держались вместе, что напрямую связано с моим личным пытливым опытом. Именно этим, а не убийцей, я стремлюсь заинтересовать своего читателя. Именно к этому, а не к странице из ньюгейтского календаря, хочу привлечь внимание.

Меня выбрали старшиной присяжных. На второе утро, после двух часов показаний (мы слышали, как били церковные часы), я бросил взгляд на своих собратьев-присяжных и обнаружил, что не могу их пересчитать. Попробовал несколько раз, но возникало одно и то же затруднение – проще говоря, их было слишком много.

Коснувшись соседа, я прошептал ему:

– Сделайте одолжение, пересчитайте нас.

Он удивился просьбе, однако выполнил ее.

– Как же так? – внезапно спросил он. – Нас тринад… Но это же невозможно. Нет. Нас двенадцать.

Весь тот день меня одолевала эта странная загадка: словно в ложе был кто-то лишний, однако стоило пересчитать, и все оказывалось в порядке. Это не объяснялось присутствием призрака, между тем возникло предчувствие, что он точно появится.

Жюри разместили в Лондонской таверне. Мы все спали в общем зале, прямо на столах, и постоянно находились под присмотром офицера, поклявшегося охранять нас. Не вижу причин скрывать настоящее имя этого человека. Он был умен, очень вежлив, услужлив и (что было отрадно услышать) весьма уважаем в Сити. Офицер отличался приятной внешностью: добрые глаза, завидные черные бакенбарды и прекрасный звучный голос. Звали его мистер Харкер.

Пока ночью мы ворочались в своих двенадцати постелях, кровать Харкера перегораживала дверь. На второй день, не чувствуя желания спать и увидев, что наш охранник сидит на своей койке, я присел рядом и предложил ему табаку. Когда рука офицера, тянувшаяся к табакерке, коснулась моей, его пронзила странная дрожь.

– Кто это? – воскликнул он.

Проследив за взглядом мистера Харкера, я, как и ожидал, вновь увидел фигуру второго из двоих мужчин, шедших по Пикадилли. Поднявшись и отступив на несколько шагов, я оглянулся на офицера. Тот был совершенно беспечен и произнес с веселостью:

– Мне показалось на миг, у нас тут тринадцатый присяжный без постели. А теперь вижу, что это игра лунного света.

Не пускаясь в объяснения, я пригласил мистера Харкера прогуляться со мной по комнате, а сам наблюдал за фигурой призрака. Тот на несколько минут замирал возле подушки каждого из моих собратьев-присяжных. Всякий раз он подходил к постели с правой стороны и всегда терял четкость, пересекая изножье следующей. По движениям головы казалось, что он лишь задумчиво смотрит на лежащих людей. Он не замечал ни меня, ни моей постели, стоявшей ближе прочих к кровати мистера Харкера. Дойдя до конца, призрак вышел из комнаты через окно, поднявшись по лунному лучу, словно по воздушной лестнице.

Следующим утром, во время завтрака выяснилось, что всем присутствующим, кроме меня и мистера Харкера, прошлой ночью приснился убитый.

Теперь я был убежден: вторым по Пикадилли шел покойный (если так можно выразиться), как будто бы тот сам засвидетельствовал это. И свидетельству его в реальности нашелся способ, к которому я не был готов.


На пятый день суда, когда выступление обвинителя подходило к концу, в качестве доказательства был представлен медальон с миниатюрным портретом убитого, пропавший из его спальни и найденный позже в тайнике убийцы. При допросе свидетель опознал эту вещицу, и ее вручили суду, после чего передали присяжным для осмотра. Когда чиновник в черном проходил мимо меня, фигура второго мужчины с Пикадилли стремительно выступила из толпы зрителей, выхватила у него миниатюру и отдала мне своими собственными руками, произнеся – прежде, чем я увидел лицо в медальоне, – тихим, глухим голосом: «Тогда я был молод и не столь бледен». Затем он прошел между мной и моим собратом-присяжным, которому я передал миниатюру, а после между ним и его соседом и так до конца ложи следовал за своим портретом, пока медальон не вернулся обратно ко мне. Однако ни один из присяжных ничего не заметил.

За столом, как и в остальное время, когда присяжные находились под присмотром мистера Харкера, мы в первую очередь, конечно, обсуждали ход процесса. В тот самый, пятый, день обвинение закончило приводить свои доказательства, и, сложив полное представление о деле с этой стороны, мы принялись дискутировать уже более серьезно и шумно. Среди нас оказался член приходского совета – самый большой идиот из всех мною виденных, – который даже на явные улики высказывал абсурдные возражения и на чьей стороне были двое обрюзгших приходских дармоедов. Всю троицу пригласили из округа, настолько измученного лихорадкой, что их самих стоило отдать под суд за пять сотен смертей.

Ближе к полуночи, когда некоторые из нас уже готовились ко сну, а злорадные болваны сделались особенно крикливыми, я вновь увидел убитого. Он мрачно стоял за спинами этих тупиц и манил меня. Но мне достаточно было приблизиться к их компании и вступить в спор, как он тотчас удалился. Это положило начало череде явлений призрака, ограниченной комнатой, в которой мы были заперты. Только лишь собиралась кучка присяжных, и я сразу видел среди них убитого. Стоило им высказаться не в его пользу, как призрак торжественно и властно подзывал меня.

Следует иметь в виду, что до пятого дня процесса, когда была предъявлена миниатюра, я ни разу не видел призрака в суде. Теперь же, когда слово перешло к защитнику, случились три изменения. Прежде упомяну о двух из них. Призрак стал постоянно находиться в зале, но обращался уже не ко мне, а к выступавшим. Вот один из примеров: горло убитого было рассечено, и в своем вступительном слове защитник предположил, что убитый мог сам себя порезать. Тогда призрак с ужасной раной на шее (до сей поры скрытой) встал рядом с подлокотником говорившего и, размахивая возле горла то правой, то левой рукой, решительно опроверг мнение о том, что подобное увечье можно нанести себе самому. Другой пример: свидетельница описывала подсудимого, как добрейшего из людей. Призрак стоял прямо перед ней, глядя в ее глаза и указывая вытянутым пальцем на злое лицо обвиняемого.

Третья перемена – наиболее заметная и яркая – впечатлила меня еще сильнее. Я не предполагаю, а совершенно точно заявляю о ней. Итак, хотя те, к кому обращался призрак, и не чувствовали его присутствия, но приближение фантома заставляло их ощущать смутное беспокойство. Казалось, будто бы ограниченный законами – что не распространялись на меня, – от раскрытия себя перед другими, он все же незримо, безмолвно и мрачно влиял на людские умы. Когда главный защитник в своей речи выдвинул версию о самоубийстве, а призрак встал возле локтя ученого джентльмена и показал свое рассеченное горло, это несомненно сбило речь адвоката. На несколько секунд тот потерял нить своих хитроумных рассуждений, вытер лоб носовым платком и сделался чрезвычайно бледным. Когда свидетельница стояла напротив призрака, ее взгляд как будто бы проследил за указующим перстом и, полный сомнения и тревоги, замер на лице подсудимого. Полагаю, двух этих примеров достаточно.

На восьмой день процесса, после перерыва на отдых и подкрепление сил, который случился, как обычно, вскоре после полудня, мы с остальными присяжными вернулись в зал незадолго до появления судей. Стоя в ложе и оглядываясь кругом, я подумал, что призрак исчез, пока не отважился поднять взгляд на галерку и не увидел, как он перегнулся через весьма благопристойную даму, словно интересуясь: занял суд свои места или еще нет. Дама немедленно вскрикнула и потеряла сознание, ее вынесли из зала. Похожее случилось с достопочтенным, благоразумным и терпеливым судьей, который вел процесс. После окончания всех речей тот сидел над своими бумагами, когда мертвец проник через дверь и нетерпеливо заглянул в заметки через плечо листавшего их мужчины. Лицо его чести изменилось, руки замерли, странная дрожь, хорошо мне знакомая, пронзила тело. Он произнес: «Простите, господа. Здесь несколько душно» и вернулся к работе, лишь выпив стакан воды.

Благодаря всей монотонности шести из этих нескончаемых десяти дней – те же судьи и все прочие на своих местах; тот же убийца на скамье подсудимых; те же адвокаты за столом; те же звуки вопросов и ответов под сводами зала; тот же скрип пера его чести; те же шаги тех же приставов; те же лампы зажигаются в те же часы, когда угасает дневной свет; тот же смутный занавес за огромными окнами во время тумана; тот же дождь барабанит в сырую погоду; те же следы тюремщиков и заключенного день за днем на тех же опилках; те же ключи запирают и отпирают те же тяжелые двери, – все это томительное однообразие заставляло чувствовать себя так, будто я пробыл старшиной присяжных целую вечность, а Пикадилли – ровесник Вавилона. Но ни на минуту убитый не пропадал из виду. Я лицезрел его гораздо яснее, чем кого бы то ни было еще. Не могу упустить одно значительное обстоятельство: мне не удалось заметить, чтобы призрак, как я называю убитого, посмотрел на своего убийцу. Снова и снова я задавался вопросом «Почему?». Но он так ни разу и не взглянул.

После представления портрета в медальоне до самой последней минуты судебного разбирательства он не смотрел и на меня. Присяжные удалились для вынесения приговора без семи минут десять. Идиот из приходского совета и два его прихлебателя создали нам такую сумятицу, что дважды пришлось возвращаться в зал и просить у судьи выдержки из протокола. У девятерых из нас, полагаю, так же, как ни у кого в суде, не было сомнений в правильности выводов, однако скудоумный триумвират не нашел ничего лучше, как нарочно затягивать дело, все отвергая. Но наше мнение все же перевесило, и присяжные наконец вернулись на свои места в начале первого часа ночи. Убитый тем временем стоял напротив нашей ложи, с другой стороны зала. Как только я занял свое место, его взгляд обратился ко мне с большим вниманием; призрак, показавшийся мне довольным, медленно взмахнул над головой серым покровом, который прежде держал в руках. Лишь я огласил наш вердикт: «Виновен!», покров рассыпался в прах и все исчезло – вместо таинственного гостя осталась пустота.


В соответствии с традицией судья спросил: воспользуется ли осужденный правом на последнее слово, прежде чем ему вынесут смертный приговор. Убийца пробормотал что-то невнятное, о чем на следующий день во всех газетах написали: «несколько бессвязных, сбивчивых и едва различимых жалоб на несправедливость суда из-за предубежденности старшины присяжных». На самом деле его поразительное признание звучало так: «Милорд, я понял, что обречен, едва в зал вошел старшина присяжных. Милорд, я знал, что он никогда не оправдает меня, ведь накануне ареста, ночью, он возник у моего изголовья, разбудил и накинул мне на шею петлю».


Миссис Генри Вуд (Эллен Вуд)

Весьма странное «двойное имя» при одной фамилии требует объяснений. Эллен Вуд – очень ранний автор, она скорее «предшественница» Конан Дойла, чем его современница, хотя хронологически их жизненные пути отчасти пересекаются, они четверть века прожили в одном времени и в одной стране… Но все же Англия, какой она предстает в творчестве Вуд, – страна преимущественно ранневикторианская, порой даже довикторианская. А в ту эпоху читательская и издательская общественность не очень были готовы признать за женщинами право литературного голоса. Поэтому Эллен сперва публиковалась как бы «от имени» своего мужа, Генри Вуда. Позднее, защищенная успехом, перестала скрываться – но публика уже так привыкла к писателю по имени Генри Вуд, что оказалось проще добавить к нему уточнение «миссис» (вот именно: не мистер!).

Тем не менее, несмотря на столь ранний период, цикл детективов про Джонни Ладлоу имеет явственные признаки «забегания вперед», которые детективная литература начала осваивать лишь через десятилетия. Во-первых, юный Ладлоу – первый из «сквозных» персонажей в истории детектива, появляющийся не в двух-трех коротких рассказах (этот ход был опробован уже и при Эдгаре По), а в обширной серии произведений, образующей единый «мир». Во-вторых, создатели детективов долгое время отдавали прерогативу вести расследование лишь солидным джентльменам, а Джонни – детектив-подросток.

Впрочем, сам он почти ничего не расследует, скорее, наблюдает. Но и это отступление от правил классического детектива (сложившихся много позже) все-таки выглядит сейчас не архаизмом, а словно бы сознательным новаторством…


Потерявшаяся Лина

Бо́льшую часть времени мы жили в поместье Дайк. Прекрасное старинное место, расположенное так близко к границе Уорвикшира и Вустершира, что многие даже не знали, к какому именно графству оно принадлежит. Сам дом был в Уорвикшире, а часть земель – уже в Вустершире. Однако сквайр владел и другим имением – Крэбб-коттеджем, полностью в Вустершире и на много миль ближе к Вустеру.

Сквайр Тодхетли был богат. Но жил он просто, как было заведено его предками в старые добрые времена. Можно даже назвать его тихим затворником, особенно если сравнивать со столь популярным в последние годы образом жизни с обязательными парадами и представлениями. Он был уважаемым человеком, пусть вспыльчивым, импульсивным, однако бесхитростным, щедрым и с таким добрым сердцем, какого больше ни у кого в мире не было. Пожилой уже джентльмен, среднего роста, с дородной фигурой и красным лицом; его волосы – те немногие, что еще остались, – торчали на макушке несколькими светлыми прядями.

Сквайр женился довольно поздно. Его жена умерла через несколько лет, оставив единственного ребенка, сына, названного в честь отца Джозефом. Юный Джо был гордостью усадьбы и отцовского сердца.

Я, тот, кто пишет эти строки, – Джонни Ладлоу. И вы наверняка хотите узнать, что я делал в усадьбе Дайк и почему там оказался.

Примерно в трех милях от поместья располагалась усадьба под гордым названием Двор. Не столь значительное имение, как поместье, но, несмотря на это, приятное место. Оно принадлежало моему отцу, Уильяму Ладлоу. Они со сквайром Тодхетли были хорошими друзьями. Я единственный ребенок, так же, как и Тод, и, подобно ему, тоже лишился матери. При крещении меня нарекли Джоном, но все и всегда звали меня Джонни. Я помню очень многое из своего детства, однако моя память не хранит ни единого воспоминания о моей матери. Она, должно быть, умерла, когда мне было года два, по крайней мере, мне так кажется.

Однажды утром, спустя два года, мне тогда было четыре, слуги сказали, что у меня появится новая мама. Я как сейчас вижу ее такой, какой она впервые вошла в дом: высокая, стройная, прямая, с вытянутым остроносым лицом, на котором застыло кроткое выражение, и нежным голосом. Это была мисс Маркс, раньше она играла на органе в церкви и почти никакого дохода не имела. Ханна сказала: ей верных лет тридцать пять – она разговаривала с Элизой, одевая меня, – и они обе согласились, что новая хозяйка вскоре превратится в мегеру, а хозяин мог выбрать кого и получше. Я сообразил, что они имеют в виду отца, и спросил: почему он мог найти лучше? Тогда они встряхнули меня, сказав, что совершенно не имели в виду моего отца, а говорили о старом кузнеце за углом. Ханна зачесала мне щеткой волосы не в ту сторону, а Элиза ушла осмотреть спальню. Детей легко настроить против кого-то, и они настроили меня против новой матери. Оглядываясь назад, с высоты прожитых лет, я понимаю, что хотя она и была бедна, все же оставалась хорошей, доброй женщиной и леди до кончиков ногтей.

Отец умер в том же году. А в конце следующего миссис Ладлоу, моя мачеха, вышла замуж за сквайра Тодхетли и мы переехали в поместье Дайк: она, я и моя няня Ханна. Двор на много лет вперед был сдан в аренду Стерлингам.

Юному Джо все эти перемены не пришлись по душе. Он был старше меня, еще легче поддавался внушению, и его серьезно настроили против миссис Тодхетли. Отец постоянно баловал Джо, как и вся прислуга, поэтому нечего было и надеяться, что он одобрит это вторжение. Миссис Тодхетли навела порядок в богатом хозяйстве, которым прежде управляли слуги. И они, и юный Джо одинаково были возмущены этим, не желая замечать, что все стало куда более удобным, чем раньше, и к тому же расходы уменьшились вдвое.

Потом в поместье появились двое младенцев: сначала Хью, затем Лина. Мы с Джо пошли в школу. По сравнению со мной он был здоровенным, как дом; высокий, сильный, темноволосый, с отличными манерами и властным характером. Я же был белокурым, робким, застенчивым и во всем всегда ему уступал. Он представлял собой личность выдающегося ума и обладал полной властью надо мной. В школе мальчишки сразу, в первый же день, сократили его фамилию с Тодхетли до Тода. Я подхватил эту привычку и с тех пор никогда не называл его иначе.

Так шли годы. Мы с Тодом вгрызались в гранит школьной науки, Хью и Лина выросли в очаровательных малышей. Во время каникул между Тодом и мачехой разгоралась настоящая война. Но, по крайней мере, война эта велась тихо. Миссис Тодхетли всегда была добра к нему, никогда не придиралась, а Тод постоянно спорил с ней, как правило, в саркастически холодной манере.

Мы непрерывно подначивали детей на шалости, и миссис Тодхетли была очень этим недовольна. Вернее, подначивал Тод, а я просто во всем следовал за ним. «Мы же не можем допустить, чтобы Хью вырос маменькиным сынком, верно, Джонни, – говорил он мне. – А так и выйдет, если оставить его под маминым крылышком». Так что вещи Хью находили свою погибель в руках Тода, да и самому Хью приходилось несладко. Ханна, служившая теперь няней Хью и Лины, кричала и бранилась по этому поводу: они с Тодом всегда были на ножах, а миссис Тодхетли со слезами умоляла его быть осторожнее с малышом. Тода при этом, казалось, поражала глухота, и он уходил вместе с Хью прямо у них на глазах. На самом деле он любил детей и защищал бы их, даже рискуя собственной жизнью.

Сквайр разводил и выезжал прекрасных лошадей. Миссис Тодхетли завела легкий открытый экипаж, в который запрягала спокойную ослицу: так безопаснее для детей, говорила она. Тод приходил в бешенство всякий раз, как видел этот экипаж.

Но не всегда случалось так, что Тод оставался безнаказанным и подстрекал детей к непослушанию без всяких последствий. В один прекрасный день он совершил нечто, в чем потом глубоко раскаивался и казнил себя.

Это произошло, когда мы находились дома, на летних каникулах. Как раз прошла пора сенокоса, и голые поля, словно опаленные, сияли белизной в лучах солнца. Мы с Тодом были на треугольном лугу рядом с хозяйственным двором. Тод делал сеть для летучих мышей из марли и двух палок. Накануне юный Джейкобсон показал нам такую сеть, сплетенную им самим, и летучую мышь, которая в нее попалась, в результате Тод решил, что тоже сможет ловить мышей. Но он не очень-то ловко управлялся с сетью и каким-то образом проткнул ее угол заостренным концом палки.

– Не думаю, что марля достаточно прочная, Тод.

– Боюсь, ты прав, Джонни. Подержи-ка. Я пойду в дом, посмотрю, не найдется ли чего получше. У Ханны должно быть что-нибудь.

Он побежал мимо стога, перепрыгнул через небольшую калитку, ведущую во двор, – высокий, сильный парень, который мог бы перепрыгнуть и реку Эйвон. Через несколько минут я вновь услышал его голос и пошел навстречу. Тод возвращался из дома вместе с Линой.

– Тод, ты достал марлю?

– Ни кусочка, старая ведьма и смотреть не стала, сказала, что у нее нет времени. Она у меня попляшет. Пойдем, Лина.

«Старой ведьмой» он называл Ханну. Как я и говорил, они с Тодом были на ножах. Ханна постоянно жаловалась на его дурной характер, а Тод в лицо говорил ей гадости. Зайдя в дом, чтобы спросить про марлю, он застал ее одевающей Хью и Лину для прогулки, и Ханна просто выставила его из детской, велев не беспокоить ее своей марлей и дурацкими просьбами. Лина побежала за Тодом – она любила его больше, чем всех нас вместе взятых. На ней было голубое шелковое платье, белая шляпка с венком из ромашек, ажурные чулки на маленьких чудесных ножках. Судя по всему, ее хотели взять с собой на праздник.

– Что ты собрался с ней делать, Тод?

– Я собираюсь спрятать ее, – решительно ответил он. – Стой где стоишь, Джонни.

Лина наслаждалась этим бунтом. Через минуту или две Тод вернулся один. Оставив ее между двумя стогами на треугольном лугу, он велел ей не выходить оттуда. Затем Тод пошел к дому, а я задержался в сарае, разговаривая с Маком, который стучал молотком по железным частям тележных колес. Вскоре появилась Ханна. Женщина была нарядно одета, так же как и Хью.

– Мисс Лина!

Нет ответа. Ханна позвала снова, а потом обошла двор, ища девочку.

– Мастер Джонни, вы не видели малышку?

– Какую малышку? – Я не собирался портить затею Тода и рассказывать ей правду.

– Мисс Лину. Она куда-то запропастилась, а хозяйка ждет ее в выездном экипаже.

– Я ее только что видел с мастером Джозефом, – сказал Мак, прекратив стучать молотком.

– Где? – спросила Ханна.

– Да здесь, туда вон пошла.

Он указал на изгородь и калитку, отделявшие треугольный луг от двора. Ханна побежала в том направлении и остановилась, оглядываясь. Стоги были в двух шагах, но Лина сидела тихо. Ханна снова позвала, окинув взглядом пустое поле.

– Малышки здесь нет. Куда могло подеваться это несносное создание?

Няня пошла, как в старой загадке, в дом, по дому и из дома. Я веселился, глядя на нее. Миссис Тодхетли и Хью терпеливо сидели в открытом экипаже перед главным входом, гадая, что так задержало Ханну. Тод, игравший с ушами смирной ослицы, посмеивался про себя, любезно разговаривая с мачехой. Я обошел дом. Сквайр уехал верхом в Ившем, карлик Джайлс, несмотря на свои тридцать пять лет, изящнейший маленький грум, сидел у него за спиной.

– Я нигде не могу найти мисс Лину! – воскликнула Ханна, выходя из дома.

– Не можете найти Лину! – эхом откликнулась миссис Тодхетли. – Что это значит, Ханна? Вы ее не одевали?

– Я одела ее первой, мэм, прежде чем мастера Хью, и она выбежала из детской. Ума не приложу, куда она подевалась. Я все обыскала.

– Но, Ханна, мы должны немедля найти ее, ведь я уже опаздываю.

Они направлялись во Двор, на детскую вечеринку у Стерлингов. Миссис Тодхетли вышла из экипажа и присоединилась к поискам.

– Я лучше приведу ее, Тод, – прошептал я.

Он согласно кивнул. Тод не был злопамятным и, полагаю, решил, что с Ханны довольно поисков на сегодня. Я побежал через двор к стогам и позвал Лину:

– Выходи уже, маленькая дурочка.

Но Лина не отозвалась. Семь стогов стояло рядом друг с другом, и я обошел все пространство между ними. Лину я не увидел. Это было довольно странно, и я обыскал поле, и тропинку, и рощу, выкрикивая имя малышки.

– Мак, ты не видел, чтобы мисс Лина заходила домой? – Возвращаясь, я остановился, чтобы задать этот вопрос.

Но нет, Мак ее не видел, и я вновь пошел к фасаду дома и шепотом рассказал все Тоду.

– Ну ты и растяпа, Джонни! Она прямо там, между стогами! Ничего страшного, если она выйдет, несмотря на то что я велел ей прятаться.

– Но ее там точно нет, Тод. Иди да сам посмотри.

Тод побежал прочь, его длинные ноги, словно оленьи, так и мелькали, пока он несся к стогам.

Опущу подробности – Лина пропала. Исчезла. Дом, дворовые постройки, сад – всё обыскали, и нигде ее не нашли. Миссис Тодхетли сперва испугалась, что она могла упасть в один из прудов, но было невозможно, чтобы девочка нашла там свою погибель, поскольку оба пруда прекрасно просматривались от двери сарая, где находились мы с Маком. Тод признался, что спрятал ее между стогов, однако и представить не мог, будто она пропадет. Наиболее правдоподобным выглядело предположение, что она убежала от стогов, услышав, как Ханна зовет ее, и спряталась в роще.

Тода трясло, будто в лихорадке, он громогласно угрожал Лине неслыханной поркой, чтобы скрыть, как на самом деле испуган. Ханна покраснела, мисс Тодхетли побледнела. Я стоял рядом с Тодом, когда пришла кухарка – грубая женщина с красно-коричневыми глазами. Мы звали ее Молли.

– Мистер Джозеф, – сказала она, – я слышала, цыгане крадут детей.

– Ну и? – Тод повернулся к ней.

– Ошивалось тут одно цыганское отродье, давненько уже, наглость такая. Может, мисс Лина…

– Куда пошла эта цыганка? В какую дверь стучала? – обрушился на нее Тод.

– Это был мужчина, сэр. Он вошел в кухонную дверь, прямо внутрь, наглый донельзя, уговаривал меня купить у него несколько деревянных вертелов, которые он вырезал, и говорил что-то про больного ребенка. Когда я сказала ему, чтобы проваливал и что мы тут нищим не подаем, он хотел что-то ответить, да я просто захлопнула перед ним дверь. Обычный цыган, как по мне, – продолжила Молли. – Темнокожий, волосы лохматые, черные как смоль. Может, в отместку он украл нашу маленькую мисс.

Тод представил себе это и побледнел.

– Не говорите ничего миссис Тодхетли, – сказал он Молли. – Мы должны обыскать деревню.

Но, уходя от кухонной двери, цыган никак не мог пройти к стогам иначе, нежели через двор. А во дворе его не видели. Правда, Лина могла сбежать и попасться цыгану на дороге. К несчастью, никого из мужчин не было дома, за исключением Мака и старого Томаса. Тод послал их в разные стороны; миссис Тодхетли в своем легком экипаже поехала осмотреть аллею, предполагая, что малышка могла заблудиться там; Молли и служанки искали где-то еще; а мы с Тодом понеслись что есть мочи по тропинке, которая шла прямо от кухонной двери. Никто не мог бы угнаться за Тодом, он шел очень быстро, а я вовсе не был таким же высоким и сильным, как он. Однако я увидел то, что в спешке не заметил Тод, – смуглого мужчину со связкой вертелов и крепкой палкой, шагавшего по ту сторону изгороди. Я свистнул Тоду, чтобы он вернулся.

– Что еще, Джонни? – спросил он, тяжело дыша. – Ты видел ее?

– Нет. Но погляди. Это, должно быть, тот цыган, о котором говорила Молли.

Тод прорвался сквозь изгородь, словно через простую паутину, и подошел к цыгану. Я последовал за ним с куда большей осторожностью, и все равно оцарапал лицо.

– Это вы приходили в большой дом попрошайничать совсем недавно? – набросился на него Тод в ужасном гневе.

Мужчина развернулся к Тоду с наглым выражением лица. Я говорю «с наглым», потому что он сделал это как-то очень уж независимо, но на его лице не было высокомерия, скорее печаль, и он выглядел совсем больным.

– О чем вы спрашиваете меня, мастер?

– Я спрашиваю, ты ли это только что попрошайничал в особняке? – яростно повторил Тод.

– Я был в большом доме, предлагал вертелы на продажу, если вы об этом, сэр. Я не попрошайничал.

– Называй, как хочешь, – сказал Тод, снова бледнея. – Что ты сделал с девочкой?

Как видите, Тод был во власти мысли о том, что цыган действительно украл Лину, и говорил с ним соответствующе.

– Я не видел никакой девочки, мастер.

– Видел. – Тод топнул ногой. – Что ты с ней сделал?

Не ответив, мужчина развернулся и пошел прочь, бормоча что-то себе под нос. Тод отправился следом, обзывая его вором и другими подобными словами, но ничего большего от него так и не добился.

– Он не мог забрать ее, Тод, иначе она была бы с ним сейчас. Не съел же он ее, верно?

– Он мог отдать ее сообщнику.

– Зачем? Для чего цыгане крадут детей?

Тод в гневе остановился и поднял руку.

– Если ты будешь мучить меня этими бессмысленными вопросами, Джонни, я тебя ударю. Откуда мне знать, что они делают с украденными детьми? Возможно, продают. Я бы отдал сотню фунтов из своего кармана сию же секунду, если бы узнал, где остановились эти цыгане.

Внезапно цыган исчез. Тод наблюдал за ним издалека. Растворился ли он в воздухе или провалился в кроличью нору – Тод не знал, но так или иначе, он исчез.

Мы с Тодом шли по одной тропинке, потом по другой, по болоту, промчались через выгон. День угасал, а мы уже раз десять сменили направление – наверное, не очень-то это было разумно.

Солнце уже садилось, когда мы прошли ворота Рагли, чтобы наконец-то попасть на дорогу в Ольстер. Тод собирался сделать то, с чего стоило начать: сообщить о пропаже в Ольстер. Кто-то ехал по дороге на коренастом пони. Это оказался Ворчун Блоссом, конюх Джейкобсонов. Его прозвали Ворчуном за вздорный нрав. Он дотронулся до шляпы, приветствуя нас (это было самое вежливое, на что он был способен), и подстегнул своего грузного пони. Но Тод махнул ему рукой, и он был вынужден остановиться и выслушать.

– Цыгане украли мисс Лину! – воскликнул старый Блоссом, утратив свою мрачность. – Ну и дела! Десять к одному, что вы найдете ее в ближайший год.

– Но, Блоссом, что они делают с детьми, которых крадут? – спросил я, ужасно страдая.

– Они остригают им волосы, красят кожу в темный цвет и забирают их на сходки бродячих певцов, – ответил Блоссом.

– Но зачем им это, у них что, своих детей нет?

– А почем я знаю, – сказал старый Блоссом. – Может, их собственные не такие хорошенькие – мисс Лина-то хорошенькая.

– Ты слышал, чтобы где-нибудь здесь стояли цыгане? – спросил Тод.

– Сейчас нет, мистер Джозеф. Пять или шесть месяцев назад большой табор стоял на земле маркиза. Но не очень долго.

– Не мог бы ты поездить тут вокруг и поискать малышку, Блоссом? – попросил Тод, вкладывая что-то ему в руку.

Старый Блоссом сунул руку в карман, кивнул и уехал. Как мы потом узнали, он несколько часов ездил по округе.

В Ольстере Тод направился прямиком в полицейский участок и рассказал свою историю. В участке не было ни души кроме Дженкинса, одного из констеблей.

– Я никого подозрительного тут не видел, – сказал Дженкинс, который за минуту до нашего прихода, кажется, что-то ел. Это был крупный мужчина с короткими черными волосами, зачесанными на лоб. Он имел обыкновение задирать голову, словно рассматривая свой нос – массивное торчащее под прямым углом украшение на лице.

– Ей чуть больше четырех лет, очень прелестная малышка с голубыми глазами и хорошенькими каштановыми кудряшками, – говорил Тод, все больше нервничая.

Дженкинс записал это.

– Фамилия – Тодхетли. Как ее зовут?

– Аделина, сокращенно Лина.

– Опишите ее одежду, сэр.

– Платье из светло-голубого шелка, соломенная шляпка с венком из ромашек, ажурные белые чулки и мягкие черные туфельки, белые панталоны, – перечислил Тод так, словно он выучил этот список наизусть.

– Плохо. Плохой наряд, – сказал Дженкинс, откладывая ручку.

– Почему плохой?

– Очень уж привлекательный. Половину детей украли только затем, чтобы получить то, что на них надето. Бродяги и им подобные готовы рискнуть ради голубого шелка, но не ради коричневого полотняного передника. Каштановые кудри, – добавил Дженкинс, тряся головой, – тоже очень заманчивы. Я знал детей, которых возвращали домой обритыми. Какие-нибудь украшения, сэр?

– К счастью, только маленькая цепочка с крестом. Совсем маленькая, она стоит сущие гроши, Дженкинс.

Полицейский задрал нос – не надменно, просто такая уж у него была привычка.

– Для вас гроши, сэр, вы можете такие хоть каждый день покупать, но для профессионала-похитителя – лакомый кусочек. Крест был из коралла или какого-нибудь другого камня?

– Маленький золотой крестик и тоненькая цепочка. И их можно увидеть, только если снять с нее плащ. Ох, я забыл про плащ, белый, из шерсти ламы, кажется, так про него говорили. Она собиралась на детский праздник.

Еще несколько вопросов и ответов, большинство из которых Дженкинс записал. Афиши будут напечатаны и развешены, и наутро объявлена награда, если до этого времени Лина не найдется. Мы выслушали это и ушли, больше в участке делать было нечего.

– Тод, может, лучше бы Дженкинс пошел искать ее, рассказал бы всем о пропаже, вместо того чтобы все это записывать?

– Джонни, если мы сегодня ее не отыщем, я сойду с ума, – вот и все, что ответил Тод.

Широко шагая, он пошел вниз по Ольстер-стрит; не бежал, но шел очень быстро.

– Куда ты теперь? – спросил я.

– Буду бродить по горам и долам, пока не найду цыганский табор. Если ты устал, Джонни, можешь идти домой.

До самого полицейского участка я не чувствовал усталости. Я был слишком взволнован. Теперь она обрушилась на меня, но я не собирался сдаваться и ответил Тоду, что останусь с ним.

– Хорошо, Джонни.

Прежде чем мы покинули Ольстер, нам попался Бадд, земельный агент. Он выходил из трактира на углу. Уже сгущались сумерки. Тод перехватил его.

– Бадд, вы всегда все знаете обо всех закоулках и потайных тропах, может, видели какой-нибудь цыганский табор между поместьем и Ольстером?

По своим делам земельного агента Бадд много где бывал, даже в самом захолустье.

– Цыганский табор? – повторил он, уставившись на нас обоих. – Насколько мне известно, сейчас здесь нет ни одного. Весной большой табор имел наглость осесть на землях маркиза…

– Ох, это я знаю, – перебил его Тод. – Теперь ничего подобного нет?

– Я видел одну жалкую палатку вверх по дороге в Кук-хилл, – ответил Бадд. – Это могли быть цыгане или странствующие лудильщики. Кто бы это ни был, они не стоят внимания.

Тод напрягся как пружина.

– Где? – только и спросил он.

Бадд объяснил, и Тод пулей помчался прочь, а я – вслед за ним.

Если вам знаком Ольстер или вы бывали в Рагли либо где-то рядом, то должны знать длинную зеленую аллею, ведущую в Кук-хилл. Ветви деревьев заслоняют свет, так что на ней темно, и по всей длине дорога идет в гору. Мы прошли по этому пути – Тод впереди, я за ним, – поднялись на вершину и повернули в том направлении, в котором, по словам Бадда, стояла палатка.

Нельзя сказать, что было темно, летние ночи никогда не бывают темными, а на западе яркие лучи света мерцали сквозь деревья. На опушке леса, в небольшой низине, мы увидели палатку, совсем крошечную, словно перевернутая воронка. Из нее доносились какие-то звуки, и Тод прижал палец к губам, пока мы слушали. Но мы были слишком далеко, и, сняв ботинки, Тод начал подкрадываться ближе.

В палатке кто-то словно выл от боли. И хотя все чувства Тода, казалось, омертвели и он не мог мыслить достаточно ясно, все-таки, должно быть, сразу понял, что ни Лина, ни другой ребенок того же возраста не мог издавать подобных звуков. В этот вой вплетались слова, произносимые женским голосом с ужасным акцентом, почти неразборчивые, и звучали они невероятно печально.

– Еще немного! Еще немного, Корри, и он бы вернулся! Ты должна была позволить нам! О-ох, если бы ты подождала еще чуть-чуть!

Она говорила не в точности так, как я написал, я не знаю, как это вообще можно записать: половину слов мы просто угадывали. Вновь побледнев, Тод надел ботинки и откинул полог палатки.

Никогда прежде я не видел ничего подобного и, думаю, никогда больше не увижу. Примерно на фут от земли возвышался помост, густо устланный темно-зеленым камышом, формой и размером он напоминал могильную плиту. Маленький ребенок возраста Лины лежал на помосте, накрытый белой тканью, что едва касалась столь же белого застывшего лица. Ярко пылающий и дымящий факел был воткнут в землю и освещал всю эту сцену. Личико казалось абсолютно белым еще и потому, что при жизни оно было смуглым. Мертвое лицо кого-нибудь из нас выглядело бы не так страшно, как цыганское. Контраст между бледным лицом, одеждой ребенка и зеленой постелью из камыша, на которой он лежал, был поразительным. Молодая женщина, тоже смуглая и достаточно красивая для того, чтобы привлечь к себе внимание на ярмарке, стояла на коленях, подняв руки к небу. На одном из ее пальцев было безвкусное кольцо, такие продают пенсов за шесть, оно сверкало в свете факела. Тод подскочил к мертвой малышке и смотрел на нее добрых пять минут. Я думаю, он сперва решил, что это Лина.

– Кто это? – спросил он.

– Моя умершая дочь, – ответила женщина. – Она почила, так и не дождавшись своего отца!

Но Тод мог думать только о Лине. Он огляделся вокруг.

– А еще дети здесь есть?

Словно в ответ на его слова из угла поднялась куча тряпок и заныла. Это был мальчик лет семи, наше появление разбудило его. Женщина опустилась на землю и посмотрела на нас.

– Мы потеряли ребенка, маленькую девочку, – объяснил Тод. – Я думал, ее могли привести сюда или она заблудилась.

– Я потеряла мою девочку, – сказала женщина. – Смерть забрала ее.

С нами она говорила куда более внятно, чем когда была одна.

– Да, но наша малышка пропала, потерялась где-то на улице! Вы ничего не видели? Не слышали?

– Я не могла ничего ни видеть, ни слышать, мастер. Я была здесь, в палатке, одна. Если бы кто-нибудь пришел мне на помощь, Корри сейчас была бы жива. Но у меня не было ничего, кроме воды, которой я весь день смачивала ей губы.

– Что с ней случилось? – спросил Тод, наконец убедившись, что Лины здесь нет.

– Она давно болела, все хуже с тех пор, как луна стала прибывать. Болезнь началась летом, и силы стали покидать ее. Джек тоже заболел. Он не мог пойти за помощью, и у нас ничего не было.

Джек, как мы поняли, был ее мужем. А под помощью она подразумевала еду или деньги, чтобы купить ее.

– Вчера он весь день просидел, вырезая вертела, руки его так ослабели, что он едва мог сделать это. Сказал, возможно, продаст их хоть за несколько пенсов, и ушел утром, чтобы попытаться принести домой хоть немного еды.

– Тод, – прошептал я, – надеюсь, бессердечная Молли…

– Придержи язык, Джонни! – резко оборвал он меня. – Джек – это ваш муж? – спросил у женщины.

– Да, и отец моих детей.

– Джек бы не стал воровать ребенка, не так ли? – нерешительно промолвил Тод.

Женщина посмотрела на него, словно не понимая, о чем он говорит.

– Воровать ребенка, мастер? Зачем?

– Не знаю, – ответил Тод. – Я думал, он так поступил и привел ребенка сюда.

Еще один удивленный взгляд.

– Мы не можем прокормить собственных, зачем нам нужны чужие дети?

– Ну, Джек стучался в наш дом, чтобы продать вертелы, и сразу после этого пропала моя маленькая сестра. Я до сих пор ищу ее.

– Этот дом далеко отсюда?

– Несколько миль.

– Тогда Джек упал от слабости где-нибудь на дороге и не может вернуться назад.

Уткнувшись головой в колени, она начала рыдать и стонать. Ребенок – тот, что был жив, – принялся вопить, иначе это назвать нельзя, и тянуть зеленый камыш.

– Он знал, что Корри больна и слаба, когда уходил. Он бы уже вернулся назад, если бы силы не оставили его, хотя мог не подумать, что она умрет. Тише, тише, Дор, – добавила женщина, обращаясь к мальчику.

– Не плачь, – сказал Тод малышу, у которого были самые большие и яркие глаза, какие я когда-либо видел.

– Хочу к Корри, – ответил он. – Куда она ушла?

– Она ушла к Господу, – очень мягко ответил Тод. – Она стала маленьким ангелом на небе.

– Она прилетит ко мне? – спросил Дор, глядя на Тода сверкающими сквозь слезы глазами.

– Да, – подтвердил Тод, который имел собственную теорию на этот счет и с детства полагал, что его мать всегда рядом с ним, как один из ангелов Господних, хранящих его от зла. – И когда-нибудь, ну, если ты будешь хорошим, ты отправишься вслед за Корри и тоже станешь ангелом.

– Благослови вас Господь, мастер, – подхватила женщина. – Он всегда так будет думать.

– Тод, – сказал я, когда мы вышли из палатки, – не уверен, что эти люди могли украсть ребенка.

– Кто знает, на что способны люди, – возразил Тод.

– Человек, у которого дома умирает свой ребенок, не стал бы причинять вреда чужому.

Тод не ответил. Он застыл на мгновение, размышляя, куда теперь идти. Назад, в Ольстер, где наемный экипаж мог бы отвезти нас домой? В пользу этого говорила усталость, охватившая нас обоих вместе с разочарованием. По крайней мере, я едва мог переставлять ноги. Или же отправиться вниз по главной дороге в надежде на то, что кто-нибудь проедет и подберет нас? Или пойти через поля и изгороди, более коротким путем к дому, но без малейшего шанса на то, что кто-нибудь нас подвезет? Решившись, Тод отправился назад по дороге, которой мы пришли. Он шел впереди, и я увидел, как, внезапно остановившись, Тод повернулся ко мне.

– Погляди-ка, Джонни!

Я присмотрелся, насколько позволяла ночь и деревья, и увидел что-то на земле. Мужчина, упавший, по всей видимости, от истощения. Темное лицо было бледным, как у мертвого ребенка. Палка и вертелы валялись рядом.

– Видишь его, Джонни? Это цыган.

– Он без сознания?

– Либо без сознания, либо притворяется. Интересно, нет ли где-нибудь поблизости воды?

Но тут мужчина открыл глаза, возможно, наши голоса вернули его к жизни. С минуту или две он разглядывал нас, а затем медленно приподнялся на локтях. Тод, у которого только одна мысль была на уме, сказал что-то про Лину.

– Малышку нашли, мастер!

Тод, кажется, аж подпрыгнул. Его сердце, думаю, уж точно.

– Нашли!

– Уже давно дома и в безопасности.

– Кто ее нашел?

– Я, мастер.

– Где она была? – спросил Тод куда более мягким тоном. – Расскажи нам.

– Я возвращался назад из города, – (мы решили, что он имел в виду Ольстер), – и заблудился, эти места мне не знакомы. Перебираясь через ручей, выглядевший так, словно никуда не ведет, я услышал детский плач. Здесь была девочка, привязанная к дереву, раздетая, и…

– Раздетая! – взревел Тод.

– Раздетая догола, сэр, только старая грязная юбка была обернута вокруг нее. Она сказала, что какая-то женщина привела ее сюда, украла всю одежду и оставила ее здесь. Зная, откуда ее украли, – поскольку вы обвиняли в этом меня, мастер, – я отвязал ее и хотел было отвести домой, но ее ножки не привыкли к грубой земле, так что пришлось мне нести ее. Почти две мили, и мне это далось нелегко. Я оставил ее дома и пошел назад. Вот и все, мастер.

– Что вы делали здесь? – спросил Тод так учтиво, как если бы он говорил с лордом. – Отдыхали?

– Думаю, я упал, мастер. Я не помню ничего с того момента, как дошел до аллеи, пока не услышал ваши голоса. У меня во рту ничего не было сегодня, кроме глотка воды.

– Вам ничего не дали поесть в том доме, куда вы привели малышку?

Он покачал головой.

– Я видел только ту же женщину, никого больше. Она выслушала меня и даже спасибо не сказала.

Мужчина, поднявшись на ноги, подобрал вертелы, перевязанные веревкой, и палку. Но едва встав, он пошатнулся и упал бы снова, если бы Тод не подставил ему плечо.

– Вот наше призвание, Джонни, – сказал Тод, обращаясь ко мне. – Какая жалость, но хорошая бы вышла картина: Самаритянин помогает обездоленному!

– Я бы не принял помощи, сэр, однако у меня дома болеет дочка и я хотел бы добраться до нее. У меня в кармане лежит кусок хлеба, который мне сегодня дали в коттедже.

– Ваша дочь поправится? – спросил Тод после паузы, гадая, как рассказать о произошедшем так, чтобы смягчить удар.

Мужчина посмотрел вдаль, словно надеясь найти ответ среди далеких звезд, сверкавших на небе.

– Прошлой ночью и сегодня днем она выглядела умирающей, мастер. Но на все воля Господа.

– И порой он забирает детей из милосердия, – добавил Тод. – На небесах им лучше, чем здесь.

– Да, – согласился мужчина, тяжело опираясь на Тода. Он бы никогда не добрался до дома без помощи, если только не полз бы на четвереньках. – Я проболел весь прошлый год, мне было все хуже, и я иногда думал, что, если придет мой черед, я был бы рад, коль мои дети ушли бы раньше.

– О, Тод, – прошептал я в раскаянии, – как мы могли быть такими грубыми с этим бедолагой и обвинить его в том, что он украл Лину?

Однако Тод лишь ткнул меня локтем под ребра.

– Мне кажется, приятно думать о том, что маленький ребенок, которого мы любили, стал ангелом на небе, – сказал он.

– Да, да, – ответил мужчина.

У Тода не хватило храбрости открыть правду. Он же не священник. Он только спросил у мужчины, к какому именно цыганскому племени он принадлежит.

– Я не цыган, мастер. Никогда им не был. Мы с женой не от природы смуглые, такими нас сделала жизнь под открытым небом, однако я англичанин по рождению и христианин. Моя жена – ирландка, но, говорят, у нее есть цыганские корни. Раньше у нас была повозка и мы ездили везде, продавая посуду, но год назад я заболел и слег, мы тогда снимали комнату, так что все вещи пришлось отдать в счет аренды и за долги. С тех пор для нас настали тяжелые времена. Вон моя палатка, мастер, и дальше я доберусь один. Спасибо вам большое.

– Мне жаль, что я так резко говорил с вами сегодня, – сказал Тод. – Вот, возьмите, это все, что у меня есть.

– Я возьму только ради дочери, сэр, может, это прибавит ей сил. Иначе я бы не взял. Мы честные люди, никогда не побирались. Спасибо вам обоим еще раз.

Это был всего шиллинг или два, Тод все истратил, да у него и не было никогда много денег в карманах.

– Хотел бы я, чтобы это был соверен, – сказал он мне, – но мы должны сделать для них что-нибудь более стоящее завтра, Джонни. Уверен, отец меня поддержит.

– Тод, – сказал я, когда мы побежали прочь, – если бы мы поближе разглядели этого человека раньше и поговорили с ним, я бы не стал его подозревать. У него лицо, внушающее доверие.

Тод расхохотался.

– Джонни, опять ты за свое!

Я всегда читал по лицам людей и в соответствии с этим выстраивал свои симпатии и антипатии. Дома меня называли растяпой за это (и за множество других вещей), особенно Тод, но мне казалось, будто я и в самом деле могу читать людей как раскрытую книгу. Даффэм, наш хирург в церкви Дайкли, велел мне доверять этому, как Божьему дару. Однажды, сбив с меня шляпу и проведя пальцами по лбу, он шутливо сказал сквайру, чтобы, когда тому понадобится узнать что-нибудь о характере человека, он спрашивал у меня. Сквайр только рассмеялся в ответ.

К нашему счастью, знакомый нам джентльмен как раз проезжал мимо на двуколке, когда мы спустились с холма. Это был старый Питчли. Он довез нас до дома, и я еле смог слезть с повозки, настолько задеревенел.

Лина лежала в постели, цела и невредима. Она не пострадала, если не считать испуга и пропавших вещей. Как мы поняли, женщина, забравшая ее, уже пряталась между стогами, когда Тод привел туда сестру. Лина рассказала, что женщина очень быстро поймала ее, схватила и зажала рот ладонью, все, что она успела сделать, – лишь вскрикнуть один раз. Я мог бы услышать этот крик, если бы Мак не шумел так сильно, стуча по железу. Насколько далеко в поля женщина унесла ее, Лина сказать не могла. «Мили!» – вот и все ее слова. Потом грабительница бросилась к маленькой рощице из нескольких деревьев, сорвала там с малышки одежду, завернула девочку в старую поношенную юбку и крепко привязала к дереву. Лина думала, что и сама могла бы освободиться, но была слишком напугана, а потом пришел этот мужчина, Джек.

– Он хороший, – сказала Лина. – Он нес меня всю дорогу до дома, чтобы я не поранила ножки, но иногда ему приходилось присесть и перевести дух. Он сказал, у него есть бедная маленькая девочка, у которой с одеждой все так же плохо, как у меня, но ей сейчас не до того – она очень больна. Он сказал, надеется, что мой папа найдет эту женщину и посадит в тюрьму.

Именно это и намеревался сделать сквайр, если ему выпадет шанс. Однако он вернулся домой незадолго до нас, когда все уже успокоились, – и это было к лучшему.

– Полагаю, вы во всем вините меня? – воскликнул Тод, обращаясь к мачехе.

– Нет, Джозеф, вовсе нет, – ответила миссис Тодхетли. Она почти всегда звала его Джозефом, ей не нравилось его прозвище так, как оно нравилось нам. – Дети обычно играют на треугольном лугу среди стогов, и никто никогда не думал, что им может что-то угрожать, я не считаю, будто ты в чем-то виноват.

– Мне очень жаль, что я так поступил, – сказал Тод. – Я до самого последнего вздоха буду помнить, как испугался.

От миссис Тодхетли он повернулся прямо к Молли с тем редким выражением лица, которое никогда не хотел бы увидеть никто из слуг. К Тоду все домашние относились с почтительностью. Если его старый добрый отец покинет этот мир, Тод станет хозяином. Что он сказал Молли, никто не слышал, но она еще три дня после этого гневно грохотала медной посудой.

Но когда мы вернулись, чтобы помочь Джеку и его семье, было слишком поздно. Джек, палатка, живые люди и мертвый ребенок – все исчезло.


Музыка ангелов


I

Как сквайр согласился на эту затею – просто уму непостижимо. Тод выразился очень резко, назвал детей всеми бранными словами, которые только можно найти в словаре, и заявил, что лучше уйдет переночевать куда-нибудь еще. Но он этого не сделал.

– Совсем как она! – возопил он, взмахивая рукой в сторону миссис Тодхетли. – Вечно придумываешь всякую ерунду и прочее, чтобы только развлечь этих маленьких змеенышей!

«Маленькими змеенышами» он называл детей из школы Северного Крэбба. Обычно на Рождество они получали угощение, и в этом году миссис Тодхетли решила – они должны получить его у нас, в Крэбб-коттедже, если сквайр не будет возражать против того, что дети немного пошумят вечером. Сквайра целый день заверяли, будто он ничего даже не услышит, и он (к нашему удивлению) сдался и сказал: дети могут прийти. Но только девочки, ведь мальчики должны были получить угощение позже, когда вдоволь набегаются на свежем воздухе. После того как разрешение отца было получено, миссис Тодхетли и школьная учительница мисс Тимменс, словно две трудолюбивые пчелки, все свое время посвящали подготовке предстоящего мероприятия.

Вечер, на который они его назначили, был последним в старом году и выпадал на четверг. А приготовления, как мне кажется, развернулись в полную силу еще в предыдущий понедельник. В среду Молли испекла свои сливовые пирожки и булочки, в четверг, после завтрака, ее хозяйка пошла на кухню, помогать ей с пирожками со свининой и тарталетками. Судя по количеству приготовленного, школе этого должно было хватить на неделю.

Сквайр отбыл в Айслип по каким-то делам, прихватив с собой Тода. Наши малыши, Хью и Лина, проводили день с ребятишками Летсомс, которые должны были вместе с ними позже прийти на угощение, так что дом был полностью в нашем распоряжении. Белая деревянная гладильная доска растопырила железные ноги возле окна на кухне, а перед ней Молли и миссис Тодхетли колдовали над тестом и раскладывали его по формам. Я сидел на краю доски, глядя на них. Наконец маленькие острые пирожки были сделаны и, загруженные все разом на один противень, поставлены печься, поэтому Молли то и дело бросалась к стоявшей во второй кухне печи проверить, не готовы ли они.

За последние два дня снег укрыл все вокруг толстым слоем и продолжал сыпаться крупными хлопьями. Повсюду, куда ни кинь взгляд, пейзаж был белым и сияющим.

– Джонни, если ты продолжишь есть варенье, мне придется тебя прогнать!

– Тогда поставьте банку с другой стороны, милая матушка.

– Ах! Да не съест мастер Джонни все варенье, хватит и на тарталетки, оставьте его в покое! – перебила Молли миссис Тодхетли тоном еще более жестким, чем ее печенье, когда я заявил, что лишь обмакнул в варенье обратную сторону вилки раза три или четыре. Варенье было не ее.

– Не думаю, что стоит давать детям хлеб с маслом, – заметил я, увидев краем глаза сквозь приоткрытую дверь ряд бесконечных намазанных маслом кусочков хлеба. Молли только вскинула голову.

– Кто это там пробирается через метель? – воскликнула вдруг матушка.

Развернувшись к окну, я обнаружил, что это миссис Тревин – кроткая маленькая женщина, видавшая лучшие дни. После смерти мужа она пыталась зарабатывать на жизнь шитьем. Миссис Тревин была весьма плоха с тех пор, словно так и не отошла от шока. Однажды утром ее муж, как обычно, вышел из дома и отправился на работу – он служил клерком в конторе, – а домой его принесли мертвым. Погиб в результате несчастного случая. С тех пор прошло полтора года, но миссис Тревин все еще носила траур.

Не особо церемонясь, миссис Тодхетли велела ей пройти на кухню, а сама продолжила заниматься тарталетками, пока они беседовали. Миссис Тревин шила платье для Лины и пришла сказать, что кружев не хватило. Матушка ответила: она была слишком занята, чтобы уследить за этим, и ей ужасно жаль, что ради подобного пустяка миссис Тревин пришлось идти сюда в такой снегопад.

– Не шибко-то и далеко, мэм, – возразила та. – Мне все равно надо в школу, забрать домой Нетти. Тропинка такая скользкая, мальчишки делают на ней катки, и мне совсем не по душе, чтобы моя малышка ходила туда-сюда одна.

– Как будто Нетти что-то может навредить, миссис Тревин! – вмешался я. – Если она и упадет, то это будет только рождественская шалость.

– Несчастные случаи бывают так неожиданны, сэр, – ответила она, и на ее печальном лице промелькнула тень.

Поняв, что напомнил ей о смерти мужа, я тут же пожалел о своих словах.

– Мы вас ждем сегодня вечером, вы помните, миссис Тревин? – сказала матушка. – Не опаздывайте.

– Вы были так добры, пригласив меня, мэм, – благодарно откликнулась та. – Я это сказала и мисс Тимменс. Уверена, ваша вечеринка окажется весьма необычной. Моя бедная малышка Нетти тоже будет в восторге.

Пришла Молли, тащившая противень с пирожками со свининой, который только что достала из духовки. Матушка велела миссис Тревин взять пирожок и предложила ей стакан пива.

Но та не стала есть угощение, а завернула его в бумагу, чтобы забрать домой, и отказалась от пива, дескать, у нее от него вечером разболится голова.

Так что миссис Тревин ушла, и, пока все отвлеклись, я добыл себе еще один пирожок со свининой. О, они были великолепны! После этого утро вновь пошло своим чередом, а вместе с ним – приготовление тарталеток.

Последнюю ложку паштета использовали по назначению, была открыта последняя банка варенья, и часы подсказывали, что уже почти час дня, когда явилась еще одна гостья – мисс Тимменс, школьная учительница. Она вошла, стряхивая на коврик снег с башмаков, ее тощую фигуру покрывал старый длинный плащ из сукна, а вечно красное лицо стало почти багровым.

– Фу ты! Ну и денек, мэм, ну и денек! – воскликнула она.

– И что вас заставило идти через метель? – спросила миссис Тодхетли. – Вы пришли по поводу скамеек? Зачем же, я ведь велела Люку Макинтошу передать вам, что они будут готовы к двум часам.

– Он вообще не пришел, – ответила мисс Тимменс, возмущенная такой нерадивостью. – Совершенно никчемный человек этот Макинтош! Какие аппетитные тарталетки! – воскликнула она, садясь. – И как их много!

– Попробуйте одну, – предложила матушка. – Джонни, передай их мисс Тимменс, и тарелку тоже.

– Эта дурочка Сара Тревин пришла и грохнулась, – заявила мисс Тимменс, поблагодарив меня и взяв тарелку и тарталетку. – Шла-шла и поскользнулась на льду возле школы. Какая восхитительная тарталетка!

– Сара Тревин! – воскликнула матушка, поворачиваясь к учительнице от гладильной доски. – Как так, она же была здесь час назад? Она сильно ушиблась?

– Всего лишь синяки на одной стороне, черные и синие, от плеча до лодыжки, – ответила мисс Тимменс. – Эти несносные мальчуганы понаделали катков повсюду, мэм. И Сара Тревин, должно быть, пошла по одному из них, не глядя под ноги, вот что я думаю. Они только-только вышли из класса вместе с Нетти.

– Боже мой! Она и так слаба, а теперь еще и это!

– Конечно, могло быть и хуже, хотя бы кости целы, – заметила мисс Тимменс. – А Нетти испугалась до беспамятства, расплакалась и плачет до сих пор. Никогда не видела столь боязливого ребенка.

– Сара Тревин сможет прийти сегодня вечером?

– Не думаю, мэм. Она пролежит в постели еще несколько дней. Хотела бы я проучить этих мальчишек! Понаделали своих катков прямо на дороге и рискуют жизнями людей! Никол и вполовину не так строг с ними, как стоило бы, и я уже устала говорить ему об этом. Невыносимые невоспитанные обезьяны! Не то чтобы мои девочки были намного лучше: они обошли все катки в приходе, что с них взять! Из-за них и этих завиральных идей нового пастора, я уверена, моя жизнь – сплошная мука.

Матушка улыбнулась, не отрываясь от печенья. Мисс Тимменс и пастор, общавшиеся безукоризненно вежливо, на самом деле были на ножах друг с другом.

В ту пору, о которой я пишу, еще не распространилось возникшее позже движение за одинаковое образование для всех, но мировоззрение нашего нового пастора в Крэббе опережало время. Для многоопытной мисс Тимменс, как и для множества других проницательных людей, лучшим словом, обозначающим подобные воззрения, было «завиральные».

– Он пришел вчера, когда уже сумерки сгустились, – продолжала мисс Тимменс. – У меня как раз шел урок Слова Божьего. «Что сегодня в программе обучения, мисс Тимменс?» – спросил он тоном мягким, как свежее масло. Все девочки вытаращились на него, широко раскрыв глаза. «Чтение, и письмо, и счет, и правописание, и шитье, – ответила я, рассказывая ему весь учебный план. – И сейчас я пытаюсь научить их исполнять свой долг перед Богом и друг другом. И по моим старомодным понятиям, сэр, – подвела я итог, – если каждая из этих бедняжек тщательно изучит все эти вещи, они будут куда больше приспособлены к той жизни, которую уготовил им Господь (как сказано в катехизисе), чем если вы станете учить их жеманности и гордыне этой вашей поэзией, рисованием и вышивкой». О, я всегда найду что ответить, мэм.

– Мистер Брюс – добрый человек, просвещенный и все такое, – сказала миссис Тодхетли, – но он в самом деле выходит за границы разумного, пытаясь воплощать свои идеи, особенно когда это касается тех бедных крестьянских детей.

– Разумного! – повторила за ней мисс Тимменс, ухватившись за слово, и в волнении потерла свой острый нос. – Как же! Хуже всего, что ничего разумного в этом нет. Ни на йоту. Пастор слегка повредился умом, мэм, в чем я твердо убеждена. Для юных леди такое возвышенное учение будет в самый раз, но где бы его могли использовать эти бедняжки? Что хорошего принесут им его таланты, его великолепное образование? Его конхиология[46] и метеорология, а также все остальные «логии»? Какую службу они им сослужат в будущем?

– Ну, моя-то жизнь точно была бы лучше, если бы я учила все эти вещи, – саркастически вставила Молли, не в силах больше держать язык за зубами. – Прекрасная бы из меня вышла кухарка! Надолго бы сохранила свое место – любое из мест, которые у меня были. Я бы не стала с такими странными разговорчиками приходить к сквайру, мисс Тимменс.

– Так люди говорят, не только я, – вспыхнула учительница, обратив весь свой гнев на Молли. – Такое уж мнение. Тебе бы лучше заняться выпечкой, Молли.

– Что я и делаю, – ответила та. – Выпечка больше мне по душе, чем все эти нездешние штучки. Но хорошо бы я знала, как это делать, если бы моя голова была забита изучением всего того, что подходит только лордам и леди.

– Разве это не то, о чем я говорю? – парировала мисс Тимменс, оставляя за собой последнее слово, после того как Молли вернулась к печи. – Бедняжки посланы в мир работать, мэм, а не изображать из себя великих ученых, – вставая, добавила она. – А если это новое веяние в образовании когда-нибудь утвердится, уж будьте уверены, вся страна перевернется с ног на голову!

– Уверена, такого не будет, – мягко ответила матушка. – Возьмите еще одну тарталетку, мисс Тимменс. Вот эти с малиной и смородиной.


II

Гости начали прибывать в четыре часа. Снегопад утих, вечер был прекрасным, чистым и холодным, на небе ярко светила луна. Большую кладовую в задней части дома освободили и устроили в ней огромный камин. Стены украсили еловыми ветвями, свечи расставили в оловянные подсвечники, под ними расположили скамейки из школы. Это была главная игровая комната, но и все остальные помещения в доме тоже открыли. Миссис Хилл (бывшая миссис Гарт, которая слишком быстро потеряла своего беднягу Дэвида) и Мария Лис, коих пригласила мисс Тимменс, пришли помогать с детьми. Пришла бы и миссис Тревин, если бы не упала на катке. Мисс Тимменс явилась во всем великолепии: фиолетовое шелковое платье с красной лентой на талии, кружевной чепец украшен красными ягодами остролиста. Дети, поначалу оробевшие, расселись на скамьях и притихли как мышки.

По всей видимости, самой застенчивой была девочка лет семи, одетая словно леди: белое платье, черный кушак и ленты на рукавах. У нее были утонченные черты лица, голубые глаза, вьющиеся золотистые волосы. Звали ее Нетти Тревин. Намного превосходившая остальных детей, она оглядывала их – и сразу становилось ясно: ей совсем не место среди столь грубых натур. Ее маленькие ручки дрожали, когда она цеплялась за платье мисс Тимменс.

– Глупая крошка, – воскликнула та, – чего бояться в этой прекрасной комнате, где собрались все ее добрые друзья! Верите ли, мистер Джонни, я с трудом привела ее сюда. Говорит, страшно идти без мамы!

– О, Нетти! Ну что ты, тебе будет очень весело! Твоей маме стало лучше к вечеру?

– Да, – прошептала Нетти, набравшись смелости и взглянув на меня сквозь мокрые от слез ресницы.

Порядок предстоящего вечера был таким: сперва чай, к которому детям полагалось так много хлеба с маслом и сливовых пирожков, сколько они могли съесть, затем – игры. Позже – мясные пирожки и тарталетки, и все закончится тортом, а если они не смогут съесть его, то заберут домой.

После того как чай был выпит, пришли наши соседи, семья Кони, и мы, сидя на полу, сыграли несколько раундов в «Отними туфлю». Я, решив порисовать подальше от шумной компании, обнаружил, что мисс Тимменс высказала сквайру свою жалобу относительно того, что пастор вмешивается в школьные дела.

– Это перевернет правильный и естественный порядок вещей, как мне видится, – говорила она, – давать столь возвышенное образование тем, кто должен зарабатывать на хлеб в поте лица своего, подобно слугам, и ничего более. Как вы считаете, сэр?

– Согласен! Конечно согласен! – почти выплюнул сквайр, принимая, как обычно, эту тему близко к сердцу. – Для них хорошо уметь читать и писать, складывать цифры и знать, как шить и убирать, стирать и гладить. Такое образование им нужно, если они хотят провести жизнь, прислуживая какой-нибудь семье или став женой рабочего.

– Да, сэр, – согласилась мисс Тимменс, вся светившаяся от удовольствия, – но некоторые, например, мистер Брюс, пытаются перешибить здравый смысл. На днях он… Ну что опять, Нетти! – внезапно прервала свою речь она, не закончив, поскольку малышка, одетая в белое, подошла к ней на цыпочках и спрятала голову в складках фиолетового платья, надеясь найти убежище. – Никогда не видала столь застенчивого ребенка! Оставишь ее играть с остальными – она убегает. Что тебе еще надо? – весьма рассерженно продолжала мисс Тимменс. – Неужели ты думаешь, господа съедят тебя, а, Нетти?

– Тебе нечего бояться, малышка. Что это за ребенок? – добавил сквайр, пораженный ее внешностью.

– Скажи сквайру, как тебя зовут, – властно промолвила мисс Тимменс.

Девочка взглянула своими прекрасными голубыми глазами на сквайра с таким выражением, словно умоляла не кусать ее.

– Нетти Тревин, сэр, – прошептала она.

– Боже мой! Эта бедняжка – дочь Тревина! Она так похожа на отца. Такая нежная девочка.

– И такая глупая, – добавила мисс Тимменс. – Ты пришла сюда играть, Нетти, знаешь ли, а не прятаться ото всех. Что делают сейчас остальные? О, они хотят играть в «Кошку в углу». Ты тоже можешь поиграть, Нетти. Эй, Джен Брайт! Забери Нетти и присмотри за ней. Найди ей какой-нибудь уголок, она вообще ни во что не играла!

Подошла высокая нескладная девочка: сутулые плечи, низкий лоб, грубые черты лица, взлохмаченные жесткие волосы, толстые ноги в грубых сапогах – мисс Джен Брайт. Она схватила Нетти за руку.

– Да сэр, вы правы, малышка очень нежная, изящная, такой контраст с большинством этих девочек, – продолжила мисс Тимменс разговор со сквайром. – Посмотрите хоть на ту, которая увела Нетти: она такая же, как все остальные. У них, то есть у большинства из них, конечно, недалекие родители, и какое бы образование ни попытались вбить в их головы, ничего не изменится. Как я сказала тогда мистеру Брюсу… Ну, я никогда не закончу! Теперь он здесь!

Ей на глаза попался молодой пастор, маячивший вдалеке. Длинный плащ, высокий жилет, никакого белого воротничка на обнаженной шее – он выглядел весьма модно. Но ни модный вид, ни свежие идеи мистера Брюса не находили понимания в Северном Крэббе.

Сквайр, изначально столь возражавший против вечеринки, оказавшись в самой ее гуще, весь сиял от удовольствия. Выбрав нескольких детей, включая наших и малышей Летсомс, мы захватили гостиную, чтобы поиграть в «Поймай свисток». Сквайр случайно заглянул туда, как раз когда мы готовились начать, и мы позвали его быть охотником. Никогда в жизни я этого не забуду. Мне кажется, ни разу прежде я так не смеялся. Сквайр не знал игры, ее хитростей: он кружился вокруг своей оси, заслышав, как кто-то подул в свисток за его спиной, ухватившись за этот звук, веря, что кто-то из малышей держит свисток в руках, и убежденный в этом, не представляя, что свисток прикрепили к задней пуговице на его пиджаке. Его озадаченное лицо, пока он гадал, куда же свисток мог подеваться и как он ускользнул от него, было незабываемым зрелищем. Взрывы смеха, вероятно, разносились далеко за оврагом. Тод смеялся так, что ему пришлось сесть на пол, хватаясь за бока, Том Кони сотрясался от хохота.

– Эм, мистер Тодхетли, как вы считаете… – растягивая слова в своей обычной манере, начал Брюс, поймав сквайра, все еще разгоряченного и раскрасневшегося после «Охоты на свисток». – Могу ли я собрать этих малышей на четверть часа и прочесть им небольшую лекцию по пневматике? Я немного изучил данный предмет.

– Будь проклята эта пневматика! – взорвался сквайр и, увидев озадаченное лицо пастора, продолжил, скорее твердо, чем вежливо: – Дети пришли сюда играть, а не замусоривать себе мозги. Или не быть застреленными, если я правильно понимаю, что такое «пневматика». Извините меня, Брюс, я знаю, вы хотели как лучше.

– Пневматика! – повторил старик Кони, пытаясь понять, что это за слово. – Вы не думаете, дорогой пастор, что это скорее в ведении королевского астронома?

После «Охоты на свисток» требовалась передышка. Я прислонился спиной к стене в большой комнате, наблюдая, как длинные живые цепочки, состоящие из детей, яростно тянут друг друга в разные стороны: шла игра в «Апельсины и лимоны». Миссис Хилл и Мария Лис сидели бок о бок на одной из скамеек, обе выглядели ужасно печальными, без сомнения, вспоминая о своем прошлом. Никто не видел улыбки на лице Марии Лис с тех пор, как столь трагически погиб Даниель Феррар.

Ба-бах! С полдюжины «лимонов», тянувших «апельсины» слишком сильно, к несчастью, упали на землю. Мария пошла спасать их.

– Я все думаю о моем бедном Дэвиде, сэр, – сказала миссис Хилл со вздохом. – Как бы он наслаждался этим зрелищем: ярким и веселым.

– Но он в месте куда более лучшем, нежели это, вы же знаете.

– Да, мастер Джонни, я знаю. – Слеза скользнула по ее щеке. – Там, где он сейчас, все прекрасно.

В свои лучшие дни миссис Тодхетли напевала песню, первые строки которой были такими:

Все яркое померкнет, чем ярче, тем быстрее.
Исчезнет первым то, что было нам милее.

Слова миссис Хилл заставили меня вспомнить эту песню, а вместе с ней и то, что в мире ничто не длится вечно, ни удовольствие, ни веселье. Все померкнет или умрет, но в грядущей лучшей жизни все будет вечным. И Дэвид уже вступил в эту жизнь.


– Ну и где же эта глупая маленькая Нетти?

Столь неласковые слова обронила мисс Тимменс. Однако хотя язык у нее и вправду был злым, сердце было добрым. Дети собрались за длинным столом, уставленным мясными пирожками и тарталетками, но, оглядывая их, мисс Тимменс заметила, что Нетти пропала.

– Джен Брайт, пойди отыщи Нетти Тревин.

Не смея ослушаться, однако со взглядом, полным ужаса от мысли, что ее долю столь вкусных угощений съедят в ее отсутствие, Джен Брайт удалилась. Она вернулась почти в тот же миг, сказав, что Нетти «тут нет».

– Мария Лис, где Нетти Тревин? – спросила мисс Тимменс.

Мария развернулась к ней.

– Нетти Тревин? – повторила она, ища девочку глазами. – Не знаю. Должно быть, где-то в другом месте.

– Ради всего святого, найдите ее!

Мария Лис нигде не смогла ее отыскать. «Нетти Тревин!» – раздавалось то тут, то там, но ответа не было. Слуг послали поискать наверху, однако тоже безрезультатно.

– Она застеснялась и спряталась где-нибудь, – сказала мисс Тимменс. – Уж я ей покажу!

– Не могла ли она забраться в бочку для дождевой воды? – предположил сквайр. – Молли, иди проверь.

Вряд ли она могла быть там: высота бочки составляла шесть футов. Но, поскольку сквайр однажды сам забрался в нее, будучи ловким мальчуганом и имея все причины полагать, что его ждет порка, естественно, он первым делом подумал об этом.

– Ну она же должна быть где-то! – воскликнул он, пока мы смеялись над ним. – Не могла же она сквозь пол провалиться.

– Кто видел ее последним? – повторила мисс Тимменс. – Вы слышали, дети? Перестаньте есть хоть на минуту и отвечайте.

Много споров, сомнений, переспрашиваний. Собравшиеся, казалось, были глупы как куры. В конце концов, насколько это было возможно, удалось выяснить, что никто из них не видел Нетти с тех пор, как они играли в «Кошку в углу».

– Джен Брайт, я сказала тебе отвести Нетти играть с остальными и найти ей уголок. Что ты с ней сделала?

Вместо ответа Джен Брайт попыталась тайком откусить кусочек от своего пирожка. Мисс Тимменс перехватила ее посреди этой попытки и заставила отвернуться от стола.

– Ты меня слышала? Ну же, не стой как дурочка! Просто отвечай!

Джен Брайт и правда выглядела на редкость по-дурацки: рот широко открыт, глаза округлились, лицо совершенно растерянное.

– Пожалуйста, госпожа учительница, я ничего с ней не делала.

– Ты должна была сделать хоть что-то, ведь держала ее за руку.

– Я ничего не делала, – повторила девочка, флегматично качая головой.

– Ну, так не пойдет, Джен Брайт. Где ты ее оставила?

– В углу, – отвечала та, по всей видимости отчаянно пытаясь вспомнить. – Когда я была кошкой и побежала на другую сторону, вернулась – ее уже не было.

– Она же не могла ускользнуть от всех и сбежать домой! – воскликнула миссис Кони.

Учительница ухватилась за эти слова.

– Именно об этом я и думаю последние несколько минут, – призналась она. – Да, миссис Кони, можете быть уверены, так оно и есть. Она убежала по снегу и вернулась к матери.

– Тогда она ушла без своих вещей, – вмешалась Мария Лис, войдя в комнату с черным плащом и шляпкой в руках. – Дети, это же вещи Нетти?

Дюжина ребятишек одновременно произнесли «да», подтверждая, что это и в самом деле одежда Нетти.

– Значит, она должна быть в доме, – решила мисс Тимменс. – Она не настолько глупа, чтобы выйти на улицу в такой холод, не прикрыв шею и руки. У этого ребенка есть капля здравого смысла. Она сбежала, спряталась и, наверное, уснула где-нибудь.

– Она, поди, залезла в трубу, – прокричала Молли из дальнего угла комнаты. – Мы везде уже посмотрели.

– Лучше посмотреть еще раз, – сказал сквайр. – Возьмите побольше света – две или три свечи.

Все это было очень странно. И, пока продолжался разговор, мне в голову пришла история старой Модены, про поэта Роджерса и прекрасную молодую наследницу Донатисов, которая воплотилась в нашей песне «Ветвь омелы». Не могло ли это робкое дитя застрять в таком месте, откуда ей не выбраться самой? Сходив на кухню за свечой, я поднялся по лестнице и сперва направился на чердак, заставленный коробками и разнообразной рухлядью, а затем уж в комнаты. Нигде я не мог найти ни малейшего следа Нетти.

Войдя в кухню, чтобы вернуть свечу, я обнаружил Люка Макинтоша, бледного как смерть. Спиной он опирался о шкаф Молли, его руки тряслись, а волосы встали дыбом. Тод стоял перед ним, едва сдерживая смех. Макинтош только что ворвался в заднюю дверь, отчаянно напуганный, и заявил, что видел призрака.

Не в первый раз я становился свидетелем трусости этого человека. Веря в призраков и гоблинов, духов и ведьм, он едва ли мог ночью согласиться пересечь овраг Крэбб, потому что там иногда видели свечение. Здравомыслящие люди говорили ему, что этот свет (и правда, никто не знал, откуда он брался) – всего лишь блуждающие огоньки, болотные огни, возникающие от испарений, но Люк не слышал голоса разума. В этот вечер случилось так, что сквайр отправил Макинтоша с поручением на почту в Тимбердейл, и тот только что вернулся.

– Я и огонь видел, сэр, – говорил он Тоду испуганным голосом, запуская трясущуюся руку в волосы. – Он плясал на краю оврага, больше всего на свете похожий на блуждающий огонек. Мне это совсем не понравилось, сэр, так что я со всех ног бросился прочь от оврага и направился прямиком к дому, сюда, накрыв голову и не желая больше ничего видеть из тех ужасов, которые могли мне встретиться. Весь белый, такой он был.

– Мертвец в саване, оставивший свою могилу ради прогулки при луне, – серьезно ответил Тод, кусая губы.

– Погребальные одежды, наверняка. Длинное белое одеяние, белее снега. Лучше бы мне молчать, но это был Даниэль Феррар, – добавил Люк, низким мрачным голосом, весьма подходящим к тому, что он говорил. – Его неупокоенный дух бродит по земле, вы же знаете, сэр.

– И куда же пошел его призрак?

– Упаси меня Бог увидеть, сэр, – ответил Макинтош, тряся головой. – Я бы не стал следить за ним ни за что на свете. Я после этого не очень-то медленно шел сюда: через поле, и прямо в дом.

– Летел подобно ветру, я полагаю.

– Мое сердце колотилось как сумасшедшее, мастер Джозеф, и я очень надеюсь, сквайр не станет снова посылать меня через овраг после наступления темноты! Я этого не вынесу, сэр, я лучше уволюсь.

– Должен сказать, ты нигде не сможешь работать, Макинтош, если позволишь подобным страхам лишать тебя разума, – вставил я. – Ты ничего не видел, это все фантазии.

– Ничего не видел?! – повторил Макинтош в полном отчаянии. – Как же, мастер Джонни: я никогда не видел более ясно за всю мою жизнь! Это было большое белое страшное привидение, которое пронеслось мимо меня с рыданиями. Надеюсь, вам никогда не выпадет несчастья увидеть подобное, сэр!

– Уверен, этого не случится.

– Что здесь происходит? – спросил Том Кони, выглянув из-за двери.

– Макинтош видел призрака.

– Призрака! – воскликнул Том и расплылся в ухмылке.

Макинтош, все еще дрожащий, вновь начал свой рассказ, весьма его улучшив позаимствованной у Тода иронической фразой.

– Мертвец в саване покинул свою могилу на церковном дворе. Боюсь, это мог быть только Феррар, лежащий как раз у самого края, за границами освященной земли. Я никогда не решался приблизиться к тому месту, где он похоронен, и никогда священник не читал над ним, мистер Том!

Но вместо того чтобы проникнуться серьезностью слов, касавшихся Феррара, Том Кони лишь рассмеялся. Окончив бесплодные поиски в подвале и сыроварне, вернулись слуги и увидели Макинтоша.

– Дай ему кружку горячего эля, Молли, – велел Том.

И мы оставили их, собравшихся вокруг Макинтоша, с открытыми ртами слушавших его историю.

Из того факта, что Нетти Тревин отсутствовала в доме, можно было сделать лишь один вывод: несчастное дитя убежало домой к матери. С непокрытой головой, обнаженными шеей и руками, она пошла через метель и, как выразилась мисс Тимменс, могла замерзнуть насмерть.

– Маленькая идиотка! – воскликнула в гневе мисс Тимменс. – Сара Тревин точно станет винить меня: дескать, могла бы и получше присматривать за ее дочерью.

Но одна из старших девочек, Эмма Стоун, которая обрела память только после того, как переварила ужин, в эту критическую минуту вдруг заявила: они уже закончили играть в «Кошку в углу» и даже в «Апельсины и лимоны», что шли следующими, когда она видела Нетти Тревин и говорила с ней. Эмма рассказала, что она шла по коридору, ведущему к кладовой, и увидела Нетти, которая «сжалась в комок возле стены в середине коридора, словно боялась, что ее кто-нибудь увидит».

– Эмма Стоун, ты говорила с ней? – спросила мисс Тимменс, выслушав это признание.

– Да, госпожа учительница, я спросила, почему она не играет и зачем здесь прячется.

– И что она сказала?

– Ничего, – ответила Эмма Стоун. – Она отвернулась от меня, словно не хотела говорить.

Мисс Тимменс бросила на Эмму Стоун долгий пронизывающий взгляд. Эта юная леди, как оказалось, была весьма склонна фантазировать, и учительница подозревала, что она и сейчас все выдумала.

– Клянусь Богом, я видела ее, – перебила девушка, прежде чем мисс Тимменс высказала лишь половину своих сомнений, и голос Эммы звучал весьма искренне. – Я не сочиняю, мэм. Я думаю, Нетти плакала.

– Что ж, довольно странно, что ты вспомнила все это только сейчас, Эмма Стоун.

– Простите, мэм, я отвлеклась на пирожки, – призналась Эмма.

Детям настала пора уходить. Шляпки и шали были надеты, и все покинули дом под присмотром мисс Тимменс, миссис Хилл и Марии Лис. Старая, по-матерински добрая госпожа Кони высказала надежду, что они найдут малышку дома, под одеялом, и что мать даст ей какое-нибудь горячее питье.

Пришло время поужинать и нам. Мы ели стоя, ту же самую еду, только для сквайра и старика Кони принесли хлеб с сыром. После этого мы все собрались вокруг камина в столовой, а эти двое раскурили свои трубки.

И можете себе представить, как все мы были ошарашены, когда посреди одной из историй старика Кони внезапно открылась дверь, и, обернувшись, мы увидели мисс Тимменс. Миссис Тодхетли встала, она сейчас выглядела так, словно тоже увидела призрак.

– Малышка! Ее нет дома?

– Нет, мэм, так же, как и здесь, – ответила мисс Тимменс, забыв об этикете (как это обычно бывает, когда люди встревожены или расстроены) и садясь без приглашения. – Я пришла сказать вам и спросить совета о том, что делать дальше.

– Девочка, должно быть, пошла домой и заблудилась в снегу! – воскликнул сквайр, в ужасе выпустив трубку изо рта. – Что думает ее мать?

– Я ей не сказала, – ответила мисс Тимменс. – Я пошла к ней домой, и первое, что увидела, открыв дверь, была крошечная пара тапочек, нагреваемых на каминной решетке. «О, вы привели Нетти? – начала мать, прежде чем я успела сказать хоть слово. – Я подогрела для нее тапочки. Она сильно замерзла? Ей понравилось? Она хорошо себя вела?» Как видите, девочка не приходила домой, так что я просто ответила: «Ой, дети еще не вернулись, моя сестра и Мария Лис присматривают за ними. Я просто пришла проведать вас». Бедняжке Саре Тревин и так не сладко, не стоит ее беспокоить, – подытожила мисс Тимменс, будто извиняясь за свой обман.

Сквайр одобрительно кивнул и велел мне принести выпить что-нибудь горячее для мисс Тимменс. Миссис Тодхетли, выглядевшая так, словно была напугана до беспамятства, спросила, что же теперь делать.

Да, что же теперь делать? Что можно сделать? Началось какое-то обсуждение, один говорил одно, другой – другое. Казалось, ничего нельзя придумать.

– Случись с ней что-нибудь по пути домой, упади она в снег, например, или что-нибудь в этом духе, мы бы увидели или услышали ее, – заметила мисс Тимменс. – Она непременно пошла бы напрямую – той дорогой, которой мы пришли сюда и вернулись обратно.

– Ребенку легко потеряться – дороги и поля сейчас как одна большая белая равнина, – возразила миссис Кони. – Она могла заплутать и среди деревьев треугольной рощи.

Мисс Тимменс с сомнением покачала головой.

– Она бы не пошла туда, мэм. С тех пор, как там нашли Даниеля Феррара, дети не любят это место.

– Послушайте, – вдруг заговорил старик Кони. – Давайте обыщем все места, где она могла бы сбиться с пути, по обеим сторонам от дороги.

Он поднялся, и все остальные встали вслед за ним. Ничего лучше и придумать было нельзя. К тому же, все мы чувствовали бесконечное облегчение от того, что можно начать действовать. Сквайр приказал Макинтошу (который все еще не пришел в себя) принести фонарь, и мы все, надев самые теплые пальто, вышли наружу, оставив матушку и миссис Кони поддерживать тепло в камине. На фоне снега мы выглядели сплошным темным пятном, и я вдруг обнаружил, что мисс Тимменс тоже была среди нас.

– Я не могу сидеть без дела, – шепнула она мне. – Если малышка все это время пролежала в снегу, мы найдем ее мертвой.

Стояла прекрасная тихая и холодная ночь, высоко в небе светила луна, снег, белый и чистый, искрился в ее лучах. Том Кони и Тод, в которых пробудились все их лучшие качества и способности, решительно бросились вперед, проваливаясь глубоко в снег возле изгороди, располагавшейся теперь вровень с дорогой. Роща, столь губительная для несчастного Даниэля Феррара, была осмотрена первой. И в этот момент мы убедились в пользе фонаря, который приказал принести сквайр, над чем мы втихомолку посмеивались: фонарь освещал самые темные места, где стволы деревьев росли почти вплотную. Макинтош, ненавидевший рощу, был не в восторге от поисков, несмотря на то, что находился в хорошей компании. Но, судя по всему, Нетти здесь не было.

– Она бы не свернула сюда, – повторила мисс Тимменс, глубоко в этом убежденная. – Уверена, она бы не стала. Она скорее понеслась бы дальше, к матери.

То быстро шагая, то еле плетясь сквозь снег, то громко, то тихо зовя ее по имени, мы продолжили поиски Нетти Тревин. Было уже за полночь, когда мы вернулись домой и встретили миссис Тодхетли и миссис Кони, которые в беспокойстве стояли у дверей, завернувшись в шерстяные шали.

– Нет. Безуспешно. Нигде не можем ее найти.

С этими словами сквайр почти упал на один из стульев в гостиной, словно он и минуты больше не смог бы удержаться на ногах, до смерти вымотанный поисками и разочарованием. Возможно, так оно и было. Что же делать дальше? Что вообще можно сделать? Мы стояли вокруг камина в гостиной, глядя друг на друга, как куча бессмысленных мумий.

– Что ж, – сказал сквайр, – первым делом стоит выпить чего-нибудь горячего. Я до смерти замерз. Который сейчас час? – В этот момент часы на каминной полке пробили один раз. – Половина первого.

– И она наверняка уже мертва, – выдохнула мисс Тимменс слабым, полностью обессиленным голосом. – Не могу не думать о ее бедной овдовевшей матери.

Миссис Кони, часто болевшая, заявила, что она уже больше ничем не поможет и хотела бы лечь в постель. Старик Кони ответил: он пока ложиться не собирается, так что миссис Кони повел домой Том. Не прошло и десяти минут после этого – хотя я и не засекал точного времени, – как я увидел Тома Кони, просунувшего голову в дверной проем и манившего Тода к себе. Я пошел с ним.

– Послушайте, – сказал нам Кони, – после того как я отвел мать домой, решил поискать немного на заднем дворе: мне кажется, я видел следы детских ботиночек в снегу.

– О нет! – воскликнул Тод, бросаясь к задней двери, через двор к полю.

Да, так и было. Недалеко по тропинке, ведущей в овраг Крэбб, снег был взрыхлен и испещрен следами, словно кто-то шел туда и обратно. А потом от тропинки отделялись маленькие следы, по всей видимости, детские, ведущие наискосок через глубокий снег, словно оставивший их сбился с пути. Когда мы прошли по этому следу половину пути через поле, Тод остановился.

– Я уверен, это следы Нетти, – сказал он. – Выглядят похоже. Кто еще это мог быть? Она могла упасть в овраг. Кому-нибудь из вас лучше вернуться и захватить одеяло – и сказать, чтобы подогрели воды.

Страстно желая быть полезными, мы с Томом Кони вместе побежали обратно. Тод продолжил идти по следу. Теперь маленькие следы вели к тропинке, как если бы их владелец внезапно обнаружил, что заблудился, и затем эти следы полностью терялись среди других, крупных, которые уверенно держались тропы.

«Интересно, – подумал Тод, когда остановился, потеряв след, – не был ли огромный призрак Макинтоша всего лишь несчастной маленькой девочкой, одетой в белое? Какой же этот парень непроходимый трус! Это его следы. Чтобы подобным образом разбросать снег, бежать надо было быстро».

В этот момент, когда Тод стоял лицом к оврагу, огонек, напоминающий пламя свечи, маленький и отчетливый, яркий, словно светлячок, возник на противоположном берегу и запетлял среди заснеженного кустарника и стволов деревьев. Что это был за огонек? Откуда он взялся? Мы бы, наверное, никогда не перестали задаваться столь бессмысленными вопросами. Тод не знал, понятия не имел. Он думал о том, как испугался Макинтош, и о призраке, глядя на то, как огонек то исчезает в одном месте, то появляется на расстоянии нескольких ярдов от него. Однако чары призраков не имели власти над Тодом – в том смысле, что они его не тревожили, – и он пошел дальше, пытаясь найти новые очертания маленьких следов.

«Не представляю, что привело сюда Нетти, – думал он. – Надеюсь, она не разбила себе голову в овраге! Проклятый трус! Так взрыхлить снег!»

Но наконец в следующее мгновение он опять увидел следы. Маленькие ножки вновь свернули в сторону, провалившись в глубокий снег. С этого момента Тод больше не терял след, что привел его к низкой узкой лощине (не больше канавы), которая огибала изгородь, ограждавшую овраг.

Сперва Тод ничего не увидел. Ничего, кроме ровного снега. Но, присмотревшись, он заметил что-то прямо под ногами. Было ли это всего лишь углубление в снегу или что-то лежало на нем? Тод опустился на колени в глубокий мягкий белый ковер (провалившись в него почти до талии) и вгляделся, протянул руку, чтобы коснуться того, что там лежало.

Нетти Тревин! Она была здесь! Льняные локоны смешались со снегом, ее маленькие ручки и ножки обнажены, прекрасное белое платье промокло насквозь. Она лежала здесь, в глубокой яме. Тод, грудь которого вздымалась от переполнявших его эмоций, взял ее на руки с нежностью матери, баюкающей младенца. Бледное личико было совершенно безжизненным, сердце, казалось, перестало биться.

– Очнись же, несчастная крошка! – воскликнул он, прижимая ее к груди. – Очнись, малышка! Очнись, маленькая замерзшая птичка!

Никакого ответа. Девочка лежала в его руках бледная и неподвижная.

– Надеюсь, она не замерзла до смерти! – пробормотал он, охваченный странным чувством. – Нетти, ты меня слышишь? Боже, что же делать?

Он побежал через поле с девочкой на руках и почти сразу встретился со мной. Я бросился ему навстречу.

– Прочь, Джонни Ладлоу! – грубо крикнул он, весь во власти спешки и страха. – Не останавливай меня! О, это одеяло? Хорошо. Заверни ее, парень.

– Она мертва?

– Будь я проклят, если знаю.

Он шел быстро, прижимая к себе девочку, завернутую в одеяло. Ну и переполоху же они наделали, появившись в дверях.

Глупая малышка, не в силах преодолеть свою робость, улучила момент, когда задняя дверь была открыта, и ускользнула сквозь нее в надежде добраться домой, к матери. Вероятно, сбитая с толку пустой белой равниной, или, возможно, собственной робостью, а может, перепутав заднюю дверь с главным входом, через который она вошла, девочка отправилась прямо через поле, не представляя, что идет в противоположном направлении. Это ее встретил Люк Макинтош – величайший из идиотов! – и своим внезапным появлением, всполошенным воплем напугал так же сильно, как и она его. Девочка побежала вперед, ослепленная ужасом, и ее бег прервался у изгороди, где она упала в канаву и осталась лежать, засыпанная снегом. Наиважнейшим вопросом сейчас было – могла ли она вернуться к жизни или же в самом деле умерла?

Я отправился за Коулом и бежал всю дорогу. Он послал меня назад, сказать, что придет сразу следом и что эта Нетти Тревин – изрядная дурочка.

– Мастер Джонни! Мистер Ладлоу! Это вы?

Слабый задыхающийся голос позвал меня, когда я дошел до угла возле амбара, это была миссис Тревин. Встревоженная столь долгим отсутствием Нетти, она пошла искать ее, вся в синяках, и вынудила Марию Лис признаться: Нетти пропала. Я сказал ей, что малышку нашли, и рассказал где.

– Живую или мертвую, сэр?

Я запнулся, прежде чем ответить. Коул прибудет немедленно, сообщил я, и мы должны надеяться на лучшее. Но она пришла к наихудшим выводам.

– Нэтти была единственным, что у меня оставалось, – прошептала женщина. – Мой маленький ягненочек…

– Не плачьте, миссис Тревин. Как знать, все еще может закончиться хорошо.

– Если бы я только могла прижать ее, умирающую, к своей груди, попрощаться с ней! – причитала она, слезы катились по ее лицу. – Мир был так жесток ко мне, мастер Джонни, и она была моим единственным утешением.

Мы вошли в дом. Коул примчался как ветер. Мало-помалу девочка, неподвижно лежавшая на кровати, начала согреваться: она была спасена.

– Тебе было холодно в снегу, моя милая? Ты испугалась? – нежно спросила мать, когда Нетти смогла говорить.

– Мне было очень холодно и страшно, пока я не услышала музыку ангелов, мамочка.

– Музыку ангелов?

– Да. Я знала, что они играют для меня. После этого почувствовала себя такой счастливой и уснула. О, мамочка, ничего нет слаще, чем музыка ангелов!

«Музыкой» был звон церковных колоколов, доносившийся до оврага по разреженному воздуху: сладкоголосые колокола Тимбердейла, приветствовавшие Новый год.


Артур Конан Дойл

Представлять в сборнике детективов Конан Дойла – все равно что ломиться в открытую дверь. Поэтому ограничимся лишь кратким комментарием: напечатанные здесь рассказы взяты из разных этапов его творческого пути. «Тайны крытого экипажа» – из очень раннего периода, когда Шерлок Холмс еще фактически «не изобретен», но уже намечены многие сюжетные ходы, которые, пусть и несколько иначе, будут использованы в грядущей холмсиане. А «Защита», наоборот, произведение позднее, родившееся в пору, когда автор, уже тяготясь своим самым знаменитым персонажем, испытывал потребность создавать детективные ситуации словно бы «в пику» Великому Сыщику. При виде методов, применяемых как немецкими шпионами, так и их разоблачителями, Холмс, наверно, мог только грустно улыбнуться… но это он. А вот в качестве элементов, из которых слагается грандиозное панно британского детектива, оба рассказа сохраняют неувядающую ценность и по сей день.


Тайны крытого экипажа
(Рассказ кэбмена)

Утро вроде бы выдалось ясное, но было очень похоже, что весь день хорошая погода не продержится; а, согласитесь, оказалось бы обидно в первый же день отпуска промокнуть насквозь. Кроме того, Фанни только недавно выздоровела после коклюша. В общем, мы предпочли взять крытый экипаж – из тех, что непочтительно называют «ворчунами» или «грохоталками» за звуки, с которыми их колеса катятся по булыжной мостовой. Во избежание обвинений в мотовстве скажу: отпуск предназначен именно для того, чтобы отдыхать, и раз уж нам это все равно предстоит, лучше начнем сразу.

Так что от улицы Хаммерсмит до Александра Палас[47] наша семья проследовала с полным комфортом, на четырех колесах. Для меня лично, правда, комфорт оказался весьма относительным: экипаж не резиновый, а жена и свояченица да еще трое детей (Томми, Фанни и Джек) полностью заняли его внутреннее пространство. Не знаю уж, как бы поступил в моей ситуации Джон Джилпин[48], а я просто взял с собой непромокаемый плащ и пристроился на козлах, рядом с кэбменом.

Внешность кэбмена выглядела весьма примечательно. С первого взгляда можно было понять: передо мной настоящий ветеран, умудренный энциклопедией лондонских улиц. Его обветренное лицо с седыми бакенбардами выглядело дружелюбным, однако в разговор он вступать решительно отказывался. Я делю людей на две категории: легкокрылые бабочки и жуки, замкнутые в хитиновом панцире. Так вот, лондонские извозчики в массе своей – жуки. Но мой нынешний сосед был уж всем жукам жук, поэтому я постарался разговорить его прямо-таки из принципа. Он, конечно, сперва молчал, разве что поскрипывал слегка хитиновыми надкрыльями, однако дорога была долгой, а я свое дело знаю. И после того, как мы задержались на минутку у кабачка «Зеленый якорь», где я смазал заржавевшее кэбменовское горло стаканчиком джина, жук превратился в бабочку. Бабочка, разумеется, получилась слегка жукообразной, старина мыслью не «порхал», а тарахтел подобно своему экипажу, скрипуче, но зато непрерывно. Кое-что из поведанного им стоит того, чтобы быть увековеченным на бумаге.

– Вы говорите, сэр, на двухколеске я бы мог зарабатывать больше? Оно, пожалуй, и так. Но есть разница! Четырехколесный двуосник – солидный экипаж, и возница на нем тоже чувствует себя солидней. Не то что вертопрах какой-то на одноосной тарантайке, с которой и мальчишка сладит. Вот такое мое мнение, если хотите знать. Деньги деньгами, а обстоятельность обстоятельностью. Вы согласны, сэр?

– Ну разумеется! – подтвердил я.

– Мне довелось всю жизнь зарабатывать свои трудовые пенни на «ворчуне». И уже поздно изменять привычкам. Нет уж. Как начал на «ворчуне», так на нем и закончу. Знаете, сэр, сколько я наездил? Ровным счетом семь и… Да, семь-и-сорок лет, вот сколько, хоть вы мне верьте, хоть нет.

– Долгий срок! – кивнул я.

– Да, сэр. Немного найдется работенок, которые выматывают человека так, как наше дело. Холодные и темные первые часы смены, холодные и темные последние часы… «Мокрые» часы… Вообще никакие часы… Мало кто повидал их столько, сколько довелось мне.

– Охотно верю: за сорок семь-то лет! – согласился я. – Этот срок, конечно, позволит увидеть самые разные стороны жизни…

– Стороны жизни! – Он прищелкнул кнутом, погоняя лошадь. – Я повидал такие ее «стороны», сэр, что как вспомню иные из них – ночью заснуть не могу, право слово… Стороны смерти – вот это точнее будет!

– Смерти? – удивился я.

– А то! Если бы, сэр, вот всеми святыми клянусь, я записал бы всякое-разное, что со мной случалось, – так не нашлось бы человека, который не подумал бы, будто я вру. Кроме, понятно, лондонских кэбменов: им тоже известны эти «стороны жизни». Если хотите знать, раз было дело – я взял плату с мертвеца да и проездил с ним чуть ли не полночи. О, сэр, не пугайтесь: дело было не с этим кэбом, с другим. В этом самом «ворчуне», которым я правлю сейчас, ни один мертвец ни в жисть не ездил, нет!

– Как это было? – спросил я, будучи весьма рад, что его не слышит Матильда: насколько мне известен характер моей супруги, ее вряд ли бы успокоили заверения насчет «другого кэба».

– Да пожалуй, что и можно рассказать, сэр, – возница перекатил из одного угла рта в другой порцию жевательного табака. – Это уже старая теперь история. Ведь, извините за выражение, двадцать чертовых лет с тех пор миновало! Вот только человек такого все равно не забывает, да… Дело было посреди ночи – а я, надобно сказать, в тот раз прямо из кожи лез, чтобы хоть что-то заработать: ну такая у меня выдалась плохая смена! Публика, что повыходила из театров, уже разошлась или разъехалась, а я еще до часа ночи колесил по набережной и, верите ли, заработал на извозе всего одиннадцать центов. Курам на смех. Уже хотел плюнуть и домой отправляться, как вдруг подумал – может, сделать круг по менее прибыльным местам, раз уж здесь, где обычно лучше всего работается, так не везет. И что же вы думаете? Почти сразу подвез джентльмена до Оксфорд-Роуд, ну и, решил, хватит: развернулся и мимо собора Святого Иоанна действительно домой еду. Уже, стало быть, полвторого. Улицы пустые, потому как ночь облачная и дело к дождю идет. Еду быстро, лошадка моя сама спешит, хоть и усталая: почуяла, что конец работы, в стойло хочет, поужинать и баиньки. Я, понятно, тоже. И вот тут окликнули меня из переулка, женским голосом. Я поворачиваю – и действительно: стоят в темноте у обочины две леди и мужчина. Самые настоящие леди, заметьте: у меня глаз наметанный, даже в темноте не ошибусь. Та, которая полноватая, – постарше, а рядом молодая, стройная, лицо под вуалью. С обеих сторон держат под руки мужчину во фраке, а он привалился спиной к фонарному столбу и голову уронил на грудь: видно, если дамочки его отпустят – сразу же упадет. «Кэбмен! – кричит старшая. – Извольте помочь нам в этом щекотливом деле». Вот такие были ее собственные слова, сэр. «Само собой, мэм, – говорю. – Чем могу помочь вам и юной леди?» Это я специально, чтобы утешить ту младшую, поскольку, слышу, она прямо-таки рыдает под своей вуалью. «Вот как обстоят дела, кэбмен, – начинает мне объяснять старшая. – Этот джентльмен – муж моей дочери. Они совсем недавно женаты. А сейчас мы были в гостях у наших друзей – вон тут, в соседнем доме. Мой зять, как нетрудно заметить, пребывает в состоянии глубокой алкогольной интоксикации. Проще говоря – напился как свинья! Мы с дочерью вывели его на дорогу, надеясь поймать кэб, чтобы отправить его домой. Наши друзья, к счастью, не знают о такой его привычке – и, надеюсь, не успели толком ничего заметить: уж очень быстро все произошло. Легко понять, что мы желали бы скрыть от них этот инцидент. Если бы вы взялись доставить его, пьяницу, домой – вы бы нас очень выручили. А мы тем временем вернемся к друзьям и сообщим им какую-нибудь правдоподобную причину его отсутствия». Я так подумал, что насчет «причины отсутствия» они все же вряд ли кого обманут, но это не мое дело. «Хорошо, – говорю, – называйте адрес». «Клэфэм, Орандж Гроув, дом сорок семь, – диктует мамаша, – фамилия – Хоффман. Слуги уже спят, но позвоните – и кто-нибудь сразу спустится». – «А как насчет платы за проезд?» – обычно я о таких вещах спрашиваю не при посадке в кэб, но тут, судя по всему, трудно будет что-то получить от джентльмена, когда я его довезу. «Вот, держите», – и младшая леди вкладывает в мою ладонь ни много ни мало, а соверен. Вдобавок этак вот благодарно пожимает мне руку – и я чувствую, что в лепешку разобьюсь, но помогу ей выпутаться из этой переделки. Значит, дамочки остались на дороге, а я поехал. Далекий это был путь, и моя лошадка, скажу я вам, серьезно обиделась: она-то уже рассчитывала отдохнуть. Наконец добрался до сорок седьмого номера на Орандж Гроув. Здоровенный домина, в окнах ни огонька – да и чего иного ждать-то по такому времени… Звоню. Не очень-то скоро, но к двери подходит один из слуг. «Открывайте, хозяин прибыл!» – говорю. «Кто-кто прибыл?» – спрашивает. «Ну, хозяин же – мистер Хоффман. Он сейчас у меня в кэбе и, так сказать, своими ногами в дом не войдет. Это ведь номер сорок семь, верно?» – «Номер-то сорок семь, – отвечает этот тип, – да только хозяин здесь не Хоффман никакой, а капитан Ричи. И он сейчас в Индии. Так что вы, похоже, не по адресу». – «Я – по тому адресу, который мне назвали! – возражаю ему. – Но раз такие дела, давай спросим у джентльмена. Он, может, уже прочухался хоть немного. Когда его час назад сажали в кэб, толку с него было не больше, чем от покойника, – но сейчас, глядишь, и скажет чего…» Подошли мы к кэбу. Я распахнул дверцу – и вижу, что пассажир сполз с сидения на пол, лежит там, как груда тряпок. «Ну, это, просыпайтесь, сэр, – тормошу его, – скажите нам ваш адрес». Молчит, пьянчужка. «Подъем! – уже начинаю орать. – Адрес, сэр, назовите! И фамилию свою тоже!» Молчит как убитый. Наклоняюсь к нему – и слышу… Да то-то и оно, что ничего не слышу. Даже звука дыхания. Тут уж я заподозрил неладное. Прикоснулся к его щеке – м-да… Холоднее свинцовой примочки. Так я и сказал тому слуге. Он, значит, чиркнул спичкой, мы вместе заглядываем… Все яснее ясного. Молодой, красивый парень, но лицо искажено вроде как гримасой боли и малость оцепенело уже. Явно умер не прямо сейчас. «Что будем делать?» – спрашивает этот, из номера сорок семь. Понятно, побелел весь, как известка, и волосы дыбом встали. «Ты – что хочешь, – отвечаю. – А я прямым ходом гоню к ближайшему отделению полиции». Так и поступил, оставив его дрожать на тротуаре. Да мне уж больше и не было дела ни до кого из сорок седьмого дома, слуги́ там или хозяина. А когда я передал полицейским и ту монетку, которой мне заплатили леди, – то мы и с покойником, получается, оказались в расчете, ничего я ему не должен…

– И что же, вы больше не знаете никаких подробностей того дела? – поинтересовался я.

Мой собеседник только хмыкнул:

– Ну вы и спросили, сэр! Я бы и рад ничего не знать, да только ведь с полицией-то расчесться куда трудней, чем с покойником. Они меня теми «подробностями» прямо за… гм… ну, замучили прямо, пока тянулись всякие ихние экспертизы да следствия. Полицейские доктора установили – когда этого человека запихивали в мой кэб, он уже какое-то время был мертв. Вроде бы задушен: на шее, рядом друг с другом, отыскали четыре синих пятна. Причем говорят, сэр, только ручка женщины пришлась бы к ним впору… Вот такие дела, сэр. Очень аккуратно все было сработано: ни тех женщин не вычислили, ни, смеяться будете, даже того мужчину – ну, который покойник. Его карманы и прочее, видать, хорошо «почистили», чтобы там не осталось чего, позволяющего определить личность. Полиция была в большом недоумении, сэр! По-моему, и осталась. Эх, а я-то, уже говорил вам, сперва так нахваливал себя за предусмотрительность: мол, правильно сделал, что взял плату вперед, – потом-то джентльмен мне, глядишь, и не заплатит…

Произошло совпадение: на этих словах голос кэбмена приобрел ту же хрипотцу, что и в начале поездки. Вдобавок кэб – о, по чистой случайности, конечно! – сбавил скорость; а поскольку мы (очередная случайность!) как раз проезжали мимо большого трактира, то я счел целесообразным повторить эксперимент со стаканчиком джина. А раз уж так, то мы заказали по бокалу вина еще и для леди. Сам я в качестве подкрепляющего воспользовался той же жидкостью, что и мой сосед по козлам.

– Вообще, я вам скажу, сэр, был и еще один случай, когда полиция мне, что называется, «удружила», – продолжил ветеран после того, как мы снова тронулись в путь. – Представляете: они заарестовали лучшего клиента, который у меня когда-либо был! Эх, если б им совсем чуть-чуть подождать – я как раз заработал бы на нем полный сороковник. А так самую малость не хватило. Тоже, правда, ничего!

И, словно совсем не заинтересованный продолжать рассказ, кэбмен отвлекся на созерцание местности. Потом принялся насвистывать. Наконец прокомментировал состояние погоды. По всем правилам хорошего тона мне пора было проявить интерес к прерванному повествованию, что я и сделал.

– Так вот, я и говорю, – мой собеседник с облегчением вернулся к теме. – Как-то раз еду по Vauxhall Bridge, и вдруг останавливает меня этакий скрюченный старикашка в толстых очках и со здоровенным кожаным саквояжем. Адрес не называет: говорит – «езжайте помаленьку, куда именно – на ваш выбор, главное – только помаленьку: не растрясите меня, я ведь старенький». Сел, значит, в кэб, закрылся наглухо, даже окна затворил… Возил я его часа три, пока он не высунулся и не сказал, что хватит. Расплатился со мной честь по чести, но не уходит: стоит, обдумывает что-то. Ну, я тоже жду. «Э-э-э, кэбмен…» – говорит он мне. «Да, сэр?» – «Вы мне кажетесь порядочным человеком и опытным работником. Я просил вас меня не растрясти – и вы действительно ехали очень осторожно. Вот и славно: я не люблю лихачей. Готов, так сказать, заключить с вами ежедневный контракт. Врачи рекомендуют мне постоянные неспешные прогулки. Вы, я вижу, ведете экипаж именно так, как нужно. Будьте завтра в то же время и в том же месте, где я вас окликнул. Идет?» Еще бы не идет! Короче говоря, месяца четыре я каждое утро встречал этого старичка с его саквояжем на одном и том же месте и катал его по Лондону часа три. Расплачивался он щедро. Я, раз такое дело, и рессоры обновил, и маршрут особый разработал – чтоб ехать как можно более плавно, совсем без тряски. Сказать по правде, сэр, чтобы я полностью купился на эту его историю – так нет: хотел бы я посмотреть на доктора, который прописывает подобные прогулки в закрытом экипаже! Однако совать нос в чужие дела – оно тоже паршивое дело, и вообще, знаете, сэр, не зря говорится: «Меньше знаешь – крепче спишь»… Ну, я живой человек, любопытство мне, как и всякому, присуще. Однако никогда я не пытался за этим моим пассажиром проследить или еще что. Нет, сэр, чего не было, того не было. У него своя игра, и она меня не касается. Но всему приходит этот предел. Однажды я уже подъезжал к месту, где обычно высаживаю моего странного пассажира (теперь у нас были постоянные места не только для начала прогулок, но и для их окончания) – и вдруг вижу перед собой бобби[49]. Стоит и, знаете, весело так поглядывает, как я подъезжаю, будто в моем кэбе для него подарок припасен. Оно вообще-то так и вышло: едва я остановился – бобби подскочил к дверце, и мой пассажир, получается, высадился прямо в его объятья. Вместе со своим саквояжиком. «Вы арестованы, Джон Малоун», – говорит полицейский. «По какому обвинению?» – спрашивает мой пассажир, невозмутимый, словно рисовый пудинг. «По обвинению в подделке денежных знаков Государственного банка!» – так же спокойно объясняет ему бобби. И, гляжу, еще один полисмен рядом появился. «Что ж, выходит, вы меня переиграли», – соглашается старичок. Снимает очки, бакенбарды, седой парик – и оказывается крепким джентльменом в расцвете лет, вроде, к примеру, вас, сэр. «Пока, кэбмен!» – крикнул он мне на прощанье. И ушел между двух полицейских: один держал его, другой – саквояж.

– А почему он все-таки арендовал ваш кэб? – спросил я, не на шутку заинтересованный этой историей.

– Н-ну, видите ли, сэр, а где ж ему, собственно, этими своими делами заниматься? Все, что ему нужно для работы, было у него с собой в саквояже. Делать это где-то на съемной квартире? Так ведь подозрительно – все время сидеть по нескольку часов взаперти, да еще есть риск, что кто-то или в окно увидит, или в замочную скважину захочет подсмотреть, что там за секреты жилец развел. Снять отдельный дом, как следует занавесить окна, управляться со всем самому, вообще без слуг? Тем более подозрения на себя накличешь! Нет, этот Малоун все рассчитал правильно: лучшего места, чем закрытый кузов «ворчуна», во всем Лондоне не найти. Другое дело, что он уже был на примете у полиции – так что они его в конце концов и вычислили… А, куда прешь, черт безглазый?! Вы видели?! Нет, ну вы видели, сэр? Чуть не задел нас этим своим фургоном, извозчик криворукий! Вообще, сэр, я так думаю, если посчитать, сколько воров, грабителей и, может, даже убийц за эти сорок семь лет проехались в моем «ворчуне», то я, пожалуй, целый Ньюгейт перевез. Этого парня, фальшивомонетчика, прямо на моих глазах арестовали – и только потому я о нем знаю, что он преступник. Хотя… Был ведь еще один – может, похуже их всех вместе взятых. Это если я, конечно, правильно понял, что он за птица. Да и понял-то я с опозданием, так что уже поздно было его искать. А вот все же получается, совесть моя неспокойна: ведь я из-за этого своего нежелания совать нос в чужие дела, выходит, малость соучастник…

– Да что же это за история такая?

– А вот сами судите, сэр. Лет десять назад – точнее не помню, я всегда был слабоват в датах – ко мне сел моряк, здоровенный такой детина, рыжеусый. Сказал ехать к докам. После того случая с фальшивомонетчиком, сэр, я решил, что все-таки приватность приватностью, но надо, чтобы у меня при случае была возможность проверить, что творится внутри. Поэтому теперь в моем кэбе[50], как видите, прорезано небольшое окошко – да-да, вот это самое, к стеклу которого сейчас прижался носом мальчуган (ваш сынишка, я угадал?)… Уж не знаю, что именно меня насторожило, но за этим моряком я решил понаблюдать. И знаете, сэр, – он всю дорогу ехал с большим куском угля в обнимку. Вот просто держал его перед собой на коленях, очень осторожно. Я решил, что парень просто перебрал рома и, чего доброго, начнет чудить – поэтому, пока вез, то и дело на него поглядывал. Окошко-то махонькое и расположено так, что изнутри не очень рассмотришь, заглядываю я в него или нет. В общем, вижу – моряк, как бы это сказать, разъял уголь на две части, а внутри этой глыбы вроде как полость. Я так смекаю, что это был, ну, сундучок, то ли замаскированный под кусок угля, то ли и вправду из угольной глыбы вытесанный. Во-от… Ну, мало ли… Ничего я в этом не понял, а стоило ему выйти у доков и расплатиться – так вообще выкинул тот случай из головы. Но когда вскоре случился тот взрыв в Бремерхафене[51] и пошли слухи об угольных бомбах… Тогда только я сообразил, что происходило у меня прямо-таки на глазах. Рассказал об этом в полиции, но, видать, поздно: они уже не сумели найти концов. Вы не знаете, что такое «угольная бомба»?! Ну, сэр… Короче говоря, если судно страхуют на сумму, гораздо большую, чем оно стоит, это понятно? Ага. Идем дальше: как теперь сделать, чтобы… Уже догадались, сэр? Внутри глыбы угля прячут заряд динамита или какую уж там еще взрывчатую дрянь сейчас напридумывали, а потом помещают ее в запас того угля, который корабль берет с собой… И когда такой уголек попадает в топку – бабах! Ходят слухи, не один старый корабль так завершил свой путь…

– Вижу, вам довелось повидать в жизни много необычного, – заметил я.

– Ах, чтоб меня! Вот уж голова моя дырявая – чуть не провез вас мимо! Мы ведь уже приехали, сэр. Вот, изволите видеть – Александра-Парк. А вообще-то вы правы, конечно: повидал я много, в том числе и такого, чего бы, побожусь на Евангелии, лучше бы никому не видать… Если ваша хозяюшка пожелает проехаться за город – я к вашим услугам, сэр: улица Медников, дом девяносто четыре. А сами, коли пожелаете, садитесь со мной, вот как сейчас, и я вам расскажу еще более удивительные истории. Но теперь ваш парнишка, как я погляжу, изо всех сил уже рвется наружу, и жена тоже торопится выйти, и вот та юная леди с пляжным зонтиком сейчас застрянет в дверях… Осторожней, сэр, не промахнитесь мимо подножки! Вот так, вот так! Не забыли адрес: Медников, номер девяносто четыре? Ну, удачи, сэр! И вашей хозяюшке тоже удачи!

Все произошло мгновенно. Я даже не успел понять, что наша поездка, а главное, повествование о лондонских тайнах закончено и продолжения – во всяком случае, сейчас – не будет. «Ворчун» уже катил прочь. Через считанные минуты он затерялся среди множества экипажей, подвозивших на взморье праздную, нарядную, веселую толпу курортников…


Защита

Общественность, естественно, была донельзя взбудоражена самим фактом душегубства прекрасной Эны Гарни, а в особенности – тем, что в ее убийстве обвиняется офицер британской армии. Но когда в прессу просочились сведенья, что этот обвиняемый, капитан Джон Фаулер, во время предварительного судебного слушанья отказался привести какие-либо доводы в свою защиту, общественный интерес приобрел даже несколько истерический характер. В самом деле: суд, в ходе которого обвиняемый в убийстве отказывается защищать себя, обещает стать чем-то новым в истории юриспруденции.

Правда, адвокат обвиняемого выступил с заявлением, что его клиент все-таки намеревается огласить некую информацию, однако сделает он это лишь в финале процесса, на Выездной сессии суда присяжных. Само собой, это еще сильнее подогрело всеобщие ожидания.

Окончательным же штрихом в этой и без того необычной картине стал отказ подсудимого от какой-либо адвокатской помощи: капитан Фаулер намеревался защищать себя сам.

Если говорить о тяжести улик обвинения, то дело выглядело более чем ясным и, по общему мнению, совершенно безнадежным. О подсудимом было известно, что он подвержен приступам ревности – причем в такие моменты способен к насильственным действиям. Последнее подтверждалось свидетельскими показаниями.

Капитан выслушал обвинительное заключение совершенно бесстрастно, не пытаясь ловить свидетелей на противоречиях, требовать перекрестного допроса или как-то иначе оспаривать выдвигаемые против него улики. В целом, даже недоброжелатели были вынуждены признать, что Фоулер – сухощавый, смуглый от загара человек, с черной щеточкой усов на изможденном лице, – пока что проявляет поразительное мужество: разумеется, у него не имелось ни малейших сомнений, каким может быть приговор.

Заговорил он только тогда, когда суд, прежде чем вынести окончательный вердикт, предоставил ему последнее слово. Поднявшись со скамьи подсудимых, капитан Фоулер спокойным движением сунул руку в карман, достал оттуда сложенный в несколько раз лист, развернул его – и, не отрывая взгляда от этой бумаги, произнес защитительную речь.

На состав суда и на собравшуюся в зале публику эта речь произвела в высшей степени значительное впечатление. Поэтому приведем здесь ее целиком, не меняя ни слова.

* * *

– Прежде всего, господа присяжные, я хотел бы объяснить, почему отказался от услуг адвоката. Не из-за сомнений в его мастерстве: я знаю, что братская поддержка всех моих сослуживцев (мои собственные средства достаточно ограничены) позволила нанять для данного процесса одного из величайших мастеров этого дела. Вопрос также отнюдь не в том, что я непомерно высокого мнения о собственном ораторском мастерстве и прочих способностях, требующихся для участия в судебных прениях. Просто я убежден: на сей раз уместней обычный и бесхитростный рассказ. Причем не преломленный сквозь призму адвокатского красноречия, а исходящий непосредственно от участника тех ужасных событий… От невольного актера в том трагическом спектакле.

Коль я бы ощущал себя виновным, никогда бы не отказался от юридически продуманной защиты. Но в глубине своего сердца знаю: на мне нет вины в убийстве, хотя совершил его именно я. Причины этого могу изложить только лично – и только теперь. Не ставлю целью разжалобить присяжных своей исповедью, однако все же надеюсь, что к концу ее вы перестанете видеть во мне убийцу.

Благодарю суд за предоставленную возможность записать эту историю и прочесть ее с листа во время церемонии последнего слова. Обстоятельства дела таковы, что я должен сейчас огласить все, даже второстепенные детали, причем в мельчайших подробностях.

Многие помнят, что два месяца назад, сразу после ареста, я отказался привести следствию какие-либо оправдания. Сегодня на процессе это было упомянуто как одно из дополнительных, хотя и косвенных, доказательств моей вины. Однако тогда же я сообщил следователям, что у меня есть оправдания, но изложить их смогу лишь некоторое время спустя. Это было воспринято как беспочвенная отговорка. Что ж, сейчас срок настал.

Сегодня наконец представилась возможность объяснить не только то, что собственно было сделано, но и то, почему я не мог поступить иначе. И если этот суд, суд моих соотечественников, обвинит меня – я не стану протестовать, а молча снесу любую кару, какую бы ни присудили мне.

Я прослужил уже пятнадцать лет. Сейчас мое воинское звание – капитан, последняя должность, которую мне довелось занимать до начала этой войны, – командир Второго Бреконширского батальона, а начинал я вестовым, и впервые моя фамилия упомянута в приказе, относящемся к Бурской войне, к сражению при Даймант-хилл. Когда началась война с Германией, я, в тот момент уже исполнявший обязанности заместителя командира полка, получил приказ занять аналогичную должность в новой, только что сформированной части. Это был Первый Шотландский, он же Скаутский полк. Наша часть размещалась в крохотном городке, скорее даже деревушке Радчерч, графство Эссекс. Личный состав пришлось частично поселить в палатках, частично же он был расквартирован среди местных жителей. Мне довелось поселиться под кровом мистера Меррифильда, одного из окрестных сквайров. Вот там-то я и познакомился с мисс Эной Гарни…

Сейчас, возможно, не самый подходящий момент, но я все-таки должен хотя бы вкратце описать эту леди, иначе некоторые мои действия вообще невозможно будет понять. Впрочем, не уверен, что мне, не поэту и не художнику, а человеку военной профессии, удастся описать ее – даже вкратце. Скажу лишь, что вряд ли Природа когда-либо еще помещала в женский облик столь изысканный сплав, драгоценное соединение ума и красоты. Двадцати пяти лет от роду, высокая, золотоволосая, с особым изяществом движений и неповторимыми чертами нежного лица. Мне приходилось читать о людях, влюблявшихся с первого взгляда, но именно только читать: доселе я был твердо убежден, что это – литературная условность. Однако с того мгновенья, как мы встретились глазами с мисс Гарни, я понял: литераторы были правы. Понял и другое: теперь мною владеет только одно чувство – сделать так, чтобы Эна стала моей.

Я взрослый человек и знаю жизнь. Никогда прежде не бывало так, чтобы какое-либо чувство заставляло меня забыть обо всем. Оказалось, любовь на такое все же способна.

Что тут об этом говорить. Возможно, вы все равно сочтете мои поступки достойными осуждения; возможно, сумеете хотя бы отчасти меня понять. Но на какое-то время страсть завладела мной в такой степени, что и мое дело и весь мир в придачу казались чем-то совершенно незначительным – по сравнению с желанием добиться любви этой девушки. Нет, все-таки не так. Опять же не знаю, сможете ли вы мне поверить, но у меня сохранялось еще нечто, что было превыше любви. Это моя честь: честь офицера и джентльмена.

Так что по-настоящему полностью я забылся лишь на один миг. И тот поступок, из-за которого теперь нахожусь на скамье подсудимых, стал прямым следствием того мига, отчаянной попыткой его искупить.

Постарайтесь все же поверить в это…

Вскоре я обнаружил, что мисс Гарни не оставляет без внимания мою влюбленность (скрывать ее я не мог). Положение этой дамы в семье сквайра было достаточно необычным. Год назад она прибыла из небольшого городка Монтепелье на юге Франции, отозвавшись на газетное объявление (Меррифильды, в семействе которых подрастало трое детей, разместили в нескольких континентальных газетах публикацию: «Требуется учительница французского языка»). Тем не менее сейчас она жила в этом доме на положении скорее родственника или желанного гостя, чем получающего жалование работника. Вскоре я уже знал, что мисс Гарни, преподавая французский язык, всегда обожествляла английский, испытывая глубочайшее желание жить в Англии; а после того как на континенте забушевала война, любовь Эны к нашей стране многократно окрепла, ибо нас и ее теперь связывало еще одно яркое чувство – ненависть к Германии.

Она рассказала мне историю этой ненависти, которая в роду Гарни имела, вдобавок ко всему, еще и семейный характер. В 1870 году родной дед Эны, сражаясь в рядах французской армии против пруссаков, попал в плен и, уже пленный, был зверски убит. А теперь в рядах нынешней французской армии против нынешних немцев сражались оба ее брата – и мисс Гарни давно уже не имела никаких сведений об их судьбе…

В бессильном гневе она читала газетные сообщения о победах наших врагов, о Бельгии, обесчещенной, раздавленной немецким сапогом. Если Эна начинала говорить об этом, ее голос дрожал. После одного из таких разговоров – клянусь! – я своими глазами видел, как она взяла в руки мое офицерское оружие, саблю и револьвер, и поцеловала его: это для нее был символ борьбы с тевтонской агрессией.

Конечно, такая девушка не осталась равнодушной, когда я открыл ей свои чувства, сразу же вслед за этим предложив мисс Гарни пойти со мной под венец. Но она и слышать не хотела о том, чтобы вступить в брак сейчас, во время войны. Лишь потом, после победы, когда мы вместе приедем в освобожденный от немецкой угрозы Монтепелье, чтобы она могла продемонстрировать своего избранника семье – по всем правилам традиционной французской глубинки, где действуют гораздо более строгие правила приличия, чем принято считать…

Добавлю, что у мисс Гарни имелось одно увлечение, пока что не слишком распространенное среди женщин: она была заядлой мотоциклисткой. Еще до моего прибытия в Радчерч Эна привыкла совершать длительные мотоциклетные прогулки по окрестностям в полном одиночестве. А поскольку я не мог быть спутником во время таких поездок, она милостиво разрешила мне сопровождать ее в пеших прогулках – впрочем, далеко не всегда. Для меня так и осталась непредсказуемой странная переменчивость ее характера: Эна, обычно сама доброта и чуткость, порой совершенно внезапно становилась холодной, резкой в общении, проявляла нетерпимость к присутствию кого-либо. Тогда я еще воспринимал эти изменения настроения как некий каприз, простительный женскому полу и даже придающий ей дополнительное очарование. Несколько раз подобная причуда нападала на нее и непосредственно во время наших прогулок, когда она сухо, без малейших объяснений причины, давала мне понять, что именно сейчас ей хотелось бы остаться одной. Впрочем, потом мисс Гарни извинялась передо мной самым сладчайшим голосом, способным смягчить даже куда менее чувствительную душу, чем моя, – и окружала меня подчеркнуто деликатным вниманием; поэтому обижаться всерьез было просто невозможно. К тому же, по словам Меррифильда, эти приступы внезапной тяги к одиночеству проявлялись вовсе не только в моем присутствии: семья сквайра давно уже успела привыкнуть к такой особенности характера их домашней учительницы.

Мои собственные обязанности, как и у любого офицера в военную пору, практически не оставляли мне свободного времени. Так что со своей возлюбленной я мог видеться лишь по вечерам – но и тогда она, бывало, без каких-либо видимых причин уединялась в небольшом кабинете (служившем Меррифильдам классной комнатой), тем самым давая понять, что в эти минуты или даже часы для нее совершенно нестерпимо чье-либо общество. Однако, выйдя из классной, Эна всегда глубоко сожалела о том, что заставила меня страдать, и ее раскаяние всякий раз так трогало мое сердце, что после каждого подобного случая я все больше привязывался к ней. Да, не стыжусь сказать: я был готов выполнить любое ее желание…

В обвинительном заключении фигурирует фраза «припадки ревности», а также приводятся обнаруженные во время следствия факты моей ревнивой подозрительности. Один раз эта сцена произошла даже на глазах миссис Меррифильд – и будто бы только ее вмешательство предотвратило тогда драматическую развязку. Что ж, признаю́: я был ревнив. Когда человек влюблен по-настоящему, когда любовь поглощает все силы его души – вероятно, он не может быть свободен от чувства ревности. Это ведь тоже часть любви.

Но подчеркнуто независимый и свободолюбивый дух моей возлюбленной порой заставлял меня задуматься. Я знал, у нее широкий круг знакомств, куда входят и многие офицеры: как в нашем городке, так и в соседнем Челмсфорде и даже Колчестере. И когда она, оседлав мотоцикл, исчезала на несколько часов… На вопросы об этих поездках Эна не отвечала, о своей же прошлой жизни – иногда говорила охотно, с милой улыбкой, а порой и замыкалась, одаривая меня суровым взглядом. Особенно часто подобное случалось, если я проявлял хоть малейшую настойчивость. Так удивительно ли, что мне, буквально потерявшему голову от любви, время от времени приходилось непритворно исполнять роль ревнивца? Удивительно ли, что я, забыв обо всем, стремился узнать, что же творится в «закрытой» части жизни мисс Гарни, тщательно скрываемой от меня?

Иногда здравый смысл нашептывал: глупо так настаивать на раскрытии тайн моей возлюбленной, в чем бы они ни заключались: зачем мне их знать, если я в любом случае готов отдать за нее жизнь? Однако – новый каприз – стремление в очередной раз избежать моего общества – и ревность снова брала свое…

Итак, что же я все-таки смог узнать о потаенной стороне жизни Эны? Надо сказать, впечатление складывалось странное. Общеизвестно, что молодая незамужняя француженка обычно обладает меньшей степенью свободы и независимости, чем ее британская сверстница. Тем не менее при достаточном знакомстве с мисс Гарни сразу же чувствовалось: она успела повидать мир. Больше всего меня изумляло и, призна́юсь, пугало то, что это выяснялось лишь случайно, к примеру, по непреднамеренным обмолвкам Эны во время разговора со мной или со сквайром – причем каждый такой случай она явно воспринимала как свою оплошность и тут же меняла тему, всеми силами стремясь переключить мое внимание на другое. Как раз с такими эпизодами и связано несколько наших ссор, когда я раз за разом задавал Эне вопросы, но не получал ответа ни на один из них.

На самом деле эти конфликты были все же гораздо менее значительными, чем они выглядят в материалах следствия. Это касается и той ссоры, при которой присутствовала – и в которую сочла своим долгом вмешаться, – миссис Меррифильд. Впрочем, не буду скрывать, в тот раз я действительно вышел из себя. Дело в том, что именно тогда мне довелось увидеть на столе мисс Гарни фотографию незнакомого мужчины, и Эна пришла в явное замешательство, когда я спросил, кто же это такой. Нет, ничего я не узнал от нее, так что вся моя информация свелась к тому, что я сам успел увидеть: надпись по нижнему краю фотографии – «Х. Вардин» (фамилия этого человека?). Добавлю: фотография, во-первых, выглядела довольно старой и потертой, а во-вторых, была небольшого размера, именно такого, чтобы удобно поместиться, например, в кармане дамского пальто. Неужели это означает давнее знакомство Эны с тем человеком, и неужто все то время, что я ухаживаю за ней, она хранила у себя фотографию своего любовника?!

Мисс Гарни категорически отказалась признать обоснованность моего беспокойства. Более того: глядя мне в глаза, она сказала, что никогда не встречалась с этим человеком. При всем моем любовном ослеплении я не сумел поверить ее словам. Какая женщина будет хранить (а вдобавок – тайно!) фотографический портрет мужчины, коего не видела ни разу в жизни?!

Вот тогда-то я и потерял контроль над собой. Проявилось это, правда, лишь в моем резком, на повышенных тонах, обращении с Эной. Я сказал, что должен больше узнать о сокрытых от меня подробностях ее жизни – или буду вынужден задуматься, стоит ли нам вообще связывать нерушимыми узами свои жизни, ее и мою. Конечно, мое сердце не вынесет разлуки – но ведь, похоже, оно не вынесет и союза…

Думаю, все же я не говорил, как написано в материалах следствия, «свирепым голосом». Однако миссис Меррифильд, случайно (будем думать) проходя в этот момент по коридору, услышала меня через дверь – и вошла в комнату, чтобы вступиться за Эну.

Хозяйка дома относилась к девушке, жившей у них под кровом и учившей их детей, воистину по-матерински. Ей было известно, какие чувства я питаю к ее подопечной (так она воспринимала Эну), и, насколько мне известно, она считала этот выбор для Эны удачным – так что, конечно же, сейчас вступилась за нее. Так или иначе, почтенной даме удалось убедить меня, что приступы ревности лишены всяких оснований. После этого я, чувствуя свою вину, привязался к Эне еще крепче…

Мисс Гарни была столь очаровательна, а я так влюблен, что с каждым днем попадал к ней во все более и более безнадежное рабство. Теперь уже и она сама в любой момент без труда могла объяснить мне, что все мои подозрения – вздор, бред ревнивца. Даже странно, что я еще сохранил силы иногда спрашивать ее об этом таинственном «Вардине». Впрочем, моя возлюбленная всякий раз отвечала одно и то же: она никогда не встречалась с этим человеком.

Разумеется, я верил ее клятвам: отныне я не мог подвергнуть сомнению ни единого ее слова. Но все же продолжал задумываться, почему Эна вообще хранила у себя фотографию этого мужчины – крепкого, молодого, с мрачным выражением лица… Я хорошо успел рассмотреть его за миг до того, как мисс Гарни буквально выхватила фотоснимок из моих рук.

Тайна Вардина так и оставалась необъяснимой, когда я получил приказ об отбытии из Радчерча. Мне предстояло занять не слишком высокий, но чрезвычайно ответственный пост в Военном министерстве – что, разумеется, влекло за собой переселение в Лондон.

Служебные обязанности потребовали от меня полной отдачи, я не был свободен от них даже в выходные, так что мы с Эной не виделись до тех пор, пока я не получил короткий, но все же на несколько дней, отпуск. Первый же день из этих нескольких разрушил мою жизнь, заставил перенести самое тяжкое испытание, которое вообще в человеческих силах, – и, наконец, привел в этот зал, где я, находясь на скамье подсудимых, борюсь за сохранение своей жизни, а главное, чести.

Эна встретила меня на железнодорожном перроне, для чего ей пришлось проделать путь длиной в пять миль (дом сквайра находится довольно далеко от станции). Это была наша первая разлука – и первая встреча после нее.

Простите, господа, я не в состоянии говорить о том долгожданном мгновении, когда вновь увидел Эну. Просто постарайтесь представить чувства, которые в такой ситуации охватывают мужчину, человека, подобного мне. Если вам это удалось – значит, я могу считать себя понятым.

Речь идет именно о понимании, а не об оправдании. Потому что теперь я намерен поведать вам факт, оправдания которому нет. На этом пятимильном пешем пути от железнодорожной станции я совершил преступное и, вы вправе охарактеризовать его даже так, позорное деяние. А именно: нарушил военную тайну. В разговоре с любимой женщиной я, забыв обо всем, сообщил ей секретнейшие сведения – причем такие, от которых зависел исход войны, жизнь тысяч и тысяч людей…

Я выдал военную тайну не сразу, а в несколько этапов, но даже на последнем из них не успел осознать этого – тогда как быстрый ум моей спутницы мгновенно фиксировал все мои случайные обмолвки, складывая из них общую картину.

Сперва Эна со всей горестной страстью, почти со слезами, заговорила о том, что вся воинская мощь союзнических армий оказалась бессильна перед немцами, остановившись перед стальной линией их окопов как неодолимой преградой. Я возразил: роль неодолимой преграды играют скорее уж стальные линии наших окопов: ведь это немцы пытались захватить Европу – а теперь их напор все же сдерживается.

«Но Франция, но Бельгия – неужели они никогда, НИКОГДА не будут избавлены от бошей?! – воскликнула Эна. – Мы так и останемся по нашу сторону этих ощетинившихся сталью траншей, сдерживая германских варваров, не давая им завоевать окружающий мир, но за это позволяя творить на уже захваченных ими землях все что угодно? Десять французских департаментов сейчас лежат под их пятой! О, Джек, мой дорогой Джек, во имя всего святого, дайте мне хоть крохотную надежду поверить, что это не насовсем! Иначе мое сердце не вынесет подобной муки! Я всегда любила Англию и англичан, но я другая, отличаюсь от вас! Англичане бесстрастны, Джек, англичане могут перенести такие потери. Однако мы, французы, чью землю сейчас рвут на части, – мы не в силах, не вправе хранить подобную же стойкость! Мы ощущаем себя так, будто на части рвутся наши собственные тела, нервы, души! Отсутствие вестей убивает нас! Скажите мне, Джек, есть ли у нас хоть тень надежды?! А впрочем – простите меня, дорогой: конечно, с моей стороны глупо задавать вам такие вопросы. Я знаю, что вас только что перевели в Военное министерство, вы там еще не успели продвинуться по службе – и, конечно же, высшее начальство не делится с вами стратегическими планами…

«Ну, так уж случилось, что у меня есть для вас добрая весть, – сказал я. – Не терзайте себя: вскоре грядут перемены».

«“Вскоре”! Для англичан это, я уже знаю, означает и год, и больше…»

«Нет-нет, гораздо меньше».

«Месяц?!»

«Еще меньше, любимая».

Мисс Гарни, вне себя от волнения, до боли стиснула мне руку: «О, Джек, любимый мой! Если бы вы только знали, какой камень сейчас упал с моей души! Меньше месяца… Я буду считать каждый день, час, минуту! И, если через неделю я еще не сойду с ума от нетерпения…»

«Господь с вами, Эна! Ладно, знайте: вам, похоже, не придется ждать и недели».

«Это лучшая весть, которую я когда-либо слышала! Но скажите мне, Джек, дорогой, – продолжила Эна своим чарующим голосом, – кто начнет это наступление, которому суждено освободить Францию? Только одно слово, Джек, – и я больше не стану надоедать вам такими вопросами! Это будут наши, Джек, – храбрые французские солдаты? Или ваши – отважные “томми”[52]? Кто из них удостоится такой чести?»

«И те и другие», – улыбнулся я.

«Замечательно! – вскричала она. – Как наяву вижу это: британцы с французами, в одном строю – наступление, конечно, начнется там, где фронты соприкасаются, – бесстрашно устремляются в атаку и…»

«Гм… Не совсем так…» – Я покачал головой.

«Ох, простите меня, Джек. Вам, конечно, это смешно слышать. Ну, будьте снисходительны ко мне: ведь женщины, всем известно, не разбираются в военном деле!»

«Да нет, что вы, в каком-то смысле вы всё очень правильно описали, – поспешил возразить я. – Но масштабы современной войны таковы, что если мы начнем наступление под Верденом, а французы за сотни миль оттуда – например, в долине Ипра, – то это тоже будет являться совместной операцией…»

«Ах, я снова вижу это будто наяву! – От восторга Эна захлопала в ладоши. – Два одновременных удара с разных направлений – и боши не смогут догадаться, на какой участок фронта им надо посылать подкрепления!»

«Вы – чудо, дорогая! Именно так! Основной удар – под Верденом, отвлекающий – возле Ипра, и…»

Я вдруг осекся. Какой-то смутный холод сомнения окутал мою душу. Помню, как, мгновенно покрывшись ледяным потом, я сделал шаг назад – и бросил на мою возлюбленную такой взгляд, будто видел ее впервые.

«Эна, я сказал вам слишком много! – воскликнул я. – Вы же никому это не расскажете, даже лучшим друзьям, правда? Вам можно доверять в таких вопросах? Я, должно быть, обезумел…»

И тут я увидел, какую боль причинили ей мои слова. Я усомнился в ней всего лишь на миг, но и это было жестоким, горьким, непереносимым оскорблением.

«Я лучше позволю вырвать себе язык, Джек, – произнесла мисс Гарни, – чем обмолвлюсь кому-либо хоть словом из того, что вы мне сказали».

В ее голосе прозвучало столь скорбное, но несгибаемое достоинство, что глубину моего раскаяния трудно представить. Я понял, нет в мире человека, которому можно верить больше, чем Эне; а недавний холод сомнения сейчас виделся мне постыднейшим из чувств. И много раньше, чем мы дошли до дома сквайра на окраине Радчерча, я полностью вытеснил это чувство из сознания. Так что остаток пути мы просто радовались встрече и строили планы на будущее.

В доме я не задержался. Одно из поручений, полученных мной в Лондоне, требовало навестить полковника Уоррена, чье подразделение размещалось в палаточном лагере неподалеку от Радчерча, под деревушкой Педли-Вудроу. Туда я немедленно и отправился. А вернувшись примерно через два часа, увидел у дверей усадьбы мотоцикл Эны. Горничная сказала мне, что мисс Гарни только что поднялась в свои комнаты, чтобы переодеться к отъезду, а грум, по ее просьбе, вывел из сарая «эту ужасную машину» и заправил ее бак.

Значит, Эна собиралась куда-то уехать – одна, не дождавшись меня из военного лагеря, после столь мучительной разлуки и бурной встречи?! Тут явно что-то было неладно; осознав это, я решил безотлагательно переговорить с ней.

В усадьбе Меррифильда мисс Гарни отвели две комнаты. Дверь первой из них, находившейся на нижнем этаже и представлявшей собой нечто вроде гостиной, не была закрыта. Решив дождаться Эну там, я вошел. Теперь она никак не смогла бы пройти мимо меня, избежав разговора.

Мебели в этой гостиной оказалось немного, но у окна стоял небольшой письменный столик-секретер. За ним я и расположился.

У меня и в мыслях не было просматривать бумаги Эны, однако вышло так, что мой взгляд случайно скользнул по лежащей на столешнице промокашке. На ней четко отпечаталось имя: «Хьюберт Вардин». Я сразу же узнал быстрый, четкий почерк моей возлюбленной. Очевидно, она только что подготовила к отправке почтовый конверт: чуть ниже имени я разобрал пометку S.W.[53] и, по-видимому, название улицы – хотя его из-за расплывшихся чернил прочитать уже не удалось.

Итак, виделась ли она с этим человеком или нет, однако в переписке с ним состояла. Я сразу же вспомнил лицо на потертой фотографии: в этот миг оно показалось мне не мрачным, а омерзительно похотливым. Моя любимая лгала мне в глаза, потому что все-таки это немыслимо – переписываться с человеком, не будучи знакомой с ним лично…

Не собираюсь оправдывать свое поведение. Но поставьте себя на мое место. Внесите дополнительно в условия задачи мою пылкую ревность, и до этого момента немало подогревавшуюся. Что бы вы сделали?

Полагаю, то же, что и я. Думаю даже, ни один мужчина в мире не поступил бы иначе.

Кипящая волна ярости захлестнула меня. Я схватился за выдвижной ящик письменного стола. Он был заперт, однако я этого попросту не заметил: пожалуй, окажись там железный сейф, и ему бы не устоять. В одно мгновение ящик был не просто взломан – буквально вырван из пазов, так что от столика отлетели куски дерева.

Моему взгляду предстало много самых разных бумаг, но поверх них лежало письмо. Вот оно, это тайное послание, спрятанное от меня под замок!

Не колеблясь ни единой минуты, я вскрыл его. Постыдное деяние, скажете вы? Опять-таки не буду спорить. Но когда человек ослеплен жгучей ревностью, он не всегда может контролировать себя… Я должен был узнать, верна ли мне женщина, которую любил больше жизни. А цена этого узнавания в тот миг ничего для меня не значила!

И так уж вышло, что после взгляда на первую же строчку меня охватило чувство искреннего счастья, смешанного с раскаянием. Я усомнился в моей избраннице, оскорбил ее недоверием – и все это напрасно! «Уважаемый месье Вардин…» Даже распаленный ревностью глупец вроде меня обязан был признать, что так начинаются деловые, а не любовные письма…

Я уже был готов поместить этот лист обратно в конверт, мысленно произнося бесчисленные извинения и с ужасом думая, как мне теперь объяснить Эне внезапный приступ безумной ревности и простит ли она меня, – когда мой взгляд вдруг зацепился за еще одно слово. Скорее всего, это произошло случайно, из-за его созвучия с фамилией адресата.

Это слово было «Верден». Я снова пробежал письмо глазами – и тут же обнаружил в следующей строчке слово «Ипр». Пораженный ужасом, склонился над покосившимся, изломанным письменным столиком и начал внимательно читать.

Разрешите мне прочесть вслух вам это письмо (точнее, перевод: оригинал написан на французском). Опять-таки благодарю суд за то, что мне было разрешено снять с него копию.

Усадьба Меррифильда, Радчерч.

Уважаемый месье Вардин,

Стингер сообщил мне, что он держит Вас в курсе всего, что происходит в Челмсфорде и Колчестере. Поэтому писать я буду не об этом. Бригада территориальных войск переброшена к Мидленду, а приписанная к ней тяжелая артиллерия базируется возле Кромера, но это временные меры. Речь идет об учениях, а не о подготовке к переброске на материк.

Теперь – самая главная новость, которую я получила от информатора, работающего непосредственно в Военном министерстве. В течение недели от Вердена должно быть предпринято очень серьезное наступление, которое будет поддержано столь же серьезными военными действиями на ипрском направлении. Это – чрезвычайно крупномасштабные планы, Вы должны оповестить о них фон Штармера как можно скорее, коль потребуется – отправьте в Голландию спецкурьера спецрейсом, пускай даже на моторном катере. Что касается точной даты и дополнительных подробностей, то я надеюсь вытянуть это у моего информатора сегодня же вечером. Но уже полученная информация столь важна, что действуйте сразу, не дожидаясь следующего письма.

Не рискну отправить это послание обычным путем: деревенские почтмейстеры, как Вы, конечно, знаете, порой бывают столь же медлительны, сколь и любопытны. Поэтому лично отвезу письмо в Колчестер, вручу его Стингеру – а он уже отправит его в Лондон вместе со своей почтой.

Искренне Ваша,

Софи Хеффнер

Разумеется, первое чувство, которое я испытал, прочитав письмо, было полное ошеломление. Но оно тут же сменилось гневом, на сей раз холодным и не мешающим работе мысли.

Итак, женщина, боготворимая мною, была немецкой шпионкой. Ее обман и предательство по отношению ко мне – очень скверное дело; но неизмеримо весомей ее опасность для наших военных успехов и, шире, – интересов государства. Моя неуместная разговорчивость могла стоить армии большого поражения, а тысячам, если не десяткам или даже сотням тысяч людей, – жизни. Британская законность еще может предотвратить столь ужасные последствия, но только ежели я сам забуду о своей сентиментальности и начну действовать активно и бескомпромиссно.

Миг спустя на лестнице, ведущей к спальне мисс Гарни, то есть Софи Хеффнер, прозвучали торопливые шаги – и моя бывшая возлюбленная показалась в дверном проеме. Увидев меня (я, с конвертом в руках, продолжал сидеть за разгромленным письменным столом), она резко остановилась. Лицо ее залила смертельная бледность.

«Что это у вас? – произнесла она срывающимся голосом. – Как вы смели взламывать мой секретер и просматривать мою переписку?!»

Ничего не отвечая, я продолжал сидеть и смотреть на нее. Думал при этом лишь об одном: как лучше осуществить то, что непременно должно быть сделано.

Эна (буду называть ее так) вдруг резко бросилась вперед, стремясь выхватить из моих рук письмо. Перехватив ее запястья, я отбросил женщину в сторону, швырнув на стоящую у стены оттоманку с такой силой, что та развалилась. Затем я дернул за шнур звонка и, когда на звук колокольчика явилась горничная, потребовал как можно более срочно позвать сюда хозяина.

Вы уже знаете, что в семье Меррифильдов к Эне… к этой женщине относились почти как к дочери. Сквайр, добродушный пожилой человек, был потрясен и напуган моими словами. Показать ему письмо я не мог (это означало дальнейшее разглашение военной тайны), но он все же поверил мне, что доказательства есть и что от нас сейчас в буквальном смысле слова зависит судьба родины.

«Как мы должны действовать? – спросил он. – Я просто представить себе не мог, будто под моим кровом творятся столь ужасные вещи! Но раз так… Каков наш долг, капитан?»

«Мы будем вынуждены сделать вот что, – сказал я. – Эта женщина должна быть арестована – и вплоть до того момента, как мы сумеем передать ее в руки полиции, ей ни с кем не следует общаться. Да, возможность общения стоит полностью исключить! Судя по тому, что нам известно, есть основания предполагать, что у нее имеются тайные союзники: прямо здесь, в Радчерче. Вы сможете дать гарантию, что сумеете продержать ее в полной изоляции до тех пор, пока я не схожу к Уоррену в Педли-Вудроу? Я вернусь оттуда с полицейской охраной и ордером на арест».

«Можно запереть ее в спальне…» – предложил Меррифильд.

И тут эта женщина впервые подала голос:

«Не волнуйтесь, господа, – промолвила она. – Я готова остаться, как вы это назвали, под арестом. Согласна даже дать вам слово, что не буду бежать. Но вы, капитан Фаулер, – ах, какую неосторожность, какую глупость вы намерены совершить! Я помню, как-то раз вы с досадой сказали о себе, что слишком часто принимаете решения прежде, чем подумаете о последствиях. Сейчас в самый раз о них подумать. Если я попаду в то ведомство, которое у вас занимается контрразведкой, – всем станет известно, что доверенные вам тайны вы, мой друг, даже не продали, а просто отдали даром. И это станет концом по меньшей мере вашей военной карьеры, а то и… Подведя меня под кару закона, вы тем самым караете и себя самого. Неужели это не ясно?»

«Наверно, вы правы», – ответил я Меррифильду, не обращая внимания на ее слова.

«Что ж, если вы желаете этого…» – Женщина поднялась и проследовала за нами. Оказавшись напротив двери в холл, она вдруг рванулась туда, как спринтер. Но я помнил, что снаружи, прямо у входа, стоит ее мотоцикл, – и был настороже. Нам удалось схватить ее прежде, чем она подбежала к выходу из дома. Совладать с ней оказалось непросто даже вдвоем, женщина, пытаясь освободиться, дотянулась до руки сквайра и сомкнула на ней зубы так, что брызнула кровь. Мы не ослабляли хватку, и вскоре безвыходность положения нашей пленницы стала очевидной, однако она сопротивлялась до последнего, кусаясь и царапаясь, как разъяренная дикая кошка. Даже скрутив ее, мы были вынуждены не взвести женщину по лестнице – идти она отказалась, – а прямо-таки тащить ее волоком, почти нести. Мы впихнули ее в комнату, захлопнули прочную дверь, ключ провернулся в замке. Было слышно, как женщина, оказавшись внутри, кричит от ярости и бьется в дверь всем телом.

«Окно выходит в сад», – сказал сквайр, перевязывая платком глубокую рану на ладони.

«Сколько до земли?

«Сорок футов. Не беспокойтесь. Я подожду здесь, пока вы возвратитесь. Думаю, проблем не возникнет: леди под замком».

Я сбегал в свою комнату и принес оттуда запасной револьвер. Он оказался незаряженным; пришлось вынуть тот, что был у меня в кобуре, и достать из барабана два патрона.

«Вот, возьмите на всякий случай. Обстоятельства таковы, что вам может потребоваться оружие».

«Зачем?»

«Нам не стоит рисковать. Помните, что я говорил о ее возможных сообщниках?»

«Спасибо. Все будет в порядке, капитан. У меня тут есть тяжелая трость, да и садовника при случае можно кликнуть. Так что идите за нарядом полиции, а я здесь побуду на страже».

Я обдумал сложившуюся ситуацию и решил, что мы учли все возможные меры безопасности.

Две мили, разделявшие усадьбу Меррифильда и Педли-Вудроу, я пробежал без единой остановки. Но сперва не оказалось на месте полковника, а потом какое-то время пришлось потратить на улаживание юридических формальностей: местный судья не сразу согласился выписать ордер на арест. Когда наконец все эти проблемы были разрешены, выяснилось, что полицейским еще предстоит заверить этот ордер. Хорошо хоть военный конвой мне могли выделить, не дожидаясь окончания данной процедуры. Но я был слишком обеспокоен тем, что сейчас происходит в усадьбе, поэтому бросился назад сразу, едва лишь стало ясно – конвой будет отправлен вскоре и по надлежащему адресу.

Уже наступил вечер, когда я достиг перекрестка, где дорога Педли-Вудроу – Радчерчем пересекает скоростное шоссе, ведущее к Колчестеру. До усадьбы оставалось около полумили. Еще не окончательно стемнело, но дальше чем на двадцать-тридцать футов уже ничего невозможно было разглядеть.

Миновав шоссе, я сделал в направлении Радчерча всего несколько шагов, как вдруг услышал рев мотоцикла, с бешеной скоростью несущегося мне навстречу. Машина стремительно приближалась по темной дороге, фара ее не была включена. Я отпрыгнул в сторону, чтобы избежать столкновения, мотоцикл пронесся вплотную – и, как ни темно было вокруг, мне удалось узнать ездока…

Это оказалась она – женщина, которую я любил больше жизни. На ней не было мотоциклетного шлема, длинные светлые волосы развевались за ней на ветру – и при взгляде на нее сразу вспоминались древние легенды ее настоящей родины: сказания о валькириях, которые, оседлав крылатых коней, во весь опор скачут над землей сквозь ночной мрак к месту грядущей битвы.

В тот миг, когда мотоцикл молнией промчался мимо, я за одно мгновение представил, что последует дальше. Она беспрепятственно доберется до Колчестера; увидится с ожидающим ее там другим сотрудником немецкой разведки; возможно, после этого мы сумеем арестовать ее, или его, или их обоих – но почти наверняка будет уже слишком поздно. Информация тайными каналами уйдет по нужному адресу. Победа союзников и жизнь тысяч наших солдат – все это сейчас повисло на тончайшем волоске…

Револьвер уже был у меня в ладони, и я выстрелил дважды – вдогонку, едва различая цель, метя по контуру. Надежды попасть почти не было, однако послышался короткий вскрик, звук падения, грохот опрокинувшегося мотоцикла…

Мне нечего больше сказать вам, господа присяжные. Все остальное вы уже знаете. Подбежав к месту падения, я нашел ее лежащей на обочине. Обе пули попали в цель, одна из них прошла сквозь мозг, так что гибель была мгновенной. Я все еще стоял над ее телом, окаменев и ничего не замечая вокруг, когда, задыхаясь от бега, подоспел Меррифильд. Он не видел, как пленница выбралась из своего заточения, но, похоже, она с величайшей отвагой и умением ухитрилась спуститься по лозам плюща, покрывавшего стену здания. Лишь когда со двора донесся звук мотоциклетного мотора, Меррифильд понял, что произошло.

Он едва успел это рассказать (удивляюсь, что я запомнил его слова – в том состоянии, в каком находился!), как тут же, почти одновременно, прибыли солдаты и полиция. По иронии судьбы им пришлось арестовать не сотрудницу германской разведки, а меня – человека, который ее остановил…

В суде первой инстанции причина преступления выглядела ясной: вспышка безумной ревности. Я не отрицал этого и не называл свидетелей, которые могли бы выступить в мою пользу. Это тогдашнее молчание объясняется только одним: наступление во Франции еще не началось, поэтому привести доводы в свою защиту означало раскрыть военную тайну, то есть сделать именно то, к чему стремилась германская разведка… Однако теперь печать с моих уст снята: факт наступления уже перестал быть для кого-либо секретом, оно блестяще развивается, а исход его теперь зависит от кого угодно, только не от шпионов. Поэтому прошу заслушать мое признание.

Да, я виновен и вина моя тяжка. Но, признавая это, не могу счесть себя виновным в убийстве той женщины, за которое вы сейчас меня судите. Моя вина в другом: я, пускай косвенным образом и по неведенью, мог стать виновником убийства тысяч своих соотечественников – и действительно стал бы им, если бы не те два выстрела, что могли ведь и не попасть в цель.

Я изложил все факты, господа. Вручаю свою судьбу в ваши руки. Если вы освободите меня – надеюсь, мне будет даровано право послужить своей стране на фронте, чтобы с оружием в руках смыть со своей чести то пятно, которое оставил миг неуместной откровенности. Коль признаете виновным – приму свою участь безропотно.

В любом случае ваше решение позволит мне избавиться от тех ужасных воспоминаний, что до сих пор не отпускают меня.

По крайней мере, надеюсь на это…


Эрнест Уильям Хорнунг

Хорнунг – вначале друг Артура Конан Дойла, а затем и вовсе его родственник, точнее, свойственник (муж младшей сестры). Без этого он едва ли сумел бы получить от своего знаменитого шурина разрешение использовать пару, во многом напоминающую Холмса и Ватсона, в качестве героев «антидетектива». Строго говоря, по закону такого разрешения не требовалось, ведь «джентльмен-взломщик» Раффлз и его простоватый друг Мандерс (более известный под своим еще школьным прозвищем Банни, то есть «кролик», «зайчишка-несмышленыш»), – безусловно, самостоятельные персонажи; но у викторианцев были собственные представления об этике.

Конан Дойл это разрешение дал, кстати, не очень охотно: ему показалась сомнительной сама идея наделять «шерлокхолмсовскими» качествами преступника, пускай даже и «благородного». Однако потом сумел оценить тот цикл рассказов и повестей, в котором развернулись приключения Банни и Раффлза, «рыцарей-разбойников» отнюдь не без страха и точно не без упрека.

Этот рассказ, впрочем, описывает всего лишь третье из их совместных приключений. В данном случае – неудачное: даже Раффлзу не все и не всегда удается.

Но в дальнейшем он не упустит шанса взять свое. То есть чужое.


Костюмированное представление

В те дни весь Лондон гудел пересудами о человеке, чье имя теперь давно и прочно забыто. Рубен Розенталь сколотил миллионы на алмазных приисках Южной Африки и возвратился на родину, чтобы наслаждаться обретенным богатством сообразно собственным вкусам. История его успеха была хорошо известна каждому читателю вечерних газет ценой в полпенни: они смаковали бесконечные анекдоты об изначальной крайней бедности и нынешнем безудержном мотовстве, перемежая их любопытнейшими подробностями о весьма эксцентричных порядках, которые миллионер завел в своем жилище в Сент-Джонс-Вуд[54]. Там он содержал целую свиту чернокожей прислуги из кафров Южной Африки, находившихся буквально в положении рабов; оттуда он отправлялся в светские вылазки, сияя бриллиантами немыслимых размеров на манишке и на пальце, в сопровождении профессионального боксера наигнуснейшей репутации, который, тем не менее, являлся далеко не самым худшим элементом в окружении Розенталя. Таковы были светские сплетни; впрочем, их подтверждали и достоверные факты, полученные в результате полицейского вмешательства, закончившегося судом, подробные отчеты о котором с большим смаком и огромными заголовками были оперативно предоставлены вышеупомянутыми газетами.

Этим и ограничивались сведения о Рубене Розентале на тот день, когда Клуб Старой Богемии, переживавший далеко не лучшие дни, почел выгодным для себя организовать торжественный обед в честь столь состоятельного адепта клубных принципов. Сам я на банкете не присутствовал, однако один из членов клуба пригласил туда Раффлза, а уж он поторопился поведать мне о приеме, едва тот окончился.

– Это было самое необычайное представление, которое мне доводилось лицезреть, – объявил он. – Что касается именно субъекта – я, конечно, заранее приготовился увидеть нечто гротескное, однако и у меня буквально дух захватило. Начать с того, что на вид он – просто поразительный детина: росту – больше шести футов, грудь – как бочонок, огромный крючковатый нос, шевелюра же с бакенбардами – наиярчайшего рыжего цвета, какой только можно себе вообразить. Пил как пожарная машина, а напившись, произнес спич, который я не пропустил бы и за десять фунтов. Жаль только, тебя там не было, друг мой Банни.

Я уже и сам начинал об этом сожалеть: Раффлза ни в коей мере нельзя было назвать человеком легковозбудимым, а сейчас он был возбужден как никогда. Уж не последовал ли сам примеру Розенталя? Это предположение, конечно, шло вразрез со всеми моими познаниями о природе А. Дж. Раффлза, однако такой внезапный полуночный визит – всего лишь, чтобы поведать о том, как пообедал в клубе, – мог, полагаю, служить мне некоторым оправданием.

– И что же он сказал? – рассеянно поинтересовался я, пытаясь проникнуть в скрытую истинную причину его прихода и теряясь в догадках, в чем она могла бы состоять.

– Что он сказал! – воскликнул Раффлз. – Легче перечислить, чего он не сказал! Он похвалялся своим возвышением, хвастал богатствами и крыл общество на чем свет стоит: и за то, что, дескать, его принимают только из-за денег и за то, что пренебрегают им – ясное дело, исключительно из зависти, что их у него такая прорва. Потом бросался именами, причем с самой что ни на есть очаровательной вольностью, и божился: именно на таких, как он, держится величие старушки-империи – при всем уважении к присутствующей Старой Богемии. А в доказательство тыкал в огромный бриллиант у себя на манишке мизинцем, украшенным другим таким же камнем: мол, кто из наших надутых принцев сможет похвастать такой парой? Камни и вправду были превосходные, с необычным пурпурным оттенком – сразу видно, сто́ят немыслимых гор денег. По крайней мере, старина Розенталь клятвенно заявлял, что не расстался бы с ними и за пятьдесят тысяч, а затем требовал доложить ему, где еще найти человека, который бы разгуливал с двадцатью пятью тысячами на груди и еще с двадцатью пятью – на пальце. Нет такого человека! А если бы и был, у того пороху бы не хватило выйти с ними на улицу. А у него – хватает, и сейчас он расскажет почему! И прежде чем ты успел бы выговорить «Джек Робинсон», выхватил откуда-то огромный револьвер!

– Но ведь не за столом же?

– За столом! Посреди собственной застольной речи! Однако это еще ничего по сравнению с тем, что он намеревался делать дальше. Он настаивал на том, чтоб ему позволили пулями выбить свое имя на стене – в таком случае, мол, мы увидим, почему он не боится расхаживать повсюду, обвешанный бриллиантами. Тогда горилле Первису, его наемному телохранителю-боксеру, пришлось буквально силой урезонивать хозяина – до тех пор, пока тот не оставил свою затею. Несколько мгновений у нас царила настоящая паника: один парень возносил молитвы, укрывшись под обеденным столом, все официанты разом бросились к нам, чтоб унять этого субъекта.

– Поразительно гротескная сцена!

– Да, вполне – но я бы предпочел, чтоб они позволили ему ни в чем себе не отказывать и уж пойти до конца. Он ведь просто сгорал от желания продемонстрировать нам, как может сам позаботиться о пурпурных бриллиантах. А что касается меня, Банни, мне очень не терпелось посмотреть на это.

И Раффлз склонился ко мне, медленно расплываясь в лукавой улыбке, которая наконец-то открыла истинную цель его прихода.

– Ты сам, что ли, задумал их украсть?

Он пожал плечами.

– Признаю́, звучит ужасно банально. Но ты прав, я полон решимости прикарманить эти камушки! Если уж начистоту, я давненько о них подумывал: просто невозможно постоянно слышать об этом типе, о его горилле-боксере и бриллиантах, и не почувствовать, что несомненно обязан попытаться их увести. Однако если уж дело дошло до размахивания револьвером и практически вызова всему миру, то выбора вовсе не остается. Меня буквально вынуждают это сделать! Мне было суждено услышать такой вызов, Банни, и я обязан его принять. Жаль только, не хватило мне духу сказать ему это прямо там, на месте.

– Вообще говоря, – выразил я возражение, – учитывая состояние наших дел, я сейчас не вижу в этом необходимости. Хотя ты, конечно, можешь на меня рассчитывать.

Возможно, в моем голосе не прозвучало особенного энтузиазма – несмотря на то что я и силился его изобразить. Ведь с момента нашего «подвига» на Бонд-стрит едва минул месяц, и мы вполне могли позволить себе некоторое время вести себя примерно. Дела наши шли превосходно: я накарябал по его совету вещицу или две; воодушевленный Раффлзом, даже написал статью о краже драгоценностей, совершённой нами же; и на текущий момент мне вполне хватало приключений именно такого рода. Я полагал, что стоит понимать, когда дела твои обстоят неплохо, и не видел смысла пускаться на новый риск, прежде чем меня на то вынудят обстоятельства. С другой стороны, боялся создать впечатление, что хоть в малейшей степени расположен нарушить союз, заключенный нами месяц назад. Однако Раффлза задело вовсе не отсутствие энтузиазма с моей стороны.

– Необходимость, дорогой мой Банни? Берется ли за перо писатель, только когда голод постучится в двери? Рисует ли художник лишь ради куска хлеба насущного? Должны ли ты и я быть всего лишь вынуждены пойти на преступление подобно какому-нибудь Тому из Боу[55] или Биллу из Уайтчепела[56]? Ты делаешь мне больно, дорогой приятель. И не смейся, ибо это так. Искусство ради искусства – отвратительное клише, но, призна́юсь, идея мне близка. В этом деле мои побуждения исключительно невинны, ибо весьма сомнительно, что нам когда-либо удастся сбыть такие своеобразные камни. Однако если я не попытаюсь их добыть – после сегодняшней-то ночи! – то никогда больше не смогу смотреть людям в глаза.

Его взгляд при этом грозно сверкал – а возможно, и озорно поблескивал.

– Нам придется нелегко, – только и смог вымолвить я.

– Но разве я бы загорелся так, если бы все было просто? – воскликнул Раффлз. – Дорогой мой друг, да я бы с радостью ограбил собор Святого Павла, однако мне уже совесть не позволяет просто-напросто умыкнуть кассу, пока управляющий зазевался: для меня это не менее бесчестно, чем таскать яблоки из корзинки у бедной старухи. То небольшое дельце в прошлом месяце оказалось само по себе недостойной затеей, так как было вызвано необходимостью – хотя я надеюсь, избранная нами изящная стратегия его до некоторой степени оправдала. И насколько же интереснее дело, а риск более благороден в случае, когда перед нами хвастают, что ежечасно настороже! Идеальной мишенью был бы, например, Банк Англии; но там потребовалось бы с полдюжины таких, как мы, да еще несколько лет на подготовку. Рубен Розенталь, между тем, – добыча как раз нам по зубам. Мы знаем, он вооружен. Известно и то, что Билли Первис – хороший боец. И эти бриллианты не преподнесут нам на блюдечке, это уж я тебе обещаю. Однако что из того, друг Банни, что из того? Человек должен пытаться ухватить то, что за пределами вытянутой руки, мой мальчик, иначе на кой дьявол нам даны небеса?

– Как по мне, лучше бы нам пока не выходить за наши пределы, – отвечал я, смеясь, поскольку его напору было невозможно противостоять, и, невзирая на все опасения, у меня уже начал вырисовываться план.

– Доверься мне, – был его ответ. – Ведь я все время буду с тобой. К тому же, как полагаю, почти все вероятные сложности очевидны с самого начала. Оба парня пьют словно черти – это должно значительно упростить нашу задачу. Но мы не станем торопиться, и сперва все как следует разузнаем. Думаю, найдем с дюжину способов провернуть это дело и нам еще придется выбирать, какой больше по душе. В любом случае сперва следует последить за домом – хотя бы с неделю. Возможно, потом потребуются другие приготовления, которые продлятся намного дольше. Словом, дай мне неделю, и я узнаю больше. Разумеется, если ты в деле.

– Конечно в деле! – отвечал я возмущенно. – Однако зачем давать тебе неделю? Почему мы не можем следить за домом вместе?

– Потому что одна пара глаз увидит ровно столько же, сколько и две, а внимания привлечет меньше; никогда не стоит охотиться вдвоем без крайней на то нужды. Но к чему этот оскорбленный вид, Банни! Тебе тоже хватит работы, когда время придет, уж это я обещаю. И на твою долю станет веселья, можешь не беспокоиться, еще и получишь собственный пурпурный бриллиант в придачу – если нам повезет.

В целом, однако, разговор оставил во мне прохладное впечатление, и я до сих пор помню уныние, охватившее меня после ухода Раффлза. Все безрассудство – чистое, беспричинное и совершенно необязательное безумие предприятия, на которое я согласился, – казалось теперь очевидным. Все те парадоксы, коими так упивался Раффлз, и переусложненность дела, оправданная не более чем наполовину, казавшиеся заманчивыми лишь благодаря силе его убеждения в тот момент, когда он их излагал, по здравому размышлению меня совершенно не привлекали. Я восхищался тем духом чистого озорства, с которым он хотел рискнуть своей свободой и самой жизнью, однако, поразмыслив, понял: сам я этим духом совершенно не заражен. При этом у меня ни на миг не возникло мысли отказаться от участия в затее: наоборот, задержка, определенная Раффлзом, лишь воспламенила мое нетерпение. Вполне вероятно, что немалая доля моего недовольства была вызвана весьма обидной его решимостью обходиться без меня до самого последнего момента.

Не обнадеживало и то, что эта черта натуры характерна и постоянна в его отношении ко мне. Целый месяц мы с ним были, я полагаю, самыми закадычными приятелями во всем Лондоне, однако наша связь оставалась престраннейшим образом неполной. При всей очаровательной искренности, в Раффлзе наличествовала жилка некой капризной сдержанности, достаточно ощутимая, чтоб вызывать заметное раздражение. В нем чувствовалась инстинктивная скрытность отпетого преступника. Он умел устраивать тайны из обыденных, казалось бы, вещей. Например, я так и не узнал, где и как он распорядился драгоценностями с Бонд-стрит, на вырученные средства от которых мы с ним до сих пор могли вольготно прожигать жизнь не хуже сотен прочих светских молодых франтов Лондона. Он последовательно скрывал от меня и это, и прочие детали, о которых, как мне казалось, я уже заслужил право знать все. Также я не мог не вспоминать, каким образом он вовлек меня в свои комбинации впервые – при помощи обмана, не будучи уверенным, достоин ли я доверия.

На тот случай я не обижался уже давно, однако задевала его нынешняя недоверчивость в отношении меня. Я держал свои чувства при себе, и все же терзали они меня ежечасно, а в неделю, последовавшую за обедом в честь Розенталя, – как никогда прежде. Когда я встречался с Раффлзом в клубе, он не рассказывал мне ничего; когда навещал приятеля в апартаментах, его не было дома – либо он предпочитал, чтобы я так думал.

В один из дней он сказал мне: дело продвигается хорошо, но медленно – игра оказалась более рискованной, чем он предполагал; а когда я начал задавать вопросы, тут же умолк. Именно тогда, раздосадованный Раффлзом, я и принял свое решение. Если уж он скрывает от меня результаты своих изысканий, я исполнился решимости начать свое собственное расследование – и тем же вечером оказался у парадных ворот миллионера.

Дом, который занимал Розенталь, полагаю, – самый большой особняк в районе Сент-Джонс-Вуд. Он расположен у пересечения двух широких улиц, при этом ни по одной из них не проходят автобусные маршруты, и я сомневаюсь, найдется ли много столь же тихих мест в радиусе четырех миль. Безмолвным казался и сам огромный квадратный дом, стоящий посреди сада с лужайками и декоративным кустарником; свет был приглушен – миллионер со своими приятелями, по-видимому, проводил вечер где-то в другом месте. Стена, окружавшая сад, имела высоту всего-то около двух футов. Боковая дверь, расположенная с одной стороны, вела в застекленную галерею; с другой была пара деревянных, покрытых лаком ворот – в ближнем и дальнем концах полукруглого въезда, и те и другие распахнуты настежь. Все выглядело настолько неподвижным, что я набрался смелости и решил войти разузнать что-нибудь о самой территории; собственно, я как раз собирался это сделать, когда услыхал быстрые шаркающие шаги позади. Обернувшись, оказался лицом к лицу с мрачной рожей и грязными сжатыми кулаками одетого в лохмотья бродяги.

– Болван! – выговорил он. – Полный идиот!

– Раффлз!

– Да, точно, – прошептал он яростно, – всей округе расскажи, выдай меня, заори еще громче!

С этими словами он развернулся и пошел прочь по улице, подволакивая ноги, передергивая плечами и бормоча что-то под нос, как будто я в ту минуту отказался подать милостыню. Несколько секунд я постоял, ошарашенный, возмущенный и совершенно растерянный; затем пошел следом. Его ноги волочились, колени подгибались, спина была скрючена, голова тряслась; походкой он напоминал восьмидесятилетнего старика. Вскоре Раффлз остановился подождать меня в затемненном месте, одинаково отдаленном от двух уличных фонарей. Когда я подошел, он раскуривал короткую глиняную трубку, набитую дрянным табаком, при помощи весьма зловонной спички. В ее пламени я разглядел на его лице слабую усмешку.

– Прошу прощения за вспышку, Банни, но это и правда было очень глупо с твоей стороны. Целую неделю я изворачиваюсь как могу – прошу милостыню под дверью в один вечер, прячусь в кустах на следующий, – в общем, делаю все, что во власти смертного, лишь бы не стоять и не таращиться на дом, как только что поступил ты. Это костюмированное представление, а ты врываешься на сцену в обычном наряде. Уверяю тебя, они настороже, они поджидают нас день и ночь. Самый крепкий орешек, за который мне когда-либо доводилось браться!

– Однако, – промолвил я, – если бы ты рассказал мне обо всем этом раньше, то я, разумеется, не приходил бы. Но ты ничего мне не рассказывал.

Он тяжело взглянул на меня из-под надорванного края своего видавшего виды котелка.

– Ты прав, – ответил наконец. – Я был слишком скрытным. Когда берусь за дело, скрытность – моя вторая натура. Однако я немедленно положу этому конец, Банни, во всем, что касается тебя. Сейчас отправлюсь домой, и я хочу, чтобы ты следовал за мной. Но ради всего святого, сохраняй дистанцию и молчание, пока я сам к тебе не обращусь. А теперь – дай мне небольшую фору.

И он снова зашагал вперед – руки в карманах, локти врастопырку, истрепанные фалды сюртука болтаются из стороны в сторону – ни дать ни взять дряхлый бродяга.

Я последовал за ним. Мы дошли до Финчли-роуд, где он сел в омнибус Атлас[57], а я пристроился на верхнем этаже, в нескольких рядах позади него, но определенно недостаточно далеко, чтобы избежать ядовитого смрада его табака. Поразительно, до каких деталей он вошел в образ своего персонажа – человек, который обычно курил только определенный сорт сигарет! Этот последний, мельчайший штрих, нанесенный стремящимся к совершенству художником, словно по волшебству развеял остатки терзавшей меня обиды: я вновь был очарован своим товарищем, всегда способным заново поразить меня какой-нибудь новой неожиданной гранью своего характера.

Когда мы подъехали к Пикадилли, я стал гадать, куда он отправится дальше. Не собирается же заявиться к себе на квартиру в Олбани[58] в таком виде! Но нет, он пересел на омнибус, следовавший до Слоун-стрит, а я занял место позади него, как и прежде. На Слоун-стрит мы сделали еще одну пересадку и теперь катили по длинной тонкой артерии Кингз-роуд[59]. Я уже умирал от желания узнать, куда мы направляемся, однако томиться в неопределенности мне оставалось всего несколько минут. Раффлз вышел из омнибуса. Я последовал за ним. Перейдя дорогу, он исчез за темным поворотом. Я поспешил вслед и успел увидеть, как мелькнули растрепанные фалды, когда мой приятель нырнул куда-то вправо, в еще более темный проулок. Теперь он снова держался и ступал как молодой человек и даже каким-то непостижимым образом умудрялся выглядеть гораздо респектабельнее – очевидно, потому, что здесь его видеть мог только я: проулок был погружен в густую тьму и абсолютно безлюден. Дойдя до конца, Раффлз открыл дверь своим ключом, и мы вошли в дом, где царил еще более глубокий сумрак.

Я инстинктивно отшатнулся, и тут же услыхал его негромкий смешок. Темно было хоть глаз выколи, и мы совершенно не могли видеть друг друга.

– Ну вот, Банни! На сей раз – никакого обмана. В этом доме располагаются студии для художников, мой друг, а я – один из законных съемщиков.

И правда, через минуту мы уже входили в просторную комнату со стеклянной крышей, мольбертами, гардеробной, помостом для рисования с натуры и всем, чем положено, кроме, разве что, признаков какой-либо художественной деятельности. Первое, что я увидел, когда Раффлз зажег газовую лампу, было отражение света в шелковом цилиндре, висевшем на крючке рядом с прочими деталями его обычного костюма.

– Ищешь, где припрятаны произведения искусства? – продолжил Раффлз, зажигая сигарету и начиная освобождаться от лохмотьев. – Боюсь, тут ты их не найдешь, хотя есть один холст, на котором я все собираюсь начать свою гениальную работу. Я всем рассказываю, как без устали ищу, но никак не найду идеальную модель. Дважды в неделю заглядываю сюда, из принципа протапливаю помещение, оставляю газету и аромат турецких сигарет – нет ничего лучше, когда целый день скакал как взмыленная лошадь! Кроме того, я плачу за аренду и во всех остальных отношениях тоже являюсь идеальным съемщиком. Иметь подобное pied-a-terre[60] весьма полезно – не говоря уж о том, насколько выгодным оно окажется, если меня угораздит попасть в настоящий переплет. Образно говоря, в эти двери входит истрепанный котелок, а наружу выходит шелковый цилиндр, и никто не обращает ни малейшего внимания ни на первое, ни на второе, ибо в это время суток во всем здании обычно нет ни единой живой души, кроме нас с тобой.

– Ты никогда не говорил мне, что владеешь искусством перевоплощения, – заметил я, наблюдая, как он снимает грим с рук и лица.

– Да, Банни, я обходился с тобой препаршиво. Положительно, не было никаких причин не показать тебе это место еще месяц назад – как не было причин и показывать. В целом, обстоятельства складывались так, что для нас обоих было лучше, чтобы ты находился в искреннем неведении относительно моего местопребывания. Как видишь, здесь мне в случае надобности есть на чем переночевать, и, разумеется, на Кингз-роуд я известен вовсе не под именем Раффлз. Так что, как ты еще сможешь убедиться, бывают норы и похуже.

– А эту квартиру ты используешь в качестве гримерной?

– Это мое секретное убежище, – ответил Раффлз. – Перевоплощения? В некоторых случаях это половина успеха. К тому же всегда приятно знать, что, если дело примет совсем уж скверный оборот, не обязательно идти под суд под собственным именем. Маскировка незаменима, когда нужно сбыть добычу. Я все свои сделки провожу на языке и в облачении жителя Шордича. Если бы не это, черт знает сколько мне приходилось бы платить шантажистам. Так вот, этот шкаф полон всевозможных костюмов. Женщине, убирающей у меня, я говорю, что наряды предназначены для моих моделей. Кстати, надеюсь, здесь найдется что-нибудь и твоего размера, ведь завтра вечером маскировка тебе пригодится.

– Завтра вечером! – воскликнул я. – Почему? Что ты собираешься сделать?

– Провернуть одну затею, – сказал Раффлз. – Я намерен по возвращении сюда немедля написать тебе и договориться о встрече завтра во второй половине дня. Там я изложил бы тебе план всей кампании, чтобы после тут же приступить к осуществлению задуманного. Нервных игроков лучше всего пускать в дело первыми, долгое ожидание убивает их боевой дух. Это еще одна из причин моей скрытности. Попытайся простить меня, я не мог не вспомнить, как отлично ты отыграл свою роль во время последнего нашего дела, не имея прежде времени для колебаний. Все, что мне нужно, – это чтобы завтра вечером ты действовал так же спокойно и разумно, как и в тот раз, хотя, ей-богу, эти два предприятия и сравнивать нельзя!

– Я знал, что ты будешь такого мнения.

– И ты был прав, так я и считаю. Заметь, не говорю, что это дело будет сложнее во всем. Вероятно, мы без проблем проникнем внутрь, а уж выбраться наружу, вот где может быть загвоздка. Это худший из непредсказуемых домов! – воскликнул Раффлз в порыве благородного негодования. – Уверяю тебя, Банни, я провел весь вечер понедельника в кустах соседнего сада, подглядывая через стену, и, веришь ли, там все время кто-то был, всю ночь напролет! Я не имею в виду кафров. Не думаю, будто они вообще когда-либо ложатся спать, бедолаги! Нет, я говорю о самом Розентале и том одутловатом чудовище Первисе. Эти двое, вернувшись вместе, напивались с полуночи и до утра, когда я покинул свой пост. И даже тогда я оставил их достаточно трезвыми, чтобы поносить друг друга. Между прочим, они чуть не подрались в саду, в нескольких метрах от меня, и я услышал то, что может принести нам пользу и заставить Розенталя промахнуться в критический момент. Знаешь, что такое СКА?

– Скупщик краденых алмазов?

– В точку. Похоже, Розенталь был одним из них. Видимо он, будучи пьян, проговорился об этом Первису. Я слышал, как тот шантажировал его, припоминая ему бриллиант Баркли Брейкуотер в Кейптауне. И начинаю думать, что наши приятели на самом деле не так уж дружны. Однако вернемся к завтрашней ночи. План мой весьма прост: пробраться внутрь, когда их обоих не будет дома, затаиться, пока они не возвратятся, и еще дольше. Коли выйдет, хорошо бы подмешать снотворного в виски. Пускай это неспортивно, однако зато упростило бы дело: не следует забывать о револьвере Розенталя. Мы же не хотим, чтобы он расписался пулями на нас. Но со всеми этими кафрами вокруг ставки десять к одному против виски и сто к одному против нас, если мы будем ходить и выискивать его. Стычка с язычниками может все испортить. Кроме того, там есть еще и дамы.

– Это уж точно!

– Изысканные леди, чей визг разбудит мертвого. Ох, боюсь я, поднимется шум! Для нас это будет смерти подобно. Если же, вопреки чаяниям, мы сумеем пробраться незамеченными, полдела сделано. Ежели Розенталь завалится спать пьяный, это означает по одному пурпурному бриллианту на брата. Коль будет бодрствовать трезвый, вместо того можем получить по пуле. Будем надеяться на лучшее, Банни, – и что стрелять будет не одна только сторона, – но здесь уж на все воля Божья.

На этом мы пожали друг другу руки на Пикадилли – намного раньше, чем мне бы хотелось. В тот вечер Раффлз не пригласил меня в свой номер. Он сказал, что взял себе за правило хорошо высыпаться перед крикетом и другими играми. Его последние слова, обращенные ко мне, призывали последовать этому принципу:

– Сегодня вечером только один стакан, Банни. В крайнем случае два, если жизнь тебе дорога – в том числе и моя тоже!

Я помню, как безропотно подчинился приказу, из-за чего провел нескончаемую бессонную ночь; помню, как из серо-голубого лондонского рассвета наконец выступили крыши домов напротив. Я не знал, увижу ли следующий рассвет, и казнил себя за эту небольшую авантюру, предпринять которую решился вполне сознательно.

Между восемью и девятью вечера мы заняли позиции в саду по соседству с садом Рубена Розенталя; сам дом был заброшен благодаря этому эксцентричному развратнику, который, распугав соседей, сильно упростил нашу задачу. Будучи практически застрахованными от сюрпризов с тыла, мы могли наблюдать за интересующим нас домом под прикрытием стены почти в человеческий рост, а переросшие стену кустарники в обоих садах обеспечивали нам дополнительную защиту. Заняв такие позиции, мы провели около часа, поглядывая на два полукруглых освещенных окна, в которых за шторами постоянно передвигались размытые тени, и слушая хлопки пробок, звон бокалов и постепенно растущее крещендо грубых голосов, доносившихся изнутри. Похоже, удача нас оставила: владелец пурпурных бриллиантов ужинал дома, кроме того чрезмерно долго. Я решил, что у него вечеринка. Раффлз отрицал это и в конце концов оказался прав.

Возле подъезда скрипнули колеса, перед парадным входом остановился экипаж, запряженный парой. На выходе из столовой образовалась давка, и грубые голоса утихли, чтобы с новой силой зазвучать с крыльца.

Я должен подробнее описать нашу диспозицию. Мы стояли по ту сторону стены, сбоку от дома, но в нескольких футах от окон столовой. Справа от нас угол здания по диагонали разделял задний газон на две части; слева другой угол открывал нашему взору лишь выступающие ступеньки парадного входа и стоящий экипаж. Мы увидели, как выходил Розенталь, – сначала слабый блеск его бриллиантов, потом все остальное. Следом вышел боксер; за ним – дама с прической, похожей на мочалку; за ней другая, и все были в сборе.

Раффлз, пригнувшись, в сильном волнении потянул меня вниз.

– Дамы едут с ними, – прошептал он. – Это отлично!

– Это еще лучше.

– В «Гардению»! – проревел миллионер.

– А это вообще замечательно, – сказал Раффлз, вставая на ноги под звук копыт и колес, выехавших за ворота и прогрохотавших по улице на внушительной скорости.

– Что теперь? – прошептал я, дрожа от возбуждения.

– Они будут убирать со стола. Да, вот их тени. Окна гостиной выходят на газон. Банни, это психологический момент. Где маска?

Я достал ее рукой, дрожь которой не мог унять, и готов был жизнь положить за Раффлза, после того как он воздержался прокомментировать это, хотя не мог не заметить. Его собственные руки были тверды и холодны, когда он поправлял маску на мне, а потом на себе.

– Клянусь Богом, старина, – прошептал он весело, – ты самый заправский бандит из всех виденных мной! Одни только эти маски прикончат негра, если мы встретим какого-нибудь из них. Но я рад, что не забыл сказать тебе не бриться. В самом худшем случае ты сойдешь за обитателя Уайтчепела, коль не забудешь говорить на жаргоне. Ежели не уверен, лучше просто хмуро молчи и предоставь вести диалоги мне; но если будет на то воля небес, в этом отпадет надобность. Ну что, готов?

– Вполне.

– Кляп при тебе?

– Да.

– Пушка?

– Да.

– Тогда за мной!

Спустя мгновение мы перемахнули через стену, еще через секунду оказались на газоне перед домом. Луны не было. Даже звезды на путях своих скрылись, чтобы помочь нам. Я крадучись проследовал за своим предводителем к каким-то французским окнам, выходящим на небольшую веранду. Он толкнул их, и они подались.

– Снова везение, – прошептал Раффлз, – исключительное везение! Теперь свет.

И свет зажегся!

Не менее двух десятков электрических лампочек на долю секунды засветились слабым красным светом, после чего ослепили нас безжалостными белыми лучами. Когда к нам вернулась способность видеть, мы узрели, что нас держат на мушке четыре револьвера и между двумя из них от хриплого смеха сотрясается с ног до головы огромное тело Рубена Розенталя.

– Добрый вечер, ребята, – икнул он. – Рад наконец вас видеть. Ну ты, слева, попробуй только пошевелить ногой или пальцем, и ты труп. Да, ты, мазурик! – прорычал он Раффлзу. – Я тебя знаю. Я ждал тебя. Я следил за тобой всю эту неделю! Ты, наверное, считал себя чертовски умным? Сначала попрошайка, потом мошенник, затем какой-то старый приятель из Кимберли, который никогда не появляется в одном помещении со мной. Но ты оставлял одинаковые следы каждый день, баран, и каждую ночь, повсюду вокруг моих владений.

– Ну ладно, начальник, – протянул Раффлз, – успокойся. Хорошая облава. Нам до лампочки, как ты ее провернул. Только не начинай пальбу, мы без пушек, Богом клянусь!

– Ага, ты тертый калач, – сказал Розенталь, держа пальцы на спусковых крючках. – Но напоролся на более тертого.

– О, известное дело! Вор вором губится, конечно.

Мой взгляд оторвался от круглых черных дул, от проклятых бриллиантов, заманивших нас в ловушку, одутловатого рыла раскормленного боксера, а также пылающих щек и крючковатого носа самого Розенталя. Я смотрел мимо них в дверной проем, где дрожал шелк и плюш, а черные лица с яркими глазными белками, кудрявыми шевелюрами уставились на нас. Но внезапная тишина способствовала тому, что я вновь взглянул на миллионера. Прежний цвет сохранял только его нос.

– Ты о чем? – прошептал он, грубо выругавшись. – Говори, или, видит Бог, я тебя продырявлю!

– Почем был Брейкуотер? – спокойно протянул Раффлз.

– А?

Револьверы Розенталя описывали все более широкие круги в воздухе.

– Почем был Брейкуотер, старый СКА?

– Откуда ты это взял? – спросил Розенталь с хрипом в толстой шее, который должен был обозначать смех.

– Хороший вопрос, – ответил Раффлз. – У нас об этом все говорят.

– Кто мог распустить такую грязь?

– Не знаю, – сказал Раффлз, – спроси джентльмена слева от тебя, может, он знает.

Джентльмен слева от него сделался мертвенно-бледным. Никогда еще нечистая совесть не показывала себя столь явно. На мгновение маленькие глазки на сальном лице боксера выпучились как изюминки; в следующую секунду он профессиональным жестом убрал оружие в карманы и набросился на нас с кулаками.

– Отойди! – безумно завопил Розенталь.

Он опоздал. Как только грузный боксер очутился на линии огня, Раффлз выпрыгнул из окна; а меня, спокойно стоявшего и ничего не делавшего, научным методом сбили с ног.

Видимо, пока я был без сознания, прошло не так много времени. Когда очнулся, все суетились в саду, а гостиная оказалась в моем распоряжении. Я сел. Розенталь и Первис бегали за окном, проклиная кафров и огрызаясь друг на друга.

– Через ту стену, говорю тебе!

– А я говорю, через эту. Ты не можешь посвистеть, чтобы пришла полиция?

– Дьявол побери полицию! Хватит с меня чертовой полиции.

– Тогда давай вернемся в дом и примемся за второго подонка.

– Держись лучше за свою шкуру. Мой тебе совет. Джала, черный ты боров, если я увижу, что еще и ты отлыниваешь, то…

Саму угрозу я так и не услышал. Я выползал на четвереньках из гостиной, держа свой револьвер в зубах.

На мгновение подумал, что коридор тоже пуст. Но ошибся и столкнулся с кафром, тоже ползущим на четвереньках. Не в силах заставить себя вырубить этого беднягу, я устрашающим образом пригрозил ему револьвером и оставил его белые зубы стучать в черной голове, а сам побежал по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки. Не могу объяснить, почему я так решительно побежал наверх, словно это был единственный вариант. Однако сад и первый этаж кишели людьми, и решение мое оказалось не самым худшим.

Я завернул в первую попавшуюся комнату. Это была спальня – пустая, но с включенным светом; никогда не забуду, как подскочил, наткнувшись вдруг на жуткого бандита, которым оказалось мое собственное отражение в огромном зеркале! В маске, вооруженный и всклокоченный, я действительно был подходящей кандидатурой для пули или же виселицы и даже смирился с этой перспективой. Тем не менее предпочел спрятаться в гардеробе за зеркалом. Там я стоял, дрожа и проклиная судьбу, собственную глупость и больше всего Раффлза – его в первую и последнюю очередь – на протяжении примерно получаса. Потом дверь гардероба внезапно распахнулась; они прокрались в комнату без единого звука и теперь поволокли меня, бесславного пленника, вниз по лестнице.

В холле последовали отвратительные сцены: на подмостки вышли дамы – при виде отчаянного преступника они синхронно завизжали. По правде говоря, я, наверное, дал им основания для этого, хотя маску с меня сорвали и она прикрывала теперь только левое ухо. В ответ на их визг Розенталь заорал, веля всем молчать; женщина с волосами-мочалкой пронзительно завопила, проклиная его в ответ; все вокруг превратилось в неописуемый Вавилон. Я помню, как прикидывал, сколько времени пройдет до появления полиции. Первис и дамы были за то, чтобы вызвать ее и незамедлительно сдать меня. Розенталь об этом и слышать не хотел. Он пообещал пристрелить любого, кто скроется из его поля зрения. С него хватит полиции. Он не позволит полицейским приехать сюда и испортить праздник; он разберется со мной по-свойски. С этими словами Розенталь вырвал меня из всех остальных рук, швырнул в сторону двери и выпустил пулю, которая прошла сквозь дерево в дюйме от моего уха.

– Пьяный идиот! Это будет убийство! – закричал Первис, преграждая путь выстрелу во второй раз.

– Какая разница? Он же вооружен, так? Я застрелил его, обороняясь. Будет предупреждение всем остальным. Ты отойдешь или хочешь получить свою долю?

– Ты пьян, – сказав Первис, все еще стоя между нами. – На моих глазах ты приговорил полный стакан с тех пор, как зашел сюда, и окосел будто свинья. Соберись с мыслями, старик. Не нужно делать того, о чем потом будешь сожалеть.

– Тогда я не стану стрелять в него. Буду стрелять вокруг этого подонка. Ты совершенно прав, старина. Я не наврежу ему. Это большая ошибка. Вокруг него. Вот так!

Его веснушчатая лапа взметнулась поверх плеча Первиса, из кольца сверкнула пурпурная молния, из револьвера – красная вспышка, а из присутствующих дам исторглись вопли, не умолкавшие, пока не затихло эхо выстрела. У меня в волосах застряло несколько щепок.

В следующее мгновение боксер обезоружил Розенталя, и я выскочил из огня, будучи в конечном счете обречен на полымя: среди нас уже находился полицейский. Он вошел через французское окно в гостиной; это был офицер, отличающийся немногословностью и похвальным проворством. В один миг он надел мне на запястья наручники, пока боксер объяснял ему ситуацию, а его шеф в бессильной злобе осыпа́л проклятиями органы правопорядка и их представителя. Хорошо же они несут службу; много же от них пользы, когда они пришли уже после того, как все кончено и всех обитателей могли к этому моменту перебить во сне. Офицер соизволил обратить на него внимание, только когда уводил меня прочь.

– О вас-то мы всё знаем, сэр, – презрительно сказал он и отклонил предложенный Первисом соверен. – Увидимся снова, сэр, в Мэрилебон.

– Мне пойти сейчас?

– Как хотите, сэр. Мне кажется, другой джентльмен нуждается в вас больше, и я не думаю, будто этот молодой человек причинит много проблем.

– Я полностью повинуюсь, – сказал я.

И вышел.

Мы прошли молча с сотню ярдов. Было около полуночи. Вокруг ни души. Наконец я прошептал:

– Как же, черт возьми, тебе это удалось?

– Благодаря чистому везению, – сказал Раффлз. – Мне повезло смыться, потому что я знал каждый кирпичик этих садовых стен, и вдвойне повезло иметь эту одежду среди всего прочего в Челси. Шлем – из обширной коллекции, собранной мною в Оксфорде; его мы забросим вот за эту стену, а шинель с ремнем понесу-ка я лучше в руках, покуда мы не встретили настоящего полисмена. Когда-то я достал их якобы для маскарада и буду настаивать на этой версии. Всегда считал, что они мне еще пригодятся. Главной проблемой было отвязаться от экипажа, на котором я сюда вернулся. Я отправил его обратно в Скотленд-Ярд, вручив кэбмену десять шиллингов и записку для старины Маккензи. Через полчаса к Розенталю нагрянет весь сыскной отдел. Конечно, я рассчитывал на ненависть нашего джентльмена к полиции – еще одна большая удача. Если бы ты убежал, никаких проблем бы не было; но в противном случае он, по моим ощущениям, играл бы с мышью как можно дольше. Да уж, Банни, это было куда в большей мере костюмированное представление, чем планировалось, и завершили мы его намного бесславнее. Но, клянусь Богом, нам чертовски повезло закончить его хоть как-то!


К. Л. Пиркис

Кэтрин Луиза Пиркис, автор четырнадцати романов (включая сборники новелл со «сквозными» героями), а также большого, до сих пор не установленного количества отдельных рассказов (они выходили главным образом в журналах и, по существующей в викторианскую эпоху практике, часто оставались безымянными), издавалась под «гендерно нейтральным» псевдонимом К. Л. Пиркис, избегая расшифровывать инициалы. Во многих ее ранних работах присутствуют те или иные элементы детектива, но полностью детективным можно назвать лишь созданный в 1893–1894 гг. цикл из семи историй, посвященный Лавди Брук. В определенном смысле он обязан своим рождением успеху Шерлока Холмса, однако является абсолютно новаторским в истории жанра: Брук не просто детектив, но леди-детектив. Вдобавок Пиркис осознанно нарушает все каноны, «обманывая» ожидания читателей: ее героиня не так уж молода, совсем не красива, а сыскным делом занимается по абсолютно прозаической причине – ей нужны деньги.

Общественность 1890-х была готова смириться с существованием женщины-детектива еще в меньшей степени, чем женщины – автора детективов, поэтому в качестве «работодателя» мисс Лавди Брук выступает мистер Дайер, шеф частного детективного агентства. Но ни у кого нет сомнений, кто из них двоих является главным сыщиком…


Убийство в Тройтс-хилле

– Делом занимается Гриффитс из полиции Ньюкасла, – рассказывал мистер Дайер. – Эти ребята из Ньюкасла ушлые, дотошные и терпеть не могут, когда в их дела вмешиваются посторонние. Они обратились ко мне, потому что их, как говорится, приперло. Они хотят, чтобы вы стали их глазами и ушами в доме.

– В таком случае, полагаю, мне предстоит работать с Гриффитсом, а не с вами? – уточнила мисс Брук.

– Совершенно верно. Я могу лишь в общих чертах описать суть дела, а потом вам придется полностью положиться на Гриффитса. В чем бы у вас ни возникла нужда, обращайтесь прямо к нему.

Мистер Дайер залихватским жестом распахнул свой гроссбух и быстро пролистал, пока не дошел до страницы, датированной шестым сентября и озаглавленной «Тройтс-хилл».

– Я вся внимание, – сказала Лавди, откинувшись на стуле и приготовившись слушать.

– Убитый, – начал мистер Дайер, – некто Александр Хендерсон, более известный как «старый Сэнди». Он служил привратником у мистера Крейвена в Тройтс-хилле, что в Камберлэнде. У него не было ни друзей, ни родни. Жил он в небольшом одноэтажном домике, состоявшем всего из двух комнат – спальни и гостиной. Утром шестого сентября дети принесли с фермы молоко и заметили, что окно спальни Сэнди открыто нараспашку. Из любопытства они заглянули внутрь и, к своему ужасу, увидели хозяина спальни мертвым. Он был одет лишь в ночную рубашку и лежал в такой позе, как будто его втолкнули в окно собственной спальни спиной вперед. Дети подняли тревогу; осмотр тела показал, что причиной смерти являлся сильный удар в висок, нанесенный кулаком или неким тупым предметом. На то, что творилось в комнате, стоило посмотреть. Она выглядела так, будто туда запустили стаю мартышек и позволили им побеситься вволю. Ни один предмет мебели не стоял на своем месте; постельное белье связали в узел и засунули в дымоход; железную раму от кровати поставили набок; единственный стул был водружен на стол; каминная решетка, кочерга, совок для угля и каминные щипцы лежали на умывальном столике, причем таз с этого столика валялся в дальнем углу, а в тазу обнаружились подушка и валик под нее. Часы стояли вверх тормашками посередине каминной полки, а маленькие вазочки и прочие украшения словно бы удрали с нее и отправились к выходу из спальни – по крайней мере, они выстроились в прямую линию между каминной полкой и дверью. Одежда старика, скатанная в шар, была закинута на самый верх высокого шкафа, где убитый держал свои сбережения и немногочисленные ценности. Однако сам шкаф не тронули, поэтому его содержимое осталось невредимым, так что, очевидно, грабеж не послужил мотивом преступления. Было проведено коронерское расследование[61], и вердикт гласил: преднамеренное убийство, совершённое одним или несколькими неизвестными. Местная полиция расследует дело с величайшим усердием, но пока никого не арестовали. В окру́ге бытует мнение, будто злодеяние совершено каким-то сумасшедшим, возможно, сбежавшим из лечебницы, поэтому во всех окрестных заведениях подобного типа наводят справки о беглецах или недавно выпущенных пациентах. Однако Гриффитс сказал мне, что думает совсем в ином направлении.

– Было ли обнаружено что-нибудь важное во время коронерского расследования?

– Ничего существенного. Мистер Крейвен разразился многословными показаниями, намекнул на некие таинственные отношения, связывавшие их со стариной Сэнди, и неоднократно поведал о том, как в последний раз видел его живым. Показания дворецкого и одной или двух служанок предельно ясны, из них можно сделать вывод, что от убитого они все были не в восторге: он, будучи любимчиком хозяина, вел себя заносчиво. Мистер Крейвен-младший, юноша девятнадцати лет, приехавший домой из Оксфорда на каникулы, во время слушания не присутствовал; была предъявлена справка от врача, якобы у бедолаги тифозная лихорадка и нарушение постельного режима может стоить ему жизни. Вообще сей молодой человек – негодяй каких мало, на нем пробы негде ставить, несмотря на весьма юный возраст. И Гриффитс считает, с этой его болезнью не все чисто. Из Оксфорда юноша приехал в состоянии, близком к белой горячке, понемногу пришел в себя, а потом, на следующий день после убийства, миссис Крейвен, внезапно спохватившись, заявила, что у ее сына лихорадка, и велела послать за врачом.

– А что за человек мистер Крейвен-старший?

– Выглядит старее своих лет, ученый муж, специалист в области филологии. Что с соседями, что с домочадцами общается мало; он буквально живет в кабинете, пишет трактат по сравнительной филологии в семи или восьми томах. Небогат. Тройтс-хилл обеспечивает своему владельцу авторитет в графстве, однако не приносит прибыли, и содержать его должным образом мистер Крейвен не в состоянии. Мне рассказывали, ему пришлось урезать все расходы, чтобы отправить сына в колледж, а на дочь не осталось ни пенни, ее обучала мать. Изначально мистера Крейвена ожидала духовная стезя[62], однако после завершения карьеры в Оксфорде он не принял постриг и не был рукоположен в священники, а выхлопотал себе вполне мирскую должность в Натале[63], где и прожил около пятнадцати лет. Хендерсон был слугой мистера Крейвена со времен Оксфорда и, похоже, заслужил немалое уважение хозяина: будучи в Натале, мистер Крейвен выплачивал Хендерсону годовое содержание из своего скудного жалования. Когда лет десять назад он унаследовал от старшего брата Тройтс-хилл, то немедленно устроил Сэнди привратником, причем положил ему такое большое жалование, что пришлось уре́зать зарплату дворецкого, чтобы выплачивать всю сумму.

– О, это, конечно, сильно повлияло на отношение к нему дворецкого! – воскликнула Лавди.

Мистер Дайер тем временем продолжал:

– Однако, несмотря на более чем хорошую оплату, Сэнди не перенапрягался. Обязанности привратника обычно исполнял сын садовника, пока настоящий привратник трапезничал, проводил время в доме и, по правде говоря, всюду совал свой нос. Вы слыхали старинное изречение о слуге, прослужившем двадцать один год: «Семь лет он был мне слугой, семь лет равным, а семь – господином»? Оно довольно точно описывает отношения мистера Крейвена и Сэнди. По-видимому, старый джентльмен, погруженный в научные изыскания, выпустил поводья из рук, и Сэнди без труда подхватил их. Слуги частенько обращались за распоряжениями именно к нему, Сэнди с удовольствием заправлял всем, порой выходя за рамки дозволенного.

– Миссис Крейвен ничего не говорила обо всем этом?

– Я о ней вообще мало слышал. Она та еще тихоня. Дочь шотландского миссионера; скорее всего, посвящает свои дни делам их южноафриканской миссии либо чему-то вроде этого.

– А Крейвен-младший что же, так просто согласился с тем, что теперь тут командует Сэнди?

– Не в бровь, а в глаз! Вот мы и подошли к версии Гриффитса. Сэнди с этим юношей были на ножах с тех самых пор, как Крейвены заполучили Тройтс-хилл. Мастер Гарри еще в школьные годы ни в грош не ставил Сэнди и даже замахивался на него хлыстом; став взрослым, он со всем пылом юности искал любую возможность указать старому слуге его место. Гриффитс говорил, накануне убийства между ними произошла отвратительная сцена: юный джентльмен в присутствии нескольких свидетелей ругался как сапожник и грозил прикончить старика. Вот, мисс Брук, я рассказал вам все обстоятельства дела, которые мне известны. Засим препоручаю вас заботам Гриффитса, уверен, он ответит на все ваши вопросы, если они возникнут. Разумеется, он встретит вас в Гренфелле – это ближайшая к Тройтс-хиллу железнодорожная станция – и расскажет, в каком качестве смог устроить вас в дом. Кстати, Гриффитс телеграфировал мне сегодня утром: он надеется, вы успеете на Шотландский экспресс, отправляющийся вечером.

Лавди выразила готовность подчиниться желаниям мистера Гриффитса. Они попрощались, и мистер Дайер, уже пожимая ей руку у дверей кабинета, сказал:

– Был бы рад повидаться с вами, как только вы вернетесь, – хотя вряд ли это произойдет скоро. Я правильно понимаю, что с этим делом придется повозиться?

– Не имею ни малейшего представления, – ответила Лавди. – Я не строю версий, едва приступив к работе. Я бы сказала, предпочитаю начинать расследование с пустой головой.

И каждый, кто увидел бы в этот момент ее лицо, не выражавшее ровным счетом ничего, поверил бы ей на слово.

Гренфелл, ближайшая к Тройтс-хиллу станция, представлял собой довольно оживленный, людный городишко. К югу от него простиралась «Черная страна»[64], а к северу – низкие голые холмы. В этом унылом пейзаже выделялся Тройтс-хилл, в прежние времена – знаменитая приграничная цитадель, еще раньше, по-видимому, – друидская твердыня.

На крохотном гренфеллском постоялом дворе, носящем гордое имя «Станционная гостиница», Гриффитс, полицейский из Ньюкасла, встретил Лавди и посвятил в таинственные подробности убийства в Тройтс-хилле.

– Страсти уже немного поутихли, – сказал он после традиционного обмена приветствиями, – но дичайшие слухи все еще передаются из уст в уста, словно евангельские истины. Мое местное начальство и коллеги упорно придерживаются первой версии, что убийство совершил беглец из сумасшедшего дома или какой-нибудь внезапно спятивший бродяга, и свято верят: рано или поздно мы нападем на его след. Они считают, будто Сэнди услышал странный шум у ворот в парк, высунул голову в окно, посмотреть, что там стряслось, и немедля схлопотал смертельный удар. Потом этот гипотетический безумец, согласно их версии, забрался в комнату через окно и дал выход своему сумасшествию, перевернув все вверх дном. И они категорически отвергают мою версию, а я подозреваю мистера Крейвена-младшего.

Мистер Гриффитс был высоким, с тонкими чертами лица и седеющими волосами, остриженными так коротко, что они могли только стоять торчком. Это придавало верхней части его лица немного комичное выражение и причудливо сочеталось с печально изогнутым ртом.

– Я все устроил, в Тройтс-хилле вас ждут, – продолжал он. – Мистер Крейвен не настолько богат, чтобы позволить себе оплачивать семейного адвоката, и потому временно нанял местных юристов, Уэллса и Сагдена. Они иногда, по случаю, оказывали мне некоторые услуги. Именно от них я и узнал, что мистер Крейвен обеспокоен поисками переписчицы. Я немедля предложил ваши услуги и сказал: вы моя хорошая знакомая, крайне стесненная в средствах, и с радостью согласитесь выполнять эти обязанности за скромное вознаграждение – гинея в месяц, а также проживание и стол. Старый джентльмен ухватился за это предложение, поэтому очень хочет, чтобы вы как можно скорее прибыли в Тройтс-хилл.

Лавди, выразив удовлетворение рассказом мистера Гриффитса, принялась задавать вопросы.

– Скажите, – спросила она, – что заставило вас в первую очередь подозревать мистера Крейвена-младшего?

– Их взаимоотношения с Сэнди и та ужасная сцена, которая произошла накануне убийства, – без промедления ответил Гриффитс. – Впрочем, во время коронерского расследования отношения Сэнди с семьей Крейвенов были представлены в чрезмерно радужных тонах. Все это я установил позже; мне пришлось немало поработать, исследуя личную жизнь мистера Гарри Крейвена, помимо прочего, я пришел к выводу, что в ночь убийства он вышел из дому сразу после десяти часов, и, насколько мне известно, никто не может сказать, в котором часу вернулся. Обращаю ваше внимание, мисс Брук, – во время коронерского расследования было установлено время совершения убийства: между десятью и одиннадцатью часами вечера.

– То есть вы предполагаете, молодой человек заранее спланировал это преступление?

– Да. Я считаю, он слонялся по округе, пока Сэнди не заперся на ночь, потом разбудил его, подняв шум, и когда старик выглянул в окно, стукнул того по голове дубинкой или утяжеленной свинцом тростью, отчего тот и умер.

– Такое хладнокровное преступление, по-вашему, мог совершить девятнадцатилетний юноша?

– Да. Он выглядит и ведет себя как юный джентльмен, но по большому счету его душу наполняет зло, как вода наполняет море. Идем дальше: если помимо этих мерзких фактов принять во внимание внезапность его болезни, думаю, вы согласитесь – все это подозрительно и дает основания предполагать, что мистер Крейвен-младший специально подстроил историю с лихорадкой, дабы избежать дознания.

– Что у него за доктор?

– Некий Уотерс; он по большому счету не так уж опытен, и, несомненно, ему очень льстит, что его принимают в самом Тройтс-хилле. Похоже, у Крейвенов нет семейного врача. Миссис Крейвен получила большой врачебный опыт во время миссии, так что она сама определенным образом доктор и посылает за Уотерсом лишь при крайней необходимости.

– Врачебное заключение было в полном порядке, я полагаю?

– Несомненно. И, чтобы придать делу серьезности, миссис Крейвен сообщила слугам: если они боятся инфекции, то могут немедля разойтись по домам. Кажется, несколько служанок воспользовались ее разрешением и были таковы. Мисс Крейвен, девушку, слабую здоровьем, в сопровождении горничной отослали погостить к друзьям в Ньюкасл, и миссис Крейвен уединилась с больным в пустующем крыле дома.

– Кто-нибудь проверил, прибыла ли мисс Крейвен в Ньюкасл?

Гриффитс задумчиво наморщил лоб.

– Я не видел нужды в этом, – признался он. – Не совсем понимаю вас. Что вы имеете в виду?

– Да нет, ничего. Вряд ли это так уж важно; я просто к слову спросила. – После короткой паузы Лавди продолжила: – А теперь расскажите мне о дворецком, чью зарплату урезали ради жалования Сэнди.

– О старом Джоне Хэйлсе? Он весьма достойный, уважаемый человек; пять или шесть лет служил брату мистера Крейвена, когда тот владел Тройтс-хиллом, а потом продолжил работать дворецким уже при мистере Крейвене. Нет оснований подозревать его. Когда он услышал об убийстве, то сказал нечто, что полностью его обеляет. «Поделом старому дураку! – воскликнул он. – Я бы не смог выдавить из себя и слезинки по нему, даже если бы мне дали за это целый месяц выходных!» Полагаю, мисс Брук, преступник не стал бы говорить подобные вещи.

– Вы так думаете?

Гриффитс уставился на нее. «Я немного разочарован в этой мисс Брук, – подумал он. – Боюсь, ее возможности несколько преувеличены, если она не понимает таких простых вещей». Вслух же он немного резко сказал:

– Ну, я не одинок в своем мнении. Про Хэйлса никто дурного слова не сказал, и я уверен, что он без труда подтвердит свое алиби, ведь в доме, где живет, все настроены к нему весьма благодушно.

– Полагаю, жилище Сэнди уже привели в порядок?

– Да. Когда коронерское расследование было завершено и все улики изучены, вещи расставили по местам.

– Чьи-нибудь следы там обнаружили?

– Из-за долгой засухи это было невозможно, даже если не учитывать, что к домику Сэнди ведет посыпанная гравием дорожка и поблизости нет ни травы, ни цветов. Однако я прошу вас, мисс Брук, не тратьте время на этот домик и его окрестности. Там каждая песчинка осмотрена по несколько раз мной и моим начальством. От вас нам нужны конкретные вещи: чтобы вы подобрались как можно ближе к комнате, где содержится мастер Гарри, и выяснили, что там происходит. Я уверен, сам смогу узнать, что он делал, выйдя из дома ночью шестого числа. И еще одно, мисс Брук: я ответил на бесчисленное множество ваших вопросов настолько подробно, насколько это было в моих силах. Не будете ли вы так любезны ответить мне столь же полно на один вопрос, который мне очень хочется задать? Вам подробно описывали состояние спальни Сэнди, когда утром после убийства туда зашла полиция. Без сомнения, вы можете живо представить ее: рама от кровати стоит на боку, часы перевернуты, постельное белье наполовину торчит из дымохода, вазочки и украшения выстроились шеренгой… Верно?

Лавди кивнула.

– Очень хорошо. Скажите, пожалуйста, что этот бардак напоминает вам прежде всего, какие ассоциации первыми всплывают в вашем воображении?

– Комната оксфордского первокурсника после набега недолюбливающих его студентов, – быстро ответила Лавди.

– Именно! – Мистер Гриффитс не скрывал удовольствия. – Я вижу, мы в целом мыслим в одном направлении, невзирая на некоторые мелкие разногласия. Будьте уверены, мы станем продвигаться навстречу друг другу шаг за шагом, словно инженеры, роющие с разных сторон туннель под Альпами, и в конце концов встретимся в одной точке и пожмем друг другу руки. Кстати, я договорился с посыльным, который носит почту в Тройтс-хилл. Ему вполне можно доверять, и, если вы дадите этому малому письмо, оно будет у меня в руках не позднее чем через час.


Было около трех часов пополудни, когда Лавди въехала в Тройтс-хилл через парковые ворота, миновав тот самый домик, где старина Сэнди встретил свою смерть. Этот маленький милый коттедж утопал в диком винограде и рододендронах, и по его виду совершенно нельзя было предположить, что там недавно разыгралась трагедия.

Тройтс-хилл окружали большой парк и сад, да и само здание, возведенное из красного кирпича, возможно, в те самые времена, когда вкусы Вильяма Голландского[65] входили в моду, выглядело внушительно. Фасад создавал впечатление заброшенности, лишь восемь центральных окон, судя по всему, вели в обжитые помещения. На остальных окнах не было ни ставен, ни занавесок; исключение составляли только два окна в дальнем конце спального этажа, северном крыле (по-видимому, именно там сейчас жили больной и его мать), да два окна на противоположном конце первого этажа (вероятно, здесь располагался кабинет мистера Крейвена). Размеры дома позволяли предположить, что если разместить тифозного больного в одном его конце, он будет полностью изолирован от остальных, а мистер Крейвен-старший, обосновавшись в дальних комнатах южного крыла, обеспечит себе полный покой и отгородится от незваных гостей, что, несомненно, очень важно для его занятий филологией.

И дом, и неухоженный сад несли на себе явственный отпечаток бедности хозяина. Веранда, тянувшаяся вдоль фасада, на которую выходили все окна первого этажа, отчаянно нуждалась в ремонте: дверные косяки и перемычки над окнами, подоконники и балконы просто умоляли хотя бы покрасить их наконец. «О, горе мне! Я знавало времена куда лучше!» – всем своим видом говорило парадное крыльцо.

Дворецкий, Джон Хэйлс, встретил Лавди, принял ее чемодан и сказал, что покажет отведенную для нее комнату. Это был высокий мужчина крепкой комплекции с румяным лицом, на котором застыло выражение сочувствия. Фантазия легко рисовала, как они то и дело спорили со старым Сэнди. С Лавди дворецкий вел себя просто и довольно фамильярно, определив для себя, что место переписчицы среди прислуги – примерно как у бонны: чуть пониже личной служанки хозяйки и чуть повыше горничной.

– Нам сейчас рук не хватает, – говорил он с ярко выраженным камберлендским произношением, шагая впереди Лавди по широкой лестнице. – Несколько служанок испужались лихорадки и сбежали. Остались только кухарка да я, потому как Могги, единственную оставшуюся служанку, отрядили прислуживать хозяйке и мастеру Гарри. Надеюсь, вы лихорадки не боитесь?

Лавди заверила дворецкого, что вовсе не боится, и спросила, живут ли «хозяйка и мастер Гарри» в той самой дальней комнате северного крыла.

– Да, – ответил тот, – там удобно ухаживать за больным. Прямо оттудова к кухне ведет лестница. Мы оставляем все, чего хочет хозяйка, на ступенях, а потом приходит Могги и забирает. Сама Могги никогда не заходит в комнату больного. Думаю, вы будете редко видеть хозяйку.

– А когда я увижусь с мистером Крейвеном? Сегодня за обедом?

– Ну, эт’ вам никто не скажет. Он иногда за полночь из кабинета выходит, бывает, до двух-трех ночи засиживается. Я б не советовал вам дожидаться, пока он решит отобедать, лучше выпейте чаю, да вам подадут отбивную. Хозяйка никогда не ждет хозяина к столу.

Тем временем дворецкий занес чемодан мисс Брук в одну из комнат, выходящих на галерею.

– Это комната мисс Крейвен, – пояснил он, – мы с кухаркой решили, лучше вам поселиться тут, потому как здесь не надо особенно убираться, а работа есть работа, особенно когда рук не хватает. Боже правый! Глядите-ка, кухарка до сих пор здесь возится!

Последние слова прозвучали, когда в комнате обнаружилась кухарка с тряпкой в руках, вытирающая зеркало. Кровать уже действительно была перестелена, однако в остальном комната выглядела почти такой же, какой мисс Крейвен в спешке оставила ее.

К удивлению обоих слуг, мисс Брук не придала этому никакого значения.

– У меня есть особый талант в уборке комнат, и я предпочитаю делать это сама, – сказала она. – Если бы вы приготовили мне чай и отбивную, как мы и договаривались, я была бы вам значительно более признательна, чем если бы тратили время на то, что я могу с легкостью сделать сама.

Впрочем, когда дворецкий и кухарка ушли, мисс Брук не продемонстрировала никакого особого таланта, которым хвасталась.

Для начала она осторожно провернула ключ в замке, а затем быстро, но тщательно осмотрела комнату. Ни один предмет мебели, ни одно украшение либо туалетная принадлежность не остались без пристального внимания мисс Брук: она все брала в руки или передвигала и даже разворошила и пристально рассмотрела золу в камине, оставшуюся от последнего разведенного здесь огня.

Внимательное изучение следов пребывания здесь мисс Крейвен заняло три четверти часа, так что, когда Лавди со шляпой в руке спустилась по лестнице, она встретила Хейлса, направлявшегося в столовую с обещанными чаем и отбивной.

В тишине и одиночестве мисс Брук отведала эту простую еду в столовой, которая могла бы с легкостью принять в торжественной обстановке полторы сотни человек.

– А теперь – в сад, пока не стемнело, – сказала она сама себе, заметив, что тени за окном начали удлиняться.

Столовая располагалась в задней части дома; однако здесь окна тоже располагались невысоко от земли, и через них можно было с легкостью выбраться наружу. За окнами раскинулся цветник, а за ним виднелась роща. Но Лавди не задержалась там, чтобы полюбоваться цветами, она сразу пошла дальше. Обогнув южное крыло дома, остановилась возле окон, как успела убедиться во время разговора с дворецким, кабинета мистера Крейвена.

Лавди очень осторожно приблизилась к ним, потому что ставни были открыты, а шторы раздвинуты. Однако брошенный искоса взгляд развеял ее опасения: хозяин кабинета сидел в мягком кресле спиной к окну. Судя по длине его вытянутых конечностей, он высокого роста. У него были седые кудри; нижнюю часть лица скрывала спинка кресла, однако Лавди видела, что одной рукой он закрывает глаза. Он выглядел как человек, погруженный в глубокую задумчивость. Комната была неплохо обставлена, но раскиданные повсюду книги и листы рукописей создавали ощущение беспорядка. Корзину для бумаг, стоявшую возле письменного стола, переполняли обрывки писчей бумаги: по-видимому, ученый или сильно устал от своего исследования, или разочаровался в его результатах и решительно забраковал их.

Хотя Лавди стояла у окна добрых пять минут, высокий мужчина, полулежавший в кресле, так и не подал ни малейших признаков жизни, поэтому можно было предположить, что он не задумался, а заснул.

От дома Лавди направилась к сторожке Сэнди. Как и сказал Гриффитс, усыпанная гравием дорожка вела к самым ее дверям. Ставни были плотно закрыты, и в целом сторожка напоминала обычный дом, в котором никто не живет.

Внимание Лавди привлекла узкая тропинка, которая, начинаясь у домика, вилась между лавровишней и земляничными деревьями, заполонившими все. По этой тропинке она немедля и пошла.

Выходя за живую изгородь, окружавшую усадьбу, извиваясь и петляя, тропинка заканчивалась где-то возле конюшен. Когда Лавди вступила на эту странную тропу, за ее спиной в буквальном смысле померк солнечный свет.

«Такое ощущение, словно я следую за мыслью безумца, – подумала она. Вокруг нее сгущались тени. – Не могу представить, чтобы сэр Исаак Ньютон или Бэкон проложили у себя в саду такую извилистую дорожку или наслаждались бы, прогуливаясь по ней».

Тропка была смутно различима в темноте. Лавди шла вперед, и корни старых лавров, торчащие из земли, норовили поставить ей подножку. Однако ее глаза уже привыкли к полутьме, поэтому ни одна мелочь не ускользала от ее пытливого взора.

Из зарослей кустарника по правую руку от Лавди с заполошным криком взлетела птица. Маленькая лягушка отпрыгнула у нее из-под ног в пожухлую листву. Проследив за лягушкой взглядом, Лавди заметила среди листьев что-то черное. Что это? Сверток? Блестящий черный плащ? Женщина опустилась на колени и, разбросав листву, обнаружила, что ощупывает окоченевший труп прекрасного черного ретривера. Она раздвинула ветви, насколько это было возможно, и обследовала тело. Глаза собаки, остекленевшие, затуманенные, были открыты, а причиной смерти, вне всякого сомнения, стал удар тяжелым тупым предметом: череп почти проломили.

«Этот пес умер так же, как Сэнди», – подумала Лавди, обшаривая все вокруг в поисках орудия убийства.

Она искала, пока совсем не стемнело, после чего, держась все той же петляющей тропки, вышла к конюшням и оттуда вернулась домой.

Тем вечером Лавди легла спать, так и не поговорив ни с кем в доме, за исключением дворецкого и кухарки. Однако следующим же утром, во время завтрака, ей представился мистер Крейвен. Это был мужчина приятной внешности, хорошо сложенный, с трогательно печальным взглядом. Стоило ему войти, как Лавди поразилась его энергией, не вязавшейся с образом пожилого человека. Мистер Крейвен попросил прощения за отсутствие своей жены и за то, что не встретил мисс Брук вчера. Затем он велел ей угощаться без стеснения, чувствовать себя как дома, и порадовался, что теперь у него есть помощница.

– Надеюсь, вы понимаете, какой значительной – колоссальной важности! – работой я занят? – добавил он, опустившись на стул. – Она останется в веках. Только человек, который, как я, изучал сравнительную филологию на протяжении тридцати лет, способен оценить величие поставленной передо мной задачи!

Произнеся это, он внезапно сник, съежился на стуле, прикрыв глаза рукой, в той же позе, в которой Лавди видела его ночью. Казалось, он совершенно позабыл, что перед ним стоит завтрак, а за столом сидит гость.

Вошел дворецкий, неся еще одно блюдо.

– Вы лучше завтракайте, – шепнул слуга Лавди, – а то он может еще час так просидеть.

Поставив блюдо перед хозяином, дворецкий сказал, пытаясь вывести того из задумчивости:

– Капитан все еще не вернулся, сэр.

– А? Что? – Мистер Крейвен на миг отнял руку от лица.

– Капитан, сэр, – повторил дворецкий. – Ваш черный ретривер.

Взгляд мистера Крейвена стал еще более проникновенным, чем раньше.

– О, бедный Капитан! – пробормотал старик. – Лучшая собака, которая у меня когда-либо была.

И он снова обмяк на стуле, прижав ладонь ко лбу. Дворецкий предпринял еще одну попытку расшевелить его.

– Мадам прислала вам газету, сэр! – прокричал он почти в самое ухо своему хозяину. – Она полагает, вам будет небезынтересно прочесть ее.

С этими словами дворецкий положил утреннюю газету на стол.

– Будь оно проклято! Оставьте ее здесь, – раздраженно ответил мистер Крейвен. – Глупцы! Болваны, вот вы кто такие! Своими банальностями и пустыми расспросами вы сведете меня в могилу раньше, чем я закончу работу!

И он снова закрыл глаза, утратив интерес к окружающей его реальности.

Лавди продолжила завтрак. Она придвинулась ближе к мистеру Крейвену, так, чтобы газета, лежавшая справа от него, оказалась между их тарелками. Газета была сложена таким образом, чтобы привлечь внимание читателя к конкретной колонке.

Часы в углу комнаты громко, с хорошим резонансом пробили, указывая время. Мистер Крейвен встрепенулся и протер глаза.

– А? Что? – спросил он. – Мы за столом? Это завтрак или обед? – Он недоуменно огляделся и уставился на Лавди. – А вы кто такая? Что вы здесь делаете? Где Нина? Где Гарри?

Лавди начала объяснять, и постепенно память вернулась к нему.

– Да-да, я помню, – промолвил он, – вы приехали оказывать помощь в моем важнейшем исследовании. О, вы знаете, вы должны помочь мне выбраться из тупика. Вы увлекаетесь, я помню, мне говорили, некоторыми темными местами в сравнительной филологии. Хорошо, мисс… мисс… Я забыл, как вас зовут; расскажите-ка мне, что вы знаете о базовых звуках, общих для всех языков. Ну же, сколько вы их выделяете – шесть, восемь, девять? Нет, мы не будем обсуждать это здесь; все эти чашки и ложки меня отвлекают. Пойдемте в мою берлогу на другом конце дома; там тишина и покой.

Не обращая внимания на то, что его завтрак остался нетронутым, мистер Крейвен вскочил со стула, схватил Лавди за руку и потащил прочь из комнаты, а потом – по длинному коридору, ведущему к его кабинету в южной части дома.

Но когда они очутились там, его живость довольно быстро иссякла.

Он усадил Лавди за письменный стол, поинтересовался, какие перья она предпочитает, и положил перед ней лист писчей бумаги. Потом устроился в своем кресле спиной к свету с таким видом, словно собирается диктовать.

Мистер Крейвен громко и четко произнес название своего научного труда, заголовок подраздела, порядковый номер и название главы, которая сейчас составляла предмет его исследования. Затем подпер голову рукой.

– Эти базовые звуки – просто какой-то камень преткновения. Как, каким образом можно представить звук агонии, чтобы он не являлся в то же самое время звуком ужаса? Или звук удивления, который не был бы отчасти звуком радости либо скорби?

Здесь силы его иссякли, и хотя Лавди просидела в кабинете с раннего утра до самых сумерек, она едва ли написала десяток предложений.


Всего Лавди провела в Тройтс-хилле два полных дня. К концу первого из них Гриффитс через своего доверенного посыльного получил от нее короткую записку следующего содержания:

Я выяснила, что Хейлс время от времени брал у Сэнди деньги взаймы и в общей сложности задолжал ему около сотни фунтов. Не знаю, сочтете ли Вы это важным.

Л. Б.

Мистер Гриффитс перечитал последнюю фразу еще раз.

– Если Гарри Крейвен предстанет перед судом, – пробормотал он, – полагаю, его адвокат сочтет это весьма важным.

Остаток дня мистер Гриффитс пребывал в расстроенных чувствах, раздумывая, стоит ли придерживаться и далее теории о виновности Гарри Крейвена или лучше выкинуть ее из головы.

На следующее утро от Лавди пришла еще одна записка, гласившая:


Это не дело первостепенной важности, однако выясните, не отплывал ли два дня назад некто, именующий себя Гарольд Казенс, из лондонских доков в Наталь на корабле «Бонни Данди»[66].


В ответ на это послание Лавди получила довольно длинное письмо. Вот оно:


Я не вполне понял смысл Вашей последней записки, однако телеграфировал в Лондон, чтобы там выяснили ответ на Ваш вопрос. В свою очередь, мне есть о чем Вам рассказать. Я выяснил, что Гарри Крейвен делал в ночь убийства, и по моей просьбе был выдан ордер на его арест. Этот ордер я обязан предъявить ему в течение сегодняшнего дня. Все обстоятельства указывают на его вину, и я уверен, что его болезнь – обман. Я встречался с Уотерсом, тем врачом, который якобы посещает Гарри Крейвена, загнал его в угол и заставил признаться, что на самом деле он видел юношу только раз – в первый день его мнимой болезни – и заключение о диагнозе выдал под давлением миссис Крейвен, рассказавшей ему о состоянии сына. Во время этого, первого и последнего, визита ему было сказано, что в его услугах больше не нуждаются, что миссис Крейвен имела достаточно дела с лихорадкой, когда лечила чернокожих в Натале, и прекрасно управится сама.

Когда я, раздобыв эту важную информацию, покинул дом Уотерса, ко мне обратился некий человек по имени Мак-Квин, хозяин недорогой местной гостиницы. Он сказал, что хочет поговорить со мной по важному делу. Короче говоря, заявил, что поздним вечером шестого числа, чуть позже одиннадцати, к нему домой явился Гарри Крейвен, сообщил, что он без гроша, и попросил ссудить ему сто фунтов под залог большой вазы для середины обеденного стола, которую принес с собой. Мак-Квин удовлетворил его просьбу и дал ему десять соверенов, а теперь в ужасе от того, что его честное имя запятнано, пришел ко мне признаваться в скупке краденого. По его словам, юноша был очень взволнован и умолял никому не говорить о его визите. Мне весьма любопытно, как отреагирует мистер Гарри, если я скажу ему, что он проходил мимо сторожки Сэнди примерно в то время, когда того убили; или, если он и разминулся с убийцей, каким образом он смог вернуться обратно и не заметить распахнутого настежь окна и мертвого привратника, освещаемого полной луной?

И еще одно. Держитесь подальше, когда я приеду с ордером, – примерно между двумя и тремя часами пополудни. Я не хочу, чтобы о Вашей истинной роли стало известно раньше времени: скорее всего, Вы еще пригодитесь нам в доме.

С. Г.


Лавди прочла это письмо, сидя за письменным столом мистера Крейвена, в то время как сам пожилой джентльмен недвижимо застыл сзади нее в своем кресле. Она легко улыбнулась краешками губ, перечитав последние слова: «скорее всего, Вы еще пригодитесь нам в доме».


Второй день, который Лавди провела в кабинете мистера Крейвена, сначала не предвещал плодотворных результатов. Прочтя письмо мистера Гриффитса, Лавди битый час просидела с пером в руке за столом, готовая записывать любую мысль, которая озарит мистера Крейвена. Однако с его губ не слетело ни звука, кроме одной лишь фразы:

– Это все здесь, в моей голове, – пробормотал он, не открывая глаз, – но я не могу облечь это в слова.

Наконец звук шагов по гравиевой дорожке заставил Лавди повернуть голову к окну. Она увидела мистера Гриффитса, сопровождаемого двумя констеблями, и услышала, как открылась парадная дверь, впуская их. Однако больше ни звука не достигло ее ушей, что заставило женщину осознать, насколько она отрезана от всего остального дома, пока сидит в дальнем углу ненаселенного крыла.

Мистер Крейвен все еще пребывал в прострации, даже не подозревая, что в этот самый момент в его собственном доме его единственного сына арестовывают по подозрению в убийстве.

Тем временем Гриффитс и его констебли поднялись по лестнице, ведущей в северное крыло, и горничная Могги вела их по длинным коридорам к комнате больного.

– Хозяйка! – позвала она. – Тут пришли трое людей, и они все из полиции! Может, выйдете, а? Узнаете, чего им надо?

У двери комнаты, где содержался больной, появилась миссис Крейвен – высокая женщина с резкими чертами лица и светлыми, чуть рыжеватыми волосами с проседью.

– Что это значит? Что вам здесь нужно? – надменно спросила она, обращаясь к Гриффитсу.

Тот со всем уважением объяснил, что ему нужно, и попросил отойти в сторону, чтобы они могли зайти в комнату ее сына.

– Это комната моей дочери; можете убедиться сами, – сказала миссис Крейвен, распахнув дверь.

Гриффитс и его товарищи, войдя в помещение, обнаружили хорошенькую, но испуганную и бледную мисс Крейвен, сидевшую у камина в длинном халате.

Гриффитс торопливо отступил в замешательстве из-за своей ошибки и того, что не может поговорить с Лавди. Остаток дня он провел, телеграфируя всем подряд и рассылая посыльных. Наконец, около часа потратил, составляя подробнейший доклад своему начальнику в Ньюкасле. Гарольд Казенс, отплывший на «Бонни Данди» в Наталь, по его утверждению, – это на самом деле Гарри Крейвен, Гриффитс рекомендовал немедленно связаться с южноафриканскими полицейскими властями.

Еще не высохли чернила на пере, которым Гриффитс писал этот доклад, когда ему передали новую записку от Лавди.

На сей раз послание передал сынишка садовника, заявив, будто леди пообещала, что ему дадут золотой соверен, если оно будет доставлено по адресу. Гриффитс заплатил мальчишке и отпустил его, после чего уселся читать. Послание было торопливо написано карандашом и гласило:


Обстановка критическая. Как только получите это письмо, идите к дому вместе с двумя людьми и расположитесь возле него таким образом, чтобы Вы все видели, а Вас увидеть было бы нельзя. Это не составит труда, ведь к тому времени, как Вы подойдете, уже стемнеет. Я не уверена, что этой ночью мне понадобится ваша помощь, но лучше на всякий случай пробудьте в саду до утра. И главное – ни на миг не теряйте из виду окно кабинета. (Эти слова были подчеркнуты.) Если я выставлю в окно лампу с зеленым абажуром, не теряя ни секунды, влезайте именно через это окно: я ухитрюсь сделать так, чтобы оно было открыто.


Прочтя послание, Гриффитс потер лоб, а потом протер глаза.

– Э-э, – сказал он, – скорее всего, там все в порядке, но я, в конце концов, беспокоюсь о ней. И будь я проклят, если понимаю ход ее рассуждений.

Он посмотрел на часы; стрелки показывали четверть седьмого. Короткий сентябрьский день уже заканчивался. До Тройтс-хилла было добрых пять миль – определенно, не стоило терять ни секунды.

В тот самый миг, когда Гриффитс и его двое констеблей снова отправились в путь по Гренфелл-Хай-Роуд в коляске, запряженной самой быстрой лошадью, что им удалось раздобыть, мистер Крейвен вышел из оцепенения и стал оглядываться вокруг. Однако на сей раз его пробуждению предшествовало не оцепенелое сидение в кресле, а скорее беспокойная дремота. Именно несколько бессвязных восклицаний, изданных пожилым джентльменом во время этого тревожного сна, и заставили Лавди написать свою записку, а потом украдкой выбраться из кабинета и отправить ее.

Находясь в дальнем конце дома, Лавди не имела ни малейшего представления о том, чем закончилось утреннее происшествие. Она лишь заметила, что у Хейлса, как обычно принесшего пятичасовой чай, весьма раздраженное выражение лица. Когда дворецкий поставил на стол поднос, чашки звякнули, и Лавди расслышала, как слуга бормочет, что «он приличный человек и к такому не привык».

Не прошло и полутора часов, когда мистер Крейвен внезапно очнулся и, дико озираясь, спросил, кто заходил в комнату. Лавди ответила: дворецкий приносил обед в час дня и чай в пять, а после этого никто не заходил.

– Нет, это ложь, – резким, неестественным тоном сказал мистер Крейвен, – я видел, как он шнырял здесь, этот плаксивый, вечно канючащий лицемер, и вы, должно быть, тоже его видели! Неужели не слышали, как он лепечет этим своим дребезжащим старческим голосом: «Хозяин, я знаю вашу тайну!»? – Мистер Крейвен оборвал себя на полуслове и снова начал дико озираться вокруг. – Эй, что, что?! – вскричал он. – Нет, нет, это неправда, Сэнди мертв и похоронен! По поводу его смерти проводили дознание… И мы все расхваливали его, будто святого.

– Должно быть, этот Сэнди был дурным человеком, – сочувственно сказала Лавди.

– Да, вы правы! Вы правы! – воскликнул мистер Крейвен, вскочил и схватил ее за руку. – Если кто-то из людей и заслуживал погибели, так это он. Тридцать лет он держал дамоклов меч над моей головой, и вот наконец… О чем это я?

Он взялся за голову и снова без сил рухнул в кресло.

– Вы совершили какой-то опрометчивый поступок, когда учились в колледже, а он знал об этом, верно? – спросила Лавди. Она намеревалась выяснить как можно больше, коль скоро слабый рассудком мистер Крейвен был склонен к откровенности.

– Именно! Я имел глупость жениться на непорядочной девушке, официантке, и Сэнди был на свадьбе, а потом… – Его глаза снова закрылись, и бормотание стало неразборчивым.

Минут десять он, полулежа в кресле, бормотал что-то себе под нос, и единственными словами, которые Лавди могла разобрать, были «скулёж» и «стон». А потом мистер Крейвен вдруг медленно и четко, словно отвечая на прямой вопрос, промолвил:

– Один хороший удар молотком – и дело сделано.

– Я бы очень хотела взглянуть на этот молоток, – сказала Лавди. – Он хранится у вас где-то под рукой?

Мистер Крейвен широко открыл глаза и хитро посмотрел на нее.

– Какой молоток? Я не говорил, что у меня есть молоток. Если кто-то говорит, будто я сделал это молотком, он лжет.

– О, вы два или три раза рассказывали мне о молотке, – спокойно ответила Лавди. – О том самом, которым убили Капитана, вашу собаку. Я просто хотела взглянуть на него, только и всего.

Хитрый блеск погас в глазах старика.

– Бедный Капитан! Такой умный пес! Так о чем это я? На чем мы с вами остановились? О, я вспомнил: тем вечером мне не давали покоя базовые звуки. Вы там были? А! Не были, я вспомнил. Я весь день пытался провести параллели между звуками, которые издают скулящая от боли собака и стонущий человек, но ничего не выходило. Эта мысль преследовала меня, куда бы я ни пошел, я не мог больше ни о чем думать. Если оба этих звука – базовые, у них должно быть что-то общее, какая-то связь, которую я не в состоянии уловить. И тогда мне пришло в голову вот что: коль умный, хорошо воспитанный пес вроде моего Капитана в момент смерти искренне, изо всех сил заскулит, не будет ли в его предсмертном крике чего-то человеческого? Какой-то нотки, которая приблизит его скулеж к стону? Такую идею следовало проверить. Если я смогу дополнить свой трактат столь важным выводом, это стоит дюжины собачьих жизней! И я вышел в освещенный луной сад… А, хотя вы и сами все об этом знаете, не так ли?

– Да. Бедный Капитан! Он скулил или стонал?

– О, он скулил, громко, протяжно и мерзко, как обычная дворняга. Я мог и не трогать его, толку от этого не было. Но так вышло, что другая тварь распахнула окно, стала подсматривать за мной и спросила противным надтреснутым голоском: «Хозяин, что вы здесь делаете так поздно?»

И мистер Крейвен снова рухнул в кресло, прикрыв глаза и бессвязно бормоча.

Лавди ненадолго оставила его в покое, а потом задала еще один вопрос:

– А эта… другая тварь… Она скулила или стонала, когда вы ударили ее молотком?

– Какая тварь? А, старый Сэнди… Он упал на спину… О, я помню, вы говорили, что хотите увидеть молоток, при помощи которого я заставил замолчать его старый болтливый язык, – хотите, да?

Слегка пошатываясь, мистер Крейвен поднялся на ноги и с видимым усилием потащился к шкафу, стоящему в дальнем углу комнаты. Выдвинув один из ящиков, вытащил большой геологический молоток, лежавший там среди кусков породы и окаменелостей, на миг воздел его над головой, потом замер, прижав палец к губам.

– Ш-ш! Если мы не будем осторожны, сюда проберутся всякие глупцы и станут подглядывать за нами.

И, к ужасу Лавди, он внезапно метнулся к двери, запер ее, вытащил ключ из замка и сунул в карман.

Лавди взглянула на часы: половина восьмого. Получил ли Гриффитс ее письмо вовремя? Ждут ли в саду он и его люди ее сигнала? Она могла лишь молиться, чтобы это было так.

– Свет слишком яркий для моих глаз, – сказала женщина, встала и поставила лампу с зеленым абажуром на стол у окна.

– Нет-нет, так не пойдет, – возразил мистер Крейвен, – так кто угодно снаружи увидит, чем мы тут занимаемся.

С этими словами он подошел к окну и переставил лампу на каминную полку. Лавди надеялась, что нескольких секунд хватило, чтобы снаружи заметили знак.

Старик подозвал ее и дал рассмотреть орудие убийства.

– Если крутануть его как следует, – он показал, как именно, – молоток обрушивается с восхитительным грохотом.

Молоток остановился в дюйме от лба Лавди. Она отпрянула.

– Ха-ха! – Мистер Крейвен резко, неестественно рассмеялся, в его глазах горел огонь безумия. – Напугал вас? Любопытно, какой звук издали бы вы, если бы я ударил вас вот сюда? – Он легонько коснулся молотком ее лба. – Конечно, базовый, в этом не может быть сомнений, а…

Лавди с трудом сохраняла хладнокровие. Она была заперта здесь наедине с безумцем, и единственным шансом для нее оставалось тянуть время, чтобы дать полицейским возможность добраться до дома и влезть в окно.

– Постойте, – промолвила она, всеми силами стремясь отвлечь его, – вы так и не сказали мне, какой же базовый звук издал Сэнди, когда упал. Если дадите мне перо и чернила, я смогу подробно описать результаты вашего эксперимента, чтобы вы впоследствии вставили их в свой трактат.

На миг лицо старого джентльмена осенило выражение истинного удовольствия, однако оно почти сразу исчезло.

– Этот негодяй умер, не издав вовсе никаких звуков, – ответил мистер Крейвен. – Все было зря, труды всей той ночи пошли прахом. Хотя нет, не совсем: кое-что я все же получил. О да, должен признаться, случись мне пережить ту ночь снова, я поступил бы так же, чтобы вновь испытать тот радостный трепет, который охватил меня, когда я смотрел на мертвое лицо этого старика и чувствовал себя наконец свободным! Свободным! – возбужденно повторил он, размахивая молотком. – На мгновение я опять ощутил себя совсем молодым. Я пробрался в комнату – в окно светила полная луна – и вспомнил то время, когда мы учились в колледже, и как мы весело подшучивали над Пемброуком, поэтому перевернул все вверх дном…

Внезапно мистер Крейвен умолк, прервавшись на полуслове, и на шаг приблизился к Лавди.

– Самое обидное во всем этом, – сказал он, и голос его из радостно звенящего стал тихим и проникновенным, – что он умер, не издав вообще никаких звуков.

Мистер Крейвен сделал еще один шаг.

– Интересно… – Он снова умолк и наконец подошел к Лавди вплотную. – Мне только что пришло в голову, – шепнул он в самое ухо Лавди, – что женщина вероятнее, чем мужчина, издаст базовый звук в свой смертный час.

Он поднял молоток; Лавди бросилась к окну, и три пары сильных мужских рук, подхватив ее, вытащили наружу.

* * *

– Я уж думала, расследую свое последнее дело… Никогда еще не была так близка к смерти! – сказала Лавди. Они с мистером Гриффитсом стояли на платформе в Гренфелле, ожидая поезда, который должен был отвезти ее обратно в Лондон. – Странно, почему никто не заподозрил, что старик безумен… Хотя, наверное, все так привыкли к его эксцентричности, что не заметили, как она перешла в сумасшествие. А во время дознания ему хватило ума не выдать себя.

– Возможно, – задумчиво промолвил Гриффитс, – он даже после убийства не переступил окончательно ту тонкую грань, которая отделяет эксцентричность от безумия. Может быть, толчком послужил всплеск эмоций, когда его преступление было раскрыто. Мисс Брук, до прибытия вашего поезда осталось ровно десять минут. Я был бы вам очень признателен, если бы вы разъяснили пару моментов, представляющих для меня профессиональный интерес.

– С удовольствием, – ответила Лавди. – Задавайте вопросы, и я отвечу на них.

– Прежде всего меня интересует, что навело вас на мысль о виновности старика?

– Их отношения с Сэнди слишком отдавали страхом с одной стороны и властью с другой. Кроме того, деньги, которые получал Сэнди, пока мистер Крейвен был в Натале, уж очень походили на плату за молчание.

– Бедолага! Насколько мне известно, женщина, на которой он по молодости женился, вскоре спилась и умерла. Не сомневаюсь, Сэнди скрывал это и уверял своего хозяина, будто она жива, даже после того, как тот женился второй раз. Еще один вопрос: как вы узнали, что мисс Крейвен заняла место своего брата?

– Вечером по приезде я обнаружила в камине моей комнаты, которую раньше занимала мисс Крейвен, длинный светлый локон. Мне сразу пришло в голову, что девушка обрезала волосы, но ведь для подобного поступка нужна серьезная причина. Подозрительные обстоятельства, связанные с болезнью ее брата, подсказали мне таковую.

– О, эта история с тифом была хитро устроена! Да я убежден: в доме не было никого, кто не верил бы, что мастер Гарри лежит в постели наверху, а мисс Крейвен находится у друзей в Ньюкасле. А на самом деле молодой человек улизнул, когда после убийства и часу не прошло. Его сестра, отосланная в Ньюкасл на следующий день, отпустила горничную под предлогом того, что в доме знакомых ее негде поселить. Отправила служанку домой, а сама посреди ночи вернулась в Тройтс-хилл, пройдя пешком пять миль от Гренфелла. Мать, разумеется, впустила ее через одно из тех легко открывающихся окон, обрезала ей волосы и уложила в постель, чтобы она изображала брата. Мисс Крейвен и мастер Гарри похожи, к тому же в комнате было темно, и этого оказалось достаточно, чтобы обмануть врача, лично не знакомого с семейством Крейвен. Согласитесь, мисс Брук, со всеми этими продуманными интригами и махинациями вполне естественно, что мои подозрения устремились именно в этом направлении.

– Я смотрю на ситуацию немного под другим углом, – сказала Лавди. – Мне кажется, миссис Крейвен, зная о дурных наклонностях своего сына, поверила в его вину, хотя он, должно быть, уверял ее в своей невиновности. Скорее всего, заложив ту вазу, мистер Крейвен-младший возвращался домой и увидел мистера Крейвена-старшего с молотком в руке. Понимая, что ему не удастся оправдаться, не обвинив отца, он предпочел бежать в Наталь, но не давать показаний.

– А его вымышленное имя? – торопливо спросил мистер Гриффитс: поезд как раз подошел к станции. – Как вы узнали, что Гарольд Казенс[67], отплывший на «Бонни Данди», – это и есть Гарри Крейвен?

– О, это довольно просто, – ответила Лавди, поднимаясь в вагон. – Газета, присланная мистеру Крейвену его супругой, была сложена так, чтобы в глаза сразу бросалось сообщение о «Бонни Данди», отбывшем в Наталь два дня назад. Сама собой напрашивалась связь Наталя с миссис Крейвен: она прожила там бо́льшую часть своей жизни, и неудивительно, что ей хотелось отправить своего безалаберного сына к друзьям ее юности. Имя, под которым бежал Гарри Крейвен, я выяснила почти сразу: оно было записано в блокноте мистера Крейвена. Я нашла этот блокнот в кабинете. Видимо, миссис Крейвен пыталась вбить в голову мужа новое имя сына, и чтобы получше его запомнить, мистер Крейвен несколько раз написал его. Будем надеяться, это новое имя поможет молодому человеку создать себе новую репутацию – по крайней мере, это проще сделать сейчас, когда между ним и его старыми товарищами пролегли воды океана. Что ж, прощайте.

– Нет, – возразил мистер Гриффитс, – всего лишь до свидания. Вам ведь придется вернуться на выездную сессию суда присяжных и дать показания, которые помогут запереть мистера Крейвена в психиатрической лечебнице до конца его дней.


Джером К. Джером

Джером К. Джером для многих стал автором, олицетворяющим британский юмор. Однако вообще-то юмор Джерома очень своеобразный: грустная улыбка для него куда более характерна, чем веселая. А поскольку этот автор как писатель отдал дань многим жанрам, включая детективный, то не стоит удивляться, что немало его произведений выдержано в минорной тональности. В конце концов, детектив – особенно такой, сюжет которого базируется на убийстве, – вещь невеселая по определению. И вдвойне – если он проходит с реалистически изображенными декорациями викторианского законодательства, на самом деле довольно негибкого, в ряде случаев откровенно бездушного, а то и попросту жестокого. Джером ведь недаром считался автором, умеющим очень тонко передать дух викторианской эпохи…


Вдоль глухой стены

К Эджвер-роуд примыкала ведущая на запад улочка, вид которой меня очень привлек, и я свернул туда. Это было место тихих домов, окруженных садиками, и каждое из зданий в загородной манере имело особое название, что алебастровой лепниной красовалось на арке ворот. Хотя уже сгущались сумерки, мне без труда удалось их прочесть: «Под ракитником», «Кедровая сень», «Кернгорм»[68]… Этот последний дом был на этаж выше других, с маленькой башенкой, так сказать, на макушке, – башенкой, удивительным образом разветвляющейся поближе к вершине, а вдобавок увенчанной конической крышей, напоминающей шляпу колдуньи. Особенно усилилось такое сходство, когда чуть ниже карниза вдруг засветились два маленьких окна, словно бы пара злобных глаз, внезапно глянувших на меня.

Улица свернула вправо, окончившись пустошью, которую пересекал канал, протекающий под низким арочным мостом. Все те же тихие дома, окруженные небольшими садами, и я наблюдал, как трудится вышедший на свою вечернюю работу фонарщик, будто очерчивая зажженными уличными фонарями линию канала, переходившего чуть поодаль, за мостом, в озеро с островом посередине. Похоже, я сделал круг, потому что вскоре очутился на том же месте, где был, однако не думаю, что за это время встретил хотя бы десяток прохожих. Следовало уже искать путь обратно в Паддингтон.

Мне думалось, что возвращаться стоит по пути, которым я сюда пришел, но сумерки, должно быть, обманули меня. Хотя как именно возвращаться – наверное, не очень важно. Они хранили в себе какой-то скрытый секрет, эти тихие улочки с едва доносящимися до меня звуками шагов за плотно натянутыми шторами, звуками слабо слышимых голосов за тонкими и непрочными стенами. Иногда звучал смех, внезапно затихавший, как казалось; а затем – все так же неожиданно донесшийся крик ребенка.

На маленькой улочке, где стояли вплотную друг к другу особняки напротив глухой высокой стены, я увидел, как занавеска в одном из окон приподнимается, – из-за шторы на меня глянуло женское лицо. Единственный на улице фонарь находился как раз почти рядом с тем домом. Сначала я подумал, что лицо было девичьим, но затем, когда присмотрелся, мне почудилось, что это, по-видимому, старуха. Холодный синий свет газового фонаря искажал цвета, и лицо выглядело мертвенно-бледным.

Необычайными казались глаза этой женщины. Как будто они сосредоточили в себе весь свет, что делало их сверхъестественно большими и блестящими. Или же все лицо было маленьким и хрупким, и на его фоне глаза особенно привлекали внимание.

Она, возможно, заметила меня, так как занавеска опустилась снова, – и я возобновил свой путь.

Не было вроде бы для того особых причин, однако этот случай сохранился в моей памяти. Штора, вдруг поднимающаяся, словно бы занавес в небольшом театре, едва видимые очертания скудно обставленной комнаты и женщина, стоящая там, как бы в свете рампы, – вот что рисовало мне воображение. Но внезапно опустившаяся занавеска прерывала еще не начатый спектакль. В тот день на углу улицы я обернулся: штора поднялась опять, и я вновь увидел силуэт – тонкий, поистине девичий силуэт на фоне бокового окна.

Тут же какой-то мужчина едва не сбил меня с ног. Это была не его вина, а скорее моя: я остановился слишком резко, чтобы он успел обойти меня. Мы стали извиняться друг перед другом, обвиняя в случившемся темноту. Возможно, виновато мое воображение, но мне показалось, вместо того чтобы идти своей дорогой, мужчина развернулся и последовал за мной. Не оборачиваясь, я достиг следующего перекрестка, а затем обернулся достаточно быстро, чтобы застать врасплох любого преследователя, – однако того прохожего нигде не было видно. Я не стал задерживаться и вскоре возвратился на Эджвер-роуд.

Один или два раза, гуляя в праздном настроении, вновь стал искать эту улицу, однако безуспешно; казалось бы, тот эпизод навсегда улетучился из моей памяти, но как-то вечером, по дороге домой из Пэддингтона, я наткнулся в районе Хэрроу-роуд на женщину, тогда виденную мной. Я не спутал бы ее ни с кем другим. Она почти коснулась меня, выходя из рыбной лавки, и, не сразу успев отдать себе в этом отчет, я обнаружил, что иду за ней. На сей раз я тщательно запоминал дорогу, и через пять минут ходьбы мы вышли к той самой улице. Блуждая прежде в ее поисках, я, вероятно, не раз оказывался в какой-нибудь сотне ярдов от нее. Я задержался на углу. Женщина не заметила меня; когда она была уже рядом с домом, из тени в свет фонаря вышел мужчина и присоединился к ней.

Я отправился погостить к своим приятелям-холостякам в тот же вечер, а после ужина, пока воспоминание об этом эпизоде было еще свежо, рассказал о нем друзьям. Точно не помню, как возникла в нашем разговоре эта тема – кажется, в связи с обсуждением Метерлинка[69]. Я упомянул о том, до чего потрясла меня внезапно поднимающаяся занавеска: словно бы, очутившись в пустом театре, я увидел незнакомую и втайне разыгрываемую пьесу. Мы перешли на другие темы, а когда я уже собрался было домой, один из гостей, тоже мой приятель, спросил меня, какой дорогой я возвращаюсь. Я ответил, и он предложил прогуляться вместе в этот замечательный вечер. И позднее, уже на тихой Харлей-стрит, пояснил: его целью было отнюдь не только получить удовольствие от моей компании.

– Любопытно, – сказал мой приятель, – но сегодня вдруг мне вспомнился случай, о котором я почти забыл за прошедшие с тех пор одиннадцать лет. И ваше описание, как выглядит эта женщина, напомнило мне о нем. Я заинтересовался, неужели это одна и та же дама?

– Глаза, – промолвил я, – вот что впечатлило меня в ней.

– Да-да, именно глаза – они мне запомнились в той даме. Помните ли вы, как вернуться на эту улицу?

Мы шли некоторое время молча.

– Вам, наверное, покажется странным, – наконец ответил я, – но если мы отправимся туда, меня будет тревожить мысль, не причиню ли я ей какого-нибудь вреда. Что это за случай, о котором вы говорите?

– Вы можете быть полностью спокойны на сей счет, – заверил он меня. – Я исполнял обязанности ее адвоката – если, конечно, это та самая женщина. Как она была одета?

Я не понял, почему он задал такой вопрос. Вряд ли мой приятель мог полагать, что она будет носить ту же одежду, которая была на ней одиннадцать лет назад.

– Не думаю, что заметил, – ответил я. – Ну, блуза, пожалуй. – Но тут же вспомнил: – Ах да, на ней было что-то необычное. Кажется, широкая полоса из бархата на шее.

– Я так и предполагал, – сказал он. – Да, сходство такое, что это, видимо, именно она.

Мы достигли Мэрилебон-роуд, откуда каждый из нас пошел своим путем.

– Постараюсь зайти к вам во второй половине дня, если смогу, – пообещал мой приятель. – Можно отправиться на прогулку вместе.

Он действительно зашел ко мне около половины шестого, и, когда мы достигли той улочки, единственный фонарь на ней уже зажегся. Я указал своему приятелю на дом, и он, подойдя к стене, посмотрел на номер.

– Совершенно верно, – сказал он. – Я навел справки сегодня утром. Она была выпущена шесть недель назад, согласно правилам об условно-досрочном освобождении.

Приятель взял меня за руку:

– Стоять и ждать здесь будет бесполезно. Как говорится, «слепому что ночь, что день»… – не очень понятно объяснил он. – Наверняка это было хорошей мыслью – поселиться в доме как раз напротив фонарного столба.

Ему уже пора было идти: он был к кому-то приглашен на тот же вечер; однако впоследствии рассказал мне эту историю – точнее, ту ее часть, которую знал до нынешних пор.

* * *

Это было в первые дни кампании за создание участков озеленения в лондонских пригородах. Одним из пионеров таких участков стал Финчли-роуд. Он в ту пору лишь начинал застраиваться, и, к примеру, на улице Лэйлхем Гарденс воздвигли только с полдюжины домов, почти все незаселенные. Улица та к тому же находилась на самой окраине пригорода, сразу за ней уже начинались поля. Резко обрываясь, она вела к крутому спуску, за которым был пруд, а по другую его сторону – небольшой лесок. Единственный дом, где кто-то поселился, принадлежал молодой супружеской паре по имени Хэпуорт.

Муж оказался довольно приятным с виду, чисто выбритым молодым человеком, о точном возрасте которого судить трудно. Зато о жене можно было сказать, ничуть не сомневаясь, что возраста она еще совсем юного. В мистере Хэпуорте ощущалось слабоволие; по крайней мере, такое предположение высказывал агент по продаже дома. Как он утверждал, Хэпуорт то принимал решение о покупке, то вдруг отказывался от него. Джетсон – так звали агента – почти уже не надеялся успешно заключить с ним сделку. В конце концов инициативу взяла миссис Хэпуорт, и дом на улице Лэйлхем Гарденс все же был приобретен.

Мистеру Хэпуорту пришлось не по вкусу, что особняк слишком далеко отстоит от соседних домов. Хэпуорт часто бывал в отъезде в то время, в командировках, и беспокоился, что жена его станет чересчур тревожиться в одиночестве. Он проявлял большую настойчивость в этом вопросе, но супруга во время обсуждения сделки с агентом шепотом уговорила мистера Хэпуорта согласиться. Это был один из тех изящных, как елочные игрушки, маленьких домиков, которые многим не слишком нравятся, зато другие от них без ума. Она, как видно, оказалась в числе последних.

К тому же, по утверждению миссис Хэпуорт, такое приобретение их не разорит, в отличие от любых других домов на Лэйлхем Гарденс. Наверно, так и было; впрочем, если финансовые обязательства, предоставленные молодыми Хэпуортами, и отличались чем-то не совсем обычным, на это все равно никто не обратил внимания. Дом продали на условиях, стандартных для компании, занимавшейся такими делами: в качестве задатка – банковский чек (он был надлежащим образом оплачен), а сам дом служил гарантией остальной суммы. Поверенный компании, с согласия Хэпуорта, расписался как юридический представитель обеих сторон.

В начале июня, когда Хэпуорты переехали в дом, обставлена у них была только спальня и не было ни одного слуги; впрочем, каждое утро приходила женщина, помогавшая заниматься домашней уборкой, которая оставалась в доме до шести вечера. Ближайшим соседом молодой пары оказался Джетсон. Его жена и дочери стали гостить у Хэпуортов и очень привязались к ним обоим. Между одной из дочерей Джетсона, самой младшей, и миссис Хэпуорт возникла, кажется, по-настоящему тесная дружба. Сам же молодой Хэпуорт всегда отличался особым очарованием, но было видно, что ему приходится предпринимать большие усилия, чтобы проявлять обходительность. У Джетсонов возникло ощущение, будто он постоянно чем-то встревожен. Они описывали его – хотя, конечно, уже впоследствии, после тех событий, о которых сейчас пойдет речь, – как «человека, словно бы ежеминутно видящего призраков».

Однажды, около десяти вечера, когда Джетсоны, как раз гостившие у Хэпуортов, собирались уже уходить, внезапно послышался резкий стук в дверь. Оказалось, явился помощник Джетсона, который должен был уехать ранним утренним поездом, и обнаружил, что нуждается в кое-каких дополнительных инструкциях. Но едва только прозвучал стук, в глазах Хэпуорта возник явный ужас. Он оглянулся на свою жену чуть ли не с отчаянием, и Джетсонам показалось – хотя опять-таки, возможно, эта мысль пришла им в голову только впоследствии, – что в ее глазах промелькнуло презрение, в следующий миг сменившееся жалостью. Она поднялась и уже сделала несколько шагов к двери, однако молодой Хэпуорт остановил ее и вышел сам. Что особенно любопытно, Хэпуорт, по словам помощника Джетсона, не стал открывать парадную дверь, но направился к ней с черного хода, обогнув дом вокруг задней стены.

Случай этот озадачил Джетсона, особенно невольная вспышка презрения, возникшая во взгляде миссис Хэпуорт. Ведь, как всегда казалось, она обожает своего мужа, а из двоих супругов, без сомнения, именно она любила его больше, чем он ее. У них не было ни друзей, ни знакомых, за исключением Джетсонов. Никто другой из числа ближайших соседей Хэпуортов не утруждался тем, чтобы заглянуть к ним в гости, а если говорить о посторонних посетителях, то, как известно, их до сих пор и вовсе не бывало на улице Лэйлхем Гарденс.

Следующее странное событие произошло в прекрасный вечер незадолго до Рождества. Джетсон возвращался домой из своей конторы, находящейся на Финчли-роуд. Весь день стоял туман, и с наступлением ночи он покрыл улицы сплошной белесой пеленой. Вскоре после своего ухода с Финчли-роуд Джетсон заметил человека, на котором был длинный желтый макинтош и мягкая фетровая шляпа. У Джетсона вдруг возникла мысль, что это моряк; наверно, из-за высоко поднятого воротника – моряки ведь часто по привычке носят плащ как зюйдвестку. На углу Лэйлхем Гарденс незнакомец свернул и бросил взгляд в сторону названия улицы на фонарном столбе, так что Джетсон успел внимательно осмотреть этого человека. Очевидно, таинственный прохожий искал именно Лэйлхем Гарденс. Джетсоном овладело любопытство, так как все дома на улице, кроме жилища Хэпуортов, пока пустовали, и потому, остановившись на перекрестке, он стал внимательно наблюдать за прохожим. Дом Хэпуортов был, конечно же, единственным, где горел свет. Прохожий, приблизившись к воротам, чиркнул спичкой – вероятно, чтобы рассмотреть номер. Убедившись, что это именно тот дом, который он искал, мужчина распахнул ворота и направился к парадному входу.

Джетсон ждал, что сейчас раздастся звук дверного молотка либо электрического звонка, и был удивлен, когда вместо этого услышал, как прохожий трижды с силой ударил в дверь тростью. Ответа не последовало, и Джетсон, окончательно заинтригованный, переместился к другому углу, откуда ему было лучше видно. Прохожий дважды повторил троекратный стук в дверь, каждый раз все громче и громче, и на третий дверь открылась. Кто именно отворил ее, Джетсон понять не смог.

Он увидел только одну из стен передней, где висела пара абордажных сабель, скрещенных над картиной с изображением трехмачтовой шхуны, которая, как Джетсон помнил, находилась там давно, с первых дней их знакомства. Дверь открылась достаточно широко, чтобы гость смог в нее протиснуться боком, и, когда он это сделал, тут же захлопнулась. Джетсон уже повернулся было, чтобы направиться домой, но любопытство побудило его бросить еще один взгляд назад. Ни одно из окон дома не светилось, хотя за минуту до того он видел свет в окне первого этажа.

Все эти подробности оказались чрезвычайно важными впоследствии, однако в то время ничего не побуждало Джетсона увидеть в них хоть что-то выходящее за рамки обыденности. Да, Хэпуортов за шесть прошедших месяцев не посещали ни друзья, ни родственники, но отсюда еще не следует, будто таковые не могут их посетить вообще. Из-за тумана гость, возможно, решил, что проще стучать в дверь тростью, чем вслепую шарить в поисках кнопки звонка. Вечером Хэпуорты, как правило, находились в комнатах, окна которых не выходили на фасад, а в гостиной свет мог быть выключен ради экономии.

Джетсон рассказал об этом случае, вернувшись домой, не как о чем-нибудь примечательном, а словно про обычный предмет для соседских пересудов. Единственной, кто, кажется, придал значение данному эпизоду, была младшая дочь Джетсона, девушка лет восемнадцати.

Она задала своему отцу пару вопросов о том, как вел себя прохожий, и в тот же вечер, выскользнув из своей комнаты, побежала к Хэпуортам. Однако дом нашла пустым – во всяком случае, никто не ответил, когда она позвонила в дверь, и внутри, как показалось девушке, царила зловещая тишина.

На следующее утро Хэпуортов решил посетить мистер Джетсон: волнение дочери запоздало передалось ему. Миссис Хэпуорт открыла Джетсону дверь, и впоследствии в своих показаниях на суде он отметил, что ее внешний вид неприятно поразил его. В то утро она предвосхитила вопросы Джетсона, сразу же объяснив, что получила очень нежелательные новости и вместе с супругом волновалась из-за них всю ночь. Ее мужа вдруг вызвали в Америку, и ей как можно скорее надо будет последовать за ним. Миссис Хэпуорт добавила: она придет к Джетсону в контору немного позже в тот же день, чтобы договориться насчет продажи дома и мебели.

Рассказ миссис Хэпуорт, казалось бы, достаточно правдоподобно объяснял визит незнакомца, и Джетсон, выразив ей свое сочувствие и пообещав любую помощь, какая будет ему по силам, отправился на работу. Миссис Хэпуорт, явившись к нему в контору днем, вручила Джетсону ключи, оставив один для себя. Она попросила выставить мебель на аукцион, а дом, по ее словам, следовало продать на любых условиях. Миссис Хэпуорт пообещала, что постарается встретиться с Джетсоном снова перед отплытием, но если это не удастся, сообщит ему свой адрес. Она казалась совершенно спокойной и собранной. Перед разговором в конторе Джетсона миссис Хэпуорт заглянула к его жене и дочерям, чтобы попрощаться с ними.

Покинув контору, женщина остановила такси и вернулась на Лэйлхем Гарденс собрать свои вещи перед поездкой. А в следующий раз Джетсон увидел ее уже в судебном зале на скамье подсудимых, обвиненную за соучастие в убийстве мужа…

* * *

Тело его обнаружили в пруду в нескольких сотнях ярдов от места, где обрывалась улица Лэйлхем Гарденс. Неподалеку на пустом участке строился дом, и рабочий, зачерпнув ведром воду, уронил свои часы в пруд. Опечаленный потерей, он вместе с помощником принялся прочесывать дно граблями – и, случайно зацепив что-то массивное, обнаружил на зубьях клочки одежды, после чего пруд весьма тщательно обыскали. При иных обстоятельствах труп никогда бы не нашли.

Тело, к которому убийцы прикрепили несколько утюгов, соединенных железной цепью с замком, погрузилось глубоко в мягкий ил и, скорее всего, осталось бы там, пока не истлело бы. Ценные золотые часы, подаренные, как вспомнил по рассказам Джетсон, молодому Хэпуорту его отцом, оказались именно в том кармане, где тот их обычно хранил, а в илистой грязи было найдено кольцо с камеей, которое он всегда носил на среднем пальце. Очевидно, убийство относилось к категории преступлений, совершённых в состоянии аффекта. Предположили, убийцей стал человек, до замужества миссис Хэпуорт являвшийся ее любовником.

Доказательства жестокого преступления, представлявшие собой разительный контраст с одухотворенными прекрасными чертами лица подсудимой, не на шутку впечатлили всех в суде.

Как выяснилось, когда-то женщина выступала в английской цирковой труппе, гастролировавшей в Голландии, а затем, в возрасте семнадцати лет, поступила работать «артисткой песни и танца» (во всяком случае, так это называется у голландцев) в роттердамский кафешантан очень сомнительной репутации: заведение, посещаемое в основном моряками. Оттуда ее и забрал английский моряк, некий Чарли Мартин. Несколько месяцев они жили вдвоем в недорогой гостинице на противоположной от ее прежнего места работы стороне реки, а затем покинули Роттердам и переехали в Лондон, где и поселились в районе Поплар, вблизи доков.

Именно в этом районе месяцев за десять до убийства она вышла замуж за молодого Хэпуорта. О дальнейшей судьбе Мартина неизвестно. Естественное предположение заключалось в том, что, беззаботно исчерпав деньги, он вернулся к своей прежней профессии, хотя его имя по какой-то причине с тех пор не обнаружили ни в одном корабельном списке. Не могло однако быть никаких сомнений, что именно Мартин и есть тот мужчина, который на глазах у Джетсона подошел к двери дома Хэпуортов и постучался в нее. Джетсон описал его как коренастого человека эффектной и привлекательной внешности, с рыжеватой бородой и усами. Ранее в тот же день Мартина видели в Хэмпстеде, где он обедал в небольшой кофейне на Хэй-стрит. Девушку-официантку весьма впечатлил самоуверенный, пронзительный взгляд этого мужчины и его холеная рыжая борода. Официантка обслуживала его между двумя и тремя часами дня, когда посетителей почти не было, поэтому у девушки была возможность внимательно понаблюдать за ним. На суде она описывала его как «джентльмена, приятного в разговоре» и «склонного к веселости». Моряк сказал, что прибыл в Англию всего три дня назад и надеется вечером увидеть свою возлюбленную. При этом он смеялся, но во взгляде, как показалось девушке – хотя такая мысль, может быть, пришла ей в голову уже впоследствии, – появилось нечто угрожающее.

Надо полагать, именно страх перед возвращением этого человека постоянно преследовал мистера Хэпуорта. Три удара в дверь, на которые судебный обвинитель обратил особое внимание, были, по-видимому, условным сигналом, и дверь наверняка открыла женщина. Неизвестно, находился ли муж дома или же они поджидали, пока он вернется. Хэпуорт был убит пулей, выпущенной сзади и попавшей между последним шейным позвонком и черепом; тот, кто стрелял, наверняка имел возможность заранее выбрать для себя наилучшую позицию.

Когда обнаружили тело, после убийства прошло десять дней и след предполагаемого убийцы отыскать было уже не так-то просто. Человека, похожего на него, около половины десятого видел местный почтальон неподалеку от улицы Лэйлхем Гарденс. В тумане они буквально столкнулись друг с другом, но прохожий тут же отвернулся.

Мягкая фетровая шляпа вряд ли могла служить хорошей приметой, однако длинный желтый макинтош моряцкого образца был достаточно примечательным, чтобы обратить на себя внимание. Почтальон увидел лицо прохожего всего на несколько секунд, между тем хорошо запомнил, что оно гладко выбрито. Когда в суде прозвучала эта подробность, она вызвала потрясение, хотя лишь до того момента, как опросили следующего свидетеля. Им была та самая приходящая служанка, обычно помогавшая Хэпуортам с уборкой. Утром перед своим отъездом миссис Хэпуорт не впустила ее в дом, а встретила прямо у двери и, выплатив недельный заработок, объявила: в ее услугах больше нет нужды. Джетсон, полагая, что жилье лучше сдать в аренду вместе с мебелью, послал за этой женщиной и поручил ей тщательно прибрать весь дом. И вот, с щеткой и совком в руках чистя ковер в столовой, она увидела на нем несколько коротких рыжих волосков.

Мужчина, прежде чем выйти из дома, побрился.

То, что он до сих пор сохранил столь приметный макинтош, вероятно, объяснялось желанием пустить возможную погоню по ложному следу. После того как этот плащ послужил своей цели, от него можно было быстро избавиться; а вот избавиться от бороды далеко не так просто. Трудно сказать, какими окольными путями убийца добирался до конторы мистера Хэпуорта на Фенчерч-стрит, но той же ночью или рано утром он побывал там. Ключ ему, видимо, дала сама миссис Хэпуорт. Судя по всему, Чарли Мартин оставил шляпу и макинтош там, а вместо них воспользовался гардеробом верхней одежды своей жертвы.

Служащий Хэпуорта, некто Элленби – пожилой человек, как говорится, джентльменской внешности, – привык к частым отъездам своего хозяина по делам, связанным с продажей оборудования для морских судов. Обычно в конторе хранились пальто и саквояж, приготовленные на случай внезапной поездки. Когда в день после убийства Элленби обнаружил, что этих вещей в конторе нет, он предположил, что хозяин уехал ранним поездом. Он бы, пожалуй, начал беспокоиться через некоторое время, но получил телеграмму – как думал, от хозяина, – в которой говорилось: мистер Хэпуорт уехал в Ирландию и задержится там на несколько дней. Он, бывало, и раньше отсутствовал до двух недель, наблюдая за оборудованием корабля, в этом Элленби не видел ничего необычного – и ничего, требовавшего специальных распоряжений, в конторе не случилось. Телеграмма была отправлена из Чаринг-Кросса в очень напряженный период дня, и там никто не запомнил отправителя.

Элленби сразу опознал найденное в пруду тело своего работодателя, к которому, по-видимому, при его жизни испытывал сильное чувство привязанности. Подробностей о миссис Хэпуорт он знал мало и ничего толком не смог рассказать о ней: ему довелось ее увидеть лишь во время следствия, да и то разве что один или два раза.

Поведение самой миссис Хэпуорт на суде выглядело необъяснимо. Когда ей был задан формальный вопрос: «Признаёте ли себя виновной?», она коротко ответила: «Нет», но более не предприняла никаких попыток для собственной защиты. Некоторые полезные для них сведения адвокаты миссис Хэпуорт получили от Элленби, однако не от самой обвиняемой, и служащий мужа их предоставил скорее в память о покойном хозяине, чем из сочувствия к его жене. На вид она казалась совершенно равнодушной. Только однажды ее охватила сиюминутная эмоция. Это было, когда защитники едва ли не гневно убеждали ее дать им хоть какие-нибудь сведения, которые могли бы стать для нее полезными.

– Он мертв! – закричала она с ноткой почти ликования. – Мертв! Мертв! Что еще имеет значение?

В следующее мгновение она извинилась за свой порыв.

– Ничто не может уже изменить дело к лучшему, – сказала миссис Хэпуорт. – Пусть все будет как есть.

Поразительное бездушие этой женщины вызвало неприязнь к ней и судьи, и присяжных. Ведь тело ее мужа еще не остыло, когда убийца брился в столовой! Должно быть, она принесла ему бритву своего супруга, дала бритвенный тазик с нагретой водой, мыло и полотенце, отыскала зеркальце, а затем убрала оставшиеся на полу волосы – кроме нескольких рыжих волосков, незаметно зацепившихся за ковер. А те самые утюги, привязанные к телу, чтобы увеличить его тяжесть и удержать на дне! Видимо, именно миссис Хэпуорт и пришло в голову их использовать. Такая мысль вряд ли возникла бы у мужчины. А еще цепь и замок, с помощью которых прикрепили утюги, – лишь она могла знать, что эти предметы были в доме. Также именно миссис Хэпуорт, скорее всего, придумала уловку с переодеванием убийцы в конторе Хэпуорта – и дала душегубу ключ. Она придерживала дверь, когда он выходил к пруду, пошатываясь под своей тяжелой ношей, и стояла так, ожидая, пока не послышался всплеск…

Очевидно, миссис Хэпуорт намеревалась сбежать с убийцей и жить с ним. А ее выдумка якобы о командировке мужа в Америку? Если бы все прошло удачно, этот вымысел оказался бы как раз кстати!

Уехав с улицы Лэйлхем Гарденс, миссис Хэпуорт сняла квартиру в небольшом доме в Кентише под именем Говард, выдавая себя за хористку, муж которой был якобы актером, на тот момент отбывшим в гастрольное турне. Чтобы придать всему этому правдоподобие, она даже устроилась выступать в какой-то пьесе. Ни на минуту не потеряла контроль над ситуацией. Никто никогда не появлялся в ее квартире, и за все время ей не пришло ни одного письма. Она просчитала каждый час, по-видимому, все было продумано еще над телом ее убитого мужа.

На суде миссис Хэпуорт признали виновной в соучастии, приговорили к пятнадцати годам каторжных работ.

Все это произошло одиннадцать лет назад. После суда мой приятель, невольно заинтригованный, выведал некоторые дополнительные подробности. Поиск информации в Ливерпуле дал возможность узнать, что отец Хэпуорта, мелкий предприниматель и судовладелец, был хорошо известным в своих кругах и глубоко уважаемым человеком. Последние несколько лет жизни – а умер он за три года до гибели своего сына – Хэпуорт-старший отошел от дел. Вдова его пережила собственного мужа на считанные месяцы. Кроме сына Майкла, убитого на Лэйлхем Гарденс, в семье было еще двое детей: старший брат, как считалось, уехавший за границу в одну из колоний, и сестра, вышедшая замуж за французского морского офицера. Они либо не знали про убийство, либо не захотели, чтобы их имена прозвучали на этом суде. Молодой Майкл начал свою взрослую жизнь как архитектор, и, похоже, вполне удачно, однако после смерти своих родителей исчез из города, и до судебного процесса ни один из его бывших знакомых на севере Англии не знал, что с ним сталось после переезда.

Но еще один момент, о котором удалось узнать моему приятелю, несколько озадачил его. Служащий младшего Хэпуорта, Элленби, был когда-то доверенным лицом Хэпуорта-старшего! Он начал работать в конторе у старшего Хэпуорта, будучи еще совсем юным, и, когда его хозяин вышел в отставку, Элленби – при поддержке старого джентльмена – открыл собственное дело, причем тоже как поставщик оборудования для кораблей! Ничто из этого не прозвучало на суде. Элленби не подвергся перекрестному опросу, в котором, казалось бы, не было необходимости, однако странно, что он не сообщил суду эти безусловно значимые подробности. Возможно, впрочем, решил скрыть их ради блага брата и сестры погибшего. Хэпуорт – достаточно распространенная фамилия на севере Англии, и, вероятно, Элленби хотел просто уберечь от процесса их репутацию.

Об осужденной мой приятель сумел узнать и того меньше: в контракте со сценическим агентом в Роттердаме она назвала себя дочерью английского музыканта и заявила: ее родители мертвы. Возможно, девушка устроилась в тот кафешантан, не вполне представляя, какой именно работой ей предстоит заниматься. В этом случае моряк Чарли Мартин, с его привлекательной внешностью и хорошим обхождением, да к тому же еще и англичанин, показался ей долгожданным шансом на спасение.

Она, вероятно, страстно любила его, и молодой Хэпуорт – будучи без ума от нее, ведь она была достаточно красива, чтобы вскружить голову любому мужчине, – в отсутствие Мартина, как можно предположить, солгал ей, сказал, будто Мартин мертв, или бог знает что еще он мог ей наплести, склоняя к замужеству. Если так, то убийство, возможно, показалось обманутой женщине своего рода возмездием.

Но даже в этом случае хладнокровная черствость миссис Хэпуорт была, безусловно, ненормальна! Женщина вышла за него замуж, прожила с ним почти год. У Джетсонов возникло впечатление, что она горячо любит своего мужа. Это не мог быть просто хладнокровный обман.

– Здесь что-то другое, – сказал мой приятель, когда мы обсуждали историю миссис Хэпуорт в его адвокатской конторе.

Записи одиннадцатилетней давности были разложены на письменном столе. Мой приятель ходил по комнате взад и вперед, засунув руки в карманы и рассуждая вслух:

– Какая-то подробность, которая осталась в секрете. Я испытал странное чувство, наблюдая за этой женщиной, когда был вынесен приговор. Словно бы это присуждение к каторжным работам стало ее торжеством. Играла роль? Нет, не похоже! Если бы она и вправду лицедействовала во время судебного процесса, то могла бы сделать вид, что раскаивается, и получить всего пять лет. Казалось, она не способна скрыть абсолютного, едва ли не физического облегчения при мысли, что ее муж умер, что его рука теперь никогда ее не коснется. Должно существовать что-то, внезапно открывшееся ей и превратившее любовь в ненависть. Есть нечто необычное и в поведении мужчины. – Эту новую догадку мой приятель высказал, когда стоял и смотрел из окна через реку. – Она-то заплатила за все сполна, но он все еще в розыске. Он рискует своей головой, приходя, чтобы увидеть, поднята ли занавеска на ее окне. – Его мысль сделала еще один поворот. – И при этом как он мог позволить ей по сути десять лет быть погребенной заживо на каторге, а сам безнаказанно разгуливать по улицам? Во время суда, когда изо дня в день против нее выдвигались всё новые свидетельства, – почему он не пришел, чтобы занять место рядом с ней? И не отправился на виселицу хотя бы только из простого приличия? – Мой приятель сел, взял стопку документов, не глядя на нее. – Или это была награда, которую она выпросила у него для себя? Сама мысль о том, что он будет ждать ее на свободе, надежда на это, могла бы облегчить ее страдания. Да, – размышляя, продолжил мой приятель, – я могу представить человека, который из любви к женщине принимает такие условия, в сущности являющиеся наказанием для него самого.

Теперь, когда интерес моего приятеля к этому делу возобновился, он, казалось, был не в состоянии забыть о нем хотя бы на минуту. С того времени, как мы вместе побывали на той улице, я пару раз возвращался туда в одиночестве и опять видел, как поднялась занавеска. Мой приятель был одержим идеей встретиться с тем мужчиной лицом к лицу. Красивый, смелый, властный человек – вот каким представлял его себе он. Однако должно быть еще что-то необычайное в нем, что-то, побудившее женщину едва ли не продать собственную душу ради этого мужчины.

Был только один шанс выяснить хоть что-нибудь. Каждый раз загадочный незнакомец приходил со стороны Эджвер-роуд. Скрываясь на противоположной стороне улицы и наблюдая, как он приближается к тому самому дому, можно было бы подгадать момент, чтобы встретиться с ним под фонарем. Вряд ли он тут же развернется и пойдет назад: это означает слишком выдать себя. Он, видимо, лишь сделает вид, что, как и мы, просто торопится куда-то, пройдет мимо, притаится в темноте и будет, в свою очередь, следить за нами, пока мы не уйдем прочь.

Фортуна, казалось, была на нашей стороне. В обычное время занавеска осторожно приподнялась, и вскоре после этого из-за угла появился человек. Мы, выйдя на улицу через несколько секунд, как и рассчитывали, встретились с ним лицом к лицу под газовым фонарем. Человек шел в нашу сторону, ссутулившись и опустив голову. Мы ожидали, что он пройдет мимо нас, – но, к нашему удивлению, мужчина остановился и отворил калитку. Еще секунда, и мы потеряли бы все шансы узнать о нем хоть что-то, кроме того, как выглядит его согбенная спина. Несколько шагов, и мой друг очутился позади него. Он положил руку мужчине на плечо и заставил его обернуться. Мы увидели старое, морщинистое лицо с бесстрастным взглядом давно потускневших, слезящихся глаз.

Оба мы опешили и несколько мгновений не могли вымолвить ни слова.

Мой приятель пробормотал какие-то извинения о том, что перепутал дом, и мы вернулись за угол. На другой улице расхохотались почти одновременно. А затем приятель внезапно замер и уставился на меня.

– Старый клерк Хэпуорта! – проговорил он. – Элленби!

* * *

Это показалось нам чудовищным. Элленби был больше чем просто служащим: семья относилась к нему как к другу. Хэпуорт-старший обеспечил ему возможность начать свой собственный бизнес. К Хэпуорту-младшему он питал искреннюю привязанность, о чем знали, кажется, все, кому вообще было известно хоть что-то об этой семье и фирме. Как же понять произошедшее?

На каминной полке моего приятеля лежала адресная книга. Через день после случайной встречи с Элленби меня осенило, и я открыл ее. «Элленби и Ко, – прочитал я. – Корабельное оборудование. Юридический адрес – улица Минориток».

Уж не помогает ли он женщине ради своего умершего хозяина, пытаясь уберечь ее от рук убийцы мистера Хэпуорта? Но по какой причине? Эта женщина спокойно стояла и наблюдала за тем, как убивают ее мужа. Как же может Элленби хотя бы даже просто глядеть на нее снова?

Разве только существует какая-то неведомая нам, но известная ему подробность, – что-то, что могло бы оправдать чудовищное бездушие этой женщины.

Однако что это может быть? Все так тщательно спланировано, так хладнокровно осуществлено! Вот, например, бритье в столовой. Этот случай особенно впечатлил моего приятеля. В комнате не было ни одного зеркала, а значит, женщина, по-видимому, принесла его со второго этажа. Но почему они не пошли наверх в ванную комнату, где всегда брился Хэпуорт и где все было специально подготовлено для бритья?

Мой приятель расхаживал по комнате, размышляя вслух, казалось, почти бессвязно, и вдруг остановился и взглянул на меня.

– Но почему в столовой? – требовательно спросил он. И позвенел ключами в кармане.

Это была его привычка: он часто звенел ключами, когда кого-то настойчиво расспрашивал, однако сейчас у меня вдруг возникло ощущение, что совершенно загадочным образом я знаю ответ на его вопрос, – и я не задумываясь ответил:

– Может быть, было проще принести вниз бритву, чем тащить наверх покойника?

Приятель оперся руками о стол, его глаза блеснули от волнения.

– Вообразите себе эту картину, – сказал он. – Их небольшая столовая, заставленная фарфоровыми статуэтками. Трое стоят вокруг стола, руки Хэпуорта нервно вцепились в подлокотник кресла. Упреки, насмешки, угрозы. Молодой Хэпуорт, которого все знают как человека слабовольного, по натуре своей боязливого, побледнел, заикается, не знает, в какую сторону смотреть. Женщина поочередно глядит то на одного мужчину, то на другого. И опять эта вспышка презрения в глазах – пренебрежения, с которым она не может ничего поделать, а за презрением, что еще хуже, следует жалость. Если бы он только мог спокойно и твердо ответить этому третьему, если бы сумел держаться, сохраняя чувство достоинства! Если бы не проявлял свою боязливость так явственно! А потом – и это сыграло свою роковую роль – тот, другой, мужчина отворачивается с презрительным смехом, и дерзкий властный взгляд уже не заставляет сердце Майкла сжиматься от ужаса. Должно быть, именно тогда убийца и выстрелил: ведь пуля, как вы помните, попала в затылок. Хэпуорт наверняка давно уже мысленно готовился к той встрече: арендаторы таких вот пригородных домиков в этих новых кварталах в большинстве своем не имеют привычки держать у себя дома заряженные револьверы. А он цеплялся за это оружие как за символ самозащиты, неприкосновенности дома и накручивал сам себя, задыхаясь от ненависти и страха. Слабые люди всегда склонны к крайностям. У него не оставалось другого выбора, и он убил того, кто пришел в их дом. Убил Чарли Мартина. Слышите ли вы тишину после того, как прогремел револьвер? Убитый повалился, как бык на скотобойне. Вот мужчина и женщина опустились на колени и стали ощупывать лежащего, проверять, бьется ли сердце. Следов крови на ковре не оказалось, а дом расположен слишком далеко даже от ближайших соседей, чтобы кто-нибудь мог услышать выстрел. Если бы только избавиться от тела! Но ведь это и в самом деле возможно! Пруд меньше чем в сотне ярдов от дома. – Прервав свой рассказ, мой приятель потянулся к пачке документов, все еще лежащей среди его бумаг, и стал поспешно перелистывать страницы. – Что может быть легче? На участке по соседству строится дом. Тачку взять там очень просто, а дорога к берегу вымощена досками. Глубина пруда в месте, где было обнаружено тело, – четыре фута шесть дюймов. Не нужно прилагать никаких усилий, достаточно просто наклонить тачку. Но все же стоит поразмыслить еще минуту… За эту минуту они придумывают, как сделать, чтобы труп не всплыл на поверхность и не превратился в улику обвинения. Под тяжестью дополнительного груза он станет опускаться все глубже и глубже в мягкий ил и будет лежать там, пока не сгниет. Поразмыслить еще раз, всесторонне обдумать последствия. Предположим, несмотря на все их предосторожности, тело всплывет. Предположим, цепь соскочила. Рабочие то и дело набирают воду из пруда – а вдруг они обнаружат мертвеца? Он лежит на спине, помните об этом: они ведь должны были его перевернуть, чтобы попытаться услышать, не бьется ли сердце. Опустили ему веки: потому что и мужчину, и женщину, скорее всего, пробирала дрожь от взгляда открытых глаз мертвого. Наверняка именно женщине пришло это в голову первой. Как одного, так и другого она так часто видела лежащим рядом с собой – неподвижно, навзничь, с закрытыми глазами – и, возможно, всегда помнила об их сходстве. Засунуть часы Хэпуорта убитому в карман, кольцо Хэпуорта надеть на палец – этого было бы достаточно, если бы не борода, его проклятая вьющаяся рыжая борода! Они на цыпочках подобрались к окну и выглянули. Туман до сих пор был густым, как бульон. Ни души вокруг, не слышно ни звука. Времени еще более чем хватает. Остается только уйти отсюда, спрятаться, пока есть возможность. Надеть макинтош. Человека в желтом макинтоше, возможно, кто-нибудь видел, когда он вошел в калитку; пусть теперь узнают, что он ушел. Затем можно будет снять этот излишне яркий плащ и засунуть в какой-нибудь темный угол или, скажем, пустой железнодорожный вагон. Отправиться в контору, ждать там Элленби. Надежный, как кремень, Элленби; давний друг и опытный деловой партнер. Можно ждать от него помощи и подсказки. – Засмеявшись, мой приятель отбросил кипу бумаги. – Вот оно, недостающее звено! – воскликнул он. – И надо же, ни одному болвану из всех, сколько нас было вокруг этого дела, не пришло такое в голову.

– Все очень хорошо выстраивается, – сказал я, – кроме разве что поведения молодого Хэпуорта. Можете ли вы представить, будто он – если он таков, как вы его описали, – усаживается рядом с телом убитого им человека и хладнокровно разрабатывает план своего спасения, а труп все это время лежит вот прямо тут, на ковре?

– Нет. Но я могу представить, как это делает женщина – та самая, которая неделю хранила молчание, пока мы бушевали и ярились вокруг нее; женщина, в течение трех часов сидевшая как статуя, когда старый Катбаш, неистовствуя на глазах публики в переполненном зале, называл ее современной Иезавелью[70]; женщина, которая поднялась со скамьи, когда прозвучал приговор насчет пятнадцати лет каторги, с выражением триумфа в глазах и вышла из зала суда как невеста, спешащая на свидание к своему возлюбленному. Бьюсь об заклад, это она побрила убитого. Хэпуорт своими дрожащими руками изрезал бы всю кожу на его лице, даже пользуясь безопасной бритвой.

– Должно быть, именно его, Мартина, она так ненавидела, – сказал я. – Это почти ликование при мысли, что он мертв…

– Да, – мой приятель кивнул, размышляя. – Она не сделала ни малейшей попытки скрыть свои чувства. Любопытно, что оба мужчины так схожи между собой… – Он посмотрел на часы. – Наверно, у вас будет желание отправиться со мной?

– Куда вы идете?

– Мы можем легко застать его на рабочем месте. Я имею в виду, в «Элленби и Ко».

* * *

Контора находилась на верхнем этаже старомодно выглядящего дома в тупике улицы Минориток. Мистера Элленби не было на месте, как сообщил нам долговязый парнишка-рассыльный, но он непременно должен появиться к вечеру. Мы сидели и ждали у камина, в котором тускло горел огонь, и только в сумерки услышали шаги на скрипучей лестнице. Элленби остановился в дверях, узнав нас, по-видимому, без удивления; а затем, высказав надежду, что не заставил нас долго ждать, повел во внутреннюю комнату.

– Должно быть, вы не помните меня, – сказал мой приятель, как только дверь закрылась. – Полагаю, до прошлой ночи вы никогда не видели меня без парика и мантии. Это отличие может быть разительным. Я выполнял функции старшего защитника миссис Хэпуорт.

Невозможно было ошибиться: выражение облегчения появилось в тусклых старческих глазах. Очевидно, встреча накануне вечером заставила Элленби заподозрить в нас врагов.

– Вы держались очень хорошо, – пробормотал он. – Миссис Хэпуорт была слишком измучена тогда, чтобы высказать вам свою благодарность, но, могу вас заверить, она весьма признательна за все ваши усилия.

Кажется, мой приятель слегка улыбнулся.

– Я должен извиниться за грубость, которую проявил прошлым вечером, – сказал он. – Дело в том, что я ожидал, когда вы обернетесь, увидеть перед собой лицо гораздо более молодого человека.

– А я, в свою очередь, принял вас за детектива, – деликатно улыбнувшись, ответил Элленби. – Вы простите меня, надеюсь. Я ведь близорук. Конечно, это только мои догадки, но если для вас что-то значат мои слова, могу с уверенностью предположить: миссис Хэпуорт никогда не видела человека по имени Чарли Мартин и не слышала о нем ничего нового со времени… – он сделал паузу, – убийства.

– Безусловно, это было бы слишком трудно, – согласился мой приятель, – учитывая, что Чарли Мартин похоронен на кладбище Хайгейт.

Старик вздрогнул и вскочил с кресла, побледнев как смерть.

– Для чего вы пришли сюда? – требовательно спросил он.

– Нечто большее, чем профессиональный интерес, – ответил мой приятель. – Десять лет назад я был моложе, и, возможно, тому виной моя тогдашняя молодость и ее невероятная красота… Думаю, миссис Хэпуорт, разрешая своему мужу посещать ее – а ведь адрес этой дамы известен полиции и в любой момент может быть установлена слежка, – подвергает его серьезной опасности. Если вы позаботитесь представить мне какие-нибудь факты, которые позволят мне сделать свои выводы об этой истории, я готов задействовать весь мой опыт для нужд миссис Хэпуорт и при необходимости оказать ей свою помощь.

Похоже, к Элленби вернулось его самообладание.

– Погодите, – промолвил он, – я скажу мальчишке, что он может идти.

Вскоре мы услышали, как он повернул ключ в замке входной двери. Затем Элленби вернулся, разжег огонь в камине и начал свое повествование.

* * *

Фамилия человека, похороненного на кладбище Хайгейт, была, как ни странно, все же Хэпуорт. Но звали его не Майкл, а Алекс. Его старший брат.

С детства он был человеком бессердечным, беззастенчивым и беспринципным. Судя по рассказу Элленби, его вряд ли можно счесть представителем цивилизованного мира – скорее уж воплощением какой-то пиратской дикости. Безнадежно было ждать, что он начнет работать, если мог жить в порочном безделье за чей-нибудь счет. Долги Алекса были оплачены в третий или четвертый раз, после чего родственники вынудили его отправиться в одну из заморских колоний. Никаких средств, однако, не хватало на то, чтобы содержать его даже там, и вскоре он, растратив имеющиеся у него деньги, возвратился в Англию, где снова стал требовать денежной помощи, высказывая новые и новые угрозы. Но ему отказали с неожиданной твердостью, после чего он занялся воровством и подлогом – кажется, считая это единственно возможным способом существования.

Для того чтобы спасти его от тюрьмы, а семью от позора, родители были вынуждены потратить все свои сбережения. Именно это несчастье и угроза публичного позора, по словам Элленби, убили и отца, и мать с промежутком всего в несколько месяцев.

Лишенный таким ударом всего, что он, несомненно, считал своей собственностью, и зная, что сестра (к счастью) находится вне его досягаемости, Алекс теперь устремил свой взгляд на брата. Майкл, слабый и робкий, а кроме того, быть может, сохранявший какие-то остатки мальчишеской влюбленности в того, кто всегда был и красивей его, и сильнее, самым нелепым образом соглашался с требованиями старшего брата. Требования эти, конечно, возрастали, так что в конце концов даже Майкл испытал едва ли не облегчение, когда порочная жизнь его брата привела к тому, что тот оказался замешан в преступлении особо позорного характера.

Теперь Алекс, заботясь о собственной безопасности, и сам хотел удалиться как можно дальше. Майкл предоставил для этого все имевшиеся у него средства, оставшись чуть ли не бедняком, – в обмен на торжественное обещание брата никогда не возвращаться.

Все эти страхи и терзания сломили Майкла. Он не мог уже сосредоточить собственный ум на основной своей профессии, ему хотелось уйти от всех прежних дел и знакомств, начать новую жизнь. Именно Элленби предложил ему отправиться в Лондон и заняться поставками судового оборудования, на что должно было вполне хватить оставшегося у Майкла небольшого капитала. Имя Хэпуорта было известно в кругу судовладельцев и кораблестроителей; Элленби, использовав этот аргумент, но главным образом стремясь вызвать у Майкла побольше интереса к делу, настоял на том, что фирма должна быть названа «Хэпуорт и Ко».

Это случилось за год до того, как Алекс все-таки вернулся, по своему обыкновению снова потребовав денег. Однако теперь Майкл, руководствуясь советом Элленби, отказал ему, причем в таких выражениях, которые почти убедили брата, что игра на этом поле закончена. Алекс выждал некоторое время, а затем написал очень трогательное письмо, в котором рассказывал брату, что болен и по-настоящему голодает, так что если не для него самого, то хотя бы только ради его молодой жены не может ли Майкл нанести им визит?

Так Майкл впервые узнал о его браке. Возникла слабая надежда, что женитьба могла вызвать в Алексе хоть какие-то изменения к лучшему, и Майкл, вопреки мнению Элленби, решил отправиться к ним. В жалком домишке в Ист-Энде он встретил молодую жену своего брата, но не самого Алекса, который вернулся домой лишь когда Майкл уже готов был уходить. Видимо, именно ожидая Алекса, Майкл и услышал от девушки ее историю.

Она была певицей, выступала в роттердамском мюзик-холле. Там Алекс Хэпуорт, называвший себя Чарли Мартином, и познакомился с ней, а затем стал за ней ухаживать. Когда он хотел того, он мог быть очень приятным в обхождении; несомненно, ее молодость и красота вызывали в нем и подлинное восхищение, и неподдельную страсть. Стремясь выбраться из того окружения, в котором она пребывала, девушка дала согласие выйти за него замуж. Ведь она была еще практически ребенком, и ей все что угодно казалось предпочтительнее ужасов, угрожавших во время ночной работы на сцене того, с позволения сказать, мюзик-холла.

Алекс так и не женился на ней. По крайней мере, она была в этом убеждена. Как только он в первый раз предстал перед ней мертвецки пьяным, то выкрикнул с издевкой, что церемония бракосочетания, через которую они прошли, была просто грубой инсценировкой. Увы, к несчастью для нее, он соврал. Ведь в действительности Алекс всегда отличался хладнокровной расчетливостью и, в данном случае считая женитьбу чем-то вроде безопасной инвестиции, проконтролировал, чтобы брак был абсолютно законным.

Ее жизнь с ним, едва только стерлась новизна, оказалась непереносимо ужасной. Шарф, который она обычно носила, скрывал под собой шрам, оставшийся после того, как в порыве ярости Алекс Хэпуорт попытался перерезать ей горло, потому что она не согласилась зарабатывать для него деньги на панели. После возвращения в Англию девушка твердо решила уйти от него. Если бы он попробовал принудить ее к продолжению совместной жизни, она не остановилась бы перед самоубийством – или убийством…

Именно ради нее младший Хэпуорт в конце концов решился снова помочь деньгами брату, при условии, что тот оставит свою спутницу в покое. Алекс согласился. Кажется, он испытывал раскаяние, однако в действительности, когда отвернулся, на его лице наверняка была ухмылка. Хитрый взгляд словно бы уже видел, что произойдет в ближайшем будущем. Идея шантажа – в этом нет сомнений – зародилась в его сознании еще тогда. С таким хорошим оружием, как двоеженство, он мог рассчитывать на стабильный и даже растущий доход всю оставшуюся жизнь.

Майкл купил своему брату билет пассажира второго класса на судно, отправляющееся в Кейптаун. Конечно, было мало шансов, что Алекс сдержит слово, но всегда сохранялась надежда, что ему проломят голову в какой-нибудь драке. Во всяком случае, он хоть на время оставит их в покое – и Майкла, и женщину, которую, кстати, звали Лола (вот ее имя и прозвучало наконец в нашей истории). Через месяц Майкл женился на ней, а еще через четыре после этого получил письмо от своего брата, где содержалось обращение к миссис Мартин «от ее любящего мужа Чарли, надеющегося в скором времени иметь удовольствие увидеть ее снова».

Запрос через английского консула в Роттердаме доказал, что угроза была не просто блефом. Брак оказался законным и неоспоримым.

События, произошедшие в ночь убийства, мой приятель восстановил почти безошибочно. Элленби, придя в контору в тот же утренний час, что и обычно, увидел ждущего его Хэпуорта. Там молодой человек и скрывался несколько дней, прежде чем однажды утром, с перекрашенными волосами и тщательно выращенной полоской тонких усиков, решился покинуть контору.

Если бы Алекс был убит любым другим способом, Элленби посоветовал бы младшему Хэпуорту предстать перед судом, как тот искренне и намеревался сделать. Но в сочетании с тем фактом, что смерть Алекса принесла бы и его брату, и жене безусловное облегчение, заряженный револьвер неизбежно навел бы суд на мысль о преднамеренном убийстве. Изолированность дома, расположенного к тому же недалеко от пруда, тоже сочли бы частью продуманного плана. Однако даже если, сумев убедить присяжных, что убийство не было преднамеренным, Майкл избежал бы виселицы, долгий срок каторги все равно оказывался неизбежным.

Кроме того, не было также уверенности в том, что при данных обстоятельствах и женщина сумеет избежать наказания. Убитый, по странной прихоти судьбы, все же был ее мужем; убийца же – в глазах закона – ее любовником.

Страстное намерение миссис Хэпуорт спасти Майкла возобладало. Он отправился в Америку. Там у него не возникло никаких трудностей с тем, чтобы получить работу, – разумеется, под другим именем – в какой-то фирме в качестве архитектора; а позже он открыл собственное дело. С той самой ночи, когда был убит Алекс Хэпуорт, Майкл и жена не встречались друг с другом все эти одиннадцать лет и впервые их свидание состоялось только три недели назад.

* * *

Я никогда не видел эту женщину в дальнейшем. Мой приятель, полагаю, навещал ее.

Хэпуорт вскоре вернулся в Америку, а мой друг сумел получить для его жены разрешение в полиции, предоставлявшее ей, в сущности, полную свободу.

Иногда по вечерам я заглядываю на эту улицу, и всегда у меня возникает чувство, что я оказался в пустом театре, где незадолго до моего прихода окончилась прекрасная пьеса.


Гилберт Кийт Честертон

Объяснять любителю детективов (и вообще литературы), кто такие патер Браун и его друг Фламбо, излишне. Их создатель, Гилберт Кийт Честертон, тоже навеки вписал свое имя в историю и детектива, и в целом литературы. Причем золотыми буквами.

Сам он, с католическим смирением (особенность не только патера Брауна, но и его автора), вряд ли принял бы такую похвалу. Но факт остается фактом.

Впрочем, взгляд сквозь «католический светофильтр», конечно, несколько туманит зрение обоим, и священнику-детективу, и автору. В результате им оказывается очень легко не заметить реальную, даже слишком реальную итальянскую мафию (ведь эти «бедные неумытые люди» – добрые католики!), зато куда легче они обращают внимание на совершенно гипотетическую секту кровавых поклонников Обезьяны, «бога из гонга» (ну еще бы: ведь эти «черные полукровки» практикуют не католицизм, а культ вуду!). Однако такова уж печать эпохи. Да и вообще, героям Честертона поневоле прощается многое…


Бог из гонга

Ранней зимой случаются такие ничем не примечательные промозглые деньки, когда сияние солнца выглядит не золотым, а серебристым, а порой и вовсе оловянно-свинцовым. В сотнях унылых контор и вызывающих зевоту гостиных этот день назвали бы тоскливым, но воистину тоскливым он был на полосе прибоя эссекского побережья, плоского, как блин. Однообразие тамошнего пейзажа казалось наиболее угнетающим как раз тогда, когда нарушалось фонарными столбами, расположенными далеко друг от друга, куда менее окультуренными, чем деревья, или же деревьями, куда более чудовищными, нежели фонарные столбы. Выпавший недавно легкий снег уже наполовину растаял, и, когда мороз ударил вновь, узкие лужи застыли полосами – не серебряными, а скорее свинцовыми. Больше снегопада не было, полоса старого снега тянулась по всему побережью, застыв наподобие бледной пены.

Море очень сочного сине-фиолетового оттенка, напоминающего глубоко обмороженную кожу, казалось замершим. На многие мили вокруг, от края до края, ни души, кроме двоих странников, быстро идущих куда-то вместе, хотя ноги у одного из них были заметно длиннее, и шагал он намного шире второго.

Казалось бы, время и место не слишком-то подходят для отдыха, однако отец Браун не выбирал себе выходные, а тут как раз выпало несколько свободных деньков. Их он предпочитал – если появлялась такая возможность – проводить в компании своего давнего приятеля Фламбо, в прошлом вора, а теперь частного детектива. Отцу Брауну как раз взбрела в голову причуда навестить свой старый приход в Кабхоуле, и теперь он шагал вдоль побережья на северо-восток.

Пройдя милю, а может, две, отец Браун и Фламбо обнаружили, что дикий берег закончился, превратившись в нечто, что с натяжкой можно было назвать каменной набережной: здесь имелась даже прогулочная дорожка. Фонари попадались намного чаще, их количество значительно увеличилось, и они обзавелись декором, хотя менее уродливыми от этого не стали. Спустя еще полмили отца Брауна изумили небольшие лабиринты из цветочных горшков, в которых вместо цветов росли вьющиеся растения с неяркими плоскими листьями. Однако на сад это не походило – скорее, взору священника предстала площадь для прогулок, вымощенная разноцветными мозаичными плитками, где между изгибов дорожек располагались скамьи с изогнутыми спинками.

Слабо дохнуло атмосферой тех особенных приморских городков, которые никогда не интересовали отца Брауна. Стоило же ему бросить взгляд вдоль дорожки по направлению к морю, догадка превратилась в уверенность: вдалеке, окутанная туманом, маячила большая курортная сцена, похожая на гигантский гриб, опирающийся сразу на шесть ног.

Отец Браун поднял воротник пальто и, плотнее обмотав шерстяной шарф вокруг шеи, заметил:

– Полагаю, мы добрались до места всеобщего отдыха.

– Боюсь, нынче здесь отдыхает немного народу, – отозвался Фламбо. – Подобного рода курорты стараются воскресить и зимой, но обычно все попытки терпят крах. Исключением служит разве что Брайтон и подобные ему старинные городишки. А это, насколько я понимаю, Сивуд, затея лорда Пули. Под Рождество здесь выступали сицилийские певцы, и вскоре, по слухам, пройдет один из громких боксерских поединков. Но как по мне, так пусть бы море поглотило все это гнилое местечко. Здесь уныло, будто в заброшенном железнодорожном вагоне.

Разговаривая, они подошли к большой эстрадной сцене, и священник, по-птичьи запрокинув голову вверх и чуть-чуть набок, принялся разглядывать это сооружение с любопытством, которого оно вряд ли заслуживало: безвкусный купол, позолоченный там и сям; деревянный, похожий на барабан, помост… Шесть стройных колонн крашеного дерева возносили сцену на пять футов над мостовой. Тот, кто ее возвел, руководствовался обычными в подобных случаях представлениями о дешевом шике, однако в цветовом сочетании снега с искусственным золотом крылось нечто причудливое, вызвавшее у Фламбо и его друга смутные ассоциации, которые никак не удавалось облечь в слова, – нечто одновременно возвышенное и чуждое.

Наконец Фламбо произнес:

– Кажется, я понял! Похоже на японский стиль. Как те затейливые японские гравюры, где снег на горах изображен точь-в-точь сахаром, а позолота на пагодах напоминает пряничную глазурь. Это место выглядит словно небольшой языческий храм.

– Да, – ответил отец Браун. – Давайте же выясним, какому богу он посвящен.

С неожиданным проворством священник вспрыгнул на возвышающуюся над ним платформу.

– Отличная идея! – расхохотался Фламбо. Спустя миг на причудливой сцене появилась и его мощная фигура.

Хотя расстояние от земли до помоста было невелико, но с этой высоты в бесконечном созерцании моря и земли появлялась иллюзия хоть какого-то смысла. Вдалеке увядали тронутые морозом маленькие сады, окруженные неряшливыми перелесками; на некотором расстоянии за ними виднелись приземистые длинные сараи уединенной фермы, а дальше уже не было ничего, кроме бесконечно тянущейся равнины Восточной Англии. Море выглядело безжизненным: ни одной лодки, только несколько чаек, да и те скорее не летали, а плыли в небесах, подобно последним снежинкам.

Внезапно Фламбо обернулся, услыхав сзади невнятное восклицание. Источник звука располагался куда ниже, чем можно было ожидать, и казалось, говорящий обращается к каблукам Фламбо, но не к нему самому.

Фламбо немедленно протянул руку, с трудом удерживаясь от смеха: по непонятным причинам эстрадный помост провалился под незадачливым коротышкой-священником, и тот полетел вниз, на мостовую. Однако он был достаточно высоким (или, наоборот, довольно низкорослым), и теперь его голова одиноко торчала из деревянной дыры, подобно главе Святого Иоанна Крестителя, лежащей перед его обидчиком. И возможно, на лице Иоанна Крестителя было написано такое же смущение.

Дойдя до этой мысли в своих рассуждениях, Фламбо уже не мог не улыбнуться. Затем он сказал:

– Наверное, древесина прогнила. Странно: на вашем месте скорее должен был бы оказаться я. Ну, видать, вы наступили на самую непрочную половицу. Давайте-ка я помогу вам выбраться.

Однако маленький священник пытливо вглядывался в углы и кромки пролома, словно пытался узреть ту самую гниль, и лицо его теперь выражало озабоченность.

– Ну давайте же, – нетерпеливо воскликнул Фламбо, все еще протягивая широкую загорелую ладонь. – Вы ведь жаждете вознестись?

Немедленного ответа не последовало. Отец Браун сжимал большим и указательным пальцами отломанную щепку, а когда ответил, голос его прозвучал задумчиво:

– Жажду вознестись? Пожалуй, нет. Думаю, мне лучше пасть во тьму.

И он нырнул в темноту под деревянным помостом так стремительно, что огромная шляпа с изогнутыми полями, какие носят католические священники, сорвалась с его головы, прикрыв центр пролома.

Фламбо вновь огляделся. Ни на суше, ни на воде не было ничего, кроме собственно моря, холодного, словно снег, и снега, покрывающего землю ровным слоем, подобным морской глади.

За спиной Фламбо опять раздался шум, и коротышка-священник выкарабкался из пролома даже быстрей, чем упал туда. Выражение его лица больше не было смущенным – скорее решительным. А еще (возможно, из-за отблесков от снежных заносов), отец Браун казался более бледным, нежели обычно.

– Ну как, – спросил его рослый приятель, – вы отыскали здешнего бога?

– Нет, – покачал головой отец Браун, – но я обнаружил нечто, в иные времена куда более важное: его алтарь.

– Что за чертовщину вы несете? – немного встревоженно воскликнул Фламбо.

Отец Браун не ответил. Он сосредоточенно хмурился, вглядываясь в окружающий пейзаж, и вдруг ткнул куда-то пальцем:

– А что за дом стоит вон там?

Поглядев в этом направлении, Фламбо внезапно заметил угловую часть здания, расположенного куда ближе, чем ферма, но почти полностью скрытого за ветвями деревьев. Постройка выглядела небольшой и находилась довольно далеко от берега, но яркий блеск декора на ней наглядно демонстрировал, что этот дом был такой же частью курортного комплекса, как и эстрада, лабиринты из растений и железные скамейки с изогнутыми спинками.

Отец Браун спрыгнул со сцены, Фламбо последовал его примеру. Они шли, отклоняясь то влево, то вправо, ориентируясь по просветам между деревьями, и наконец увидели небольшой дешевый отель, каких много на курортах – гостиницу с общим буфетом, а не с обслуживанием в номерах. Почти весь его фасад состоял из узорчатого стекла и позолоченной гипсовой лепнины. Эта мишура выглядела совершенно нереалистичной в контрасте с угнетающим пейзажем, где с одной стороны шумело хмурое море, а с другой высились серые деревья, словно шагнувшие сюда из сказки о ведьмах. У обоих путешественников возникло смутное предчувствие, что если в такой гостинице и предложат что-либо съесть или выпить, то это будет окорок из папье-маше и пустая кружка, как на представлении в театре.

Предчувствие, однако, обмануло их. По мере того как они приближались к зданию, их глазам открывались новые детали: перед буфетом (который, очевидно, был заперт) стояла одна из железных садовых скамеек с изогнутой спинкой, напоминающая те, что украшали площадь с садовым лабиринтом, но куда более длинная, тянущаяся почти вдоль всего фасада. По всей видимости, ее поставили туда, чтобы съемщики могли посидеть и полюбоваться видом на море, однако в такую погоду вряд ли можно было рассчитывать, что ею воспользуется хоть один чудак.

Но, несмотря на это, у края скамьи стоял маленький круглый столик, какие обычно бывают в ресторанах, с небольшой бутылкой Шабли и тарелкой с изюмом и миндалем. За столом, на скамье, расположился темноволосый юноша с непокрытой головой. Он удивительным образом почти не шевелился, пристально вглядываясь в морской простор; с расстояния в четыре ярда молодой человек напоминал восковую фигуру. Впрочем, когда друзья подошли еще на ярд, юноша подскочил, словно чертик из табакерки, и почтительно, но без подобострастия, промолвил:

– Джентльмены, не желаете ли зайти? Сейчас весь персонал взял выходной, однако я могу приготовить вам что-либо, не требующее особого мастерства.

– Буду признателен, – сказал Фламбо. – Так вы – хозяин заведения?

– Верно, – ответил брюнет, понемногу возвращаясь к прежнему бесстрастному состоянию. – Понимаете ли, все мои официанты – итальянцы. Я решил оказать им любезность и разрешил поглазеть на то, как их соотечественник победит чернокожего. Разумеется, если у него хватит сил. Вы ведь знаете, что после кучи проволочек сегодня состоится широко разрекламированный бой между Мальволи и Грязным Нэдом?

– Боюсь, мы слишком торопимся и не сможем по достоинству оценить ваше гостеприимство, – сказал отец Браун, – однако моему другу наверняка придется по вкусу стакан хереса: во-первых, чтобы уберечься от простуды, а во-вторых, он будет рад выпить за успех чемпиона католика.

Фламбо не слишком понимал, как люди могут пить херес, но возражать не стал и выразил сердечную благодарность.

– Херес? Да, разумеется, – кивнул хозяин, разворачиваясь в сторону своего заведения. – Простите, это займет несколько минут. Как я уже заметил, официанты взяли отгул…

Он сделал пару шагов к отелю, из темных окон которого, забранных ставнями, не пробивалось ни лучика света.

– Не стоит утруждаться, – начал было Фламбо.

Однако владелец отеля пустился в уговоры:

– Послушайте, у меня есть ключи, и я вполне могу отыскать путь во тьме.

– Я не имел в виду… – вмешался отец Браун, тут же прерванный зычным мужским голосом, донесшимся из коридоров обезлюдевшего отеля.

Голос громко, но неразборчиво проревел какое-то иностранное имя, и хозяин гостиницы сорвался с места куда быстрей, чем когда он шел за хересом для Фламбо.

Все случившееся неопровержимо свидетельствовало – владелец отеля говорил только правду и ничего, кроме правды. Однако и Фламбо, и отец Браун впоследствии частенько упоминали, что ни разу во время других совместных приключений, зачастую весьма опасных, кровь не леденела у них в жилах так сильно, как в тот миг, когда они услышали внезапно донесшийся из темного, пустого отеля ужасный голос, который мог бы принадлежать великану-людоеду.

– Повар! – торопливо выкрикнул хозяин гостиницы. – Совсем забыл о нашем поваре. Он уже уходит. Я сейчас принесу ваш херес, сэр.

Словно в подтверждение этих слов дверной проем заполонила огромная белая фигура. Белый колпак, белый фартук – все, как и приличествует повару, вот только черное лицо сильно выделялось на общем фоне. Фламбо часто слыхал, что из чернокожих получаются хорошие повара. Его куда больше удивил контраст между цветом кожи и распределением ролей новых знакомцев: создавалось впечатление, будто именно хозяин гостиницы обязан прибегать на зов повара, а не наоборот. Впрочем, насколько он помнил, заносчивость шеф-поваров уже успела войти в поговорку. А потом хозяин отеля вернулся с хересом, и Фламбо оценил напиток по достоинству.

– Я только хотел сказать, – вновь вступил в разговор отец Браун, – на побережье так мало людей, хотя, после стольких проволочек, намечается такой грандиозный бой. А мы повстречали всего лишь одного человека за все путешествие. Удивительно, правда?

Хозяин отеля пожал плечами:

– Просто-напросто они приезжают с другого конца города – в трех милях отсюда есть железнодорожный вокзал. И, поскольку сейчас сюда едут лишь любители спорта, они заночуют в городских гостиницах и уберутся отсюда. Сами видите, погода нынче неподходящая, чтобы нежиться на пляже.

– Или на скамье, – сказал Фламбо, кивнув на маленький столик.

– Ну, я должен быть готов ко всему, – с каменным лицом ответил владелец отеля.

В целом он производил впечатление ничем не примечательного человека с хорошими манерами. Ни в его слегка желтоватой коже, ни в костюме темных тонов не было ничего необычного, разве что черный галстук, обмотанный вокруг шеи наподобие шарфа и закрепленный золотой булавкой, на которой красовалось украшение в виде гримасничающей рожицы. Лицо тоже нельзя было назвать выразительным, лишь один глаз щурился сильней другого. Это могло оказаться следствием привычки либо результатом нервного тика, но в любом случае создавалось впечатление, будто второй глаз больше первого – или вообще искусственный.

Воцарившуюся тишину нарушил спокойный вопрос хозяина гостиницы:

– А где именно во время прогулки вы повстречали этого человека?

– Как ни странно, неподалеку отсюда, – ответил священник. – Прямо под той сценой.

Фламбо, расположившийся на длинной железной скамье и приканчивающий стакан хереса, отставил его в сторону и вскочил на ноги, изумленно глядя на приятеля. Он даже открыл было рот, чтобы вставить свою реплику, но потом вновь закрыл его.

– Занятно, – задумчиво промолвил темноволосый молодой человек. – И как же он выглядел?

– Ну, там, где я его увидал, было довольно темно, – начал описывать незнакомца отец Браун, – но у него…

Как уже говорилось, владельца отеля невозможно было уличить во лжи. Его слова о том, что повар сейчас уйдет, исполнились до последней буквы, поскольку тот вышел на улицу, натягивая перчатки и не обращая на беседовавших ни малейшего внимания.

Теперь он разительно отличался от той умопомрачительной черно-белой фигуры, которая ранее показалась в дверном проеме. От головы до пят был застегнут на все пуговицы и разряжен в соответствии с самыми последними веяниями моды. На массивную черную голову он нацепил набекрень высокий черный цилиндр – из тех, которые французские остряки сравнивают с восемью зеркалами, поскольку, с какой стороны света ни подойди, в них можно смотреться, будто в зеркало. Но удивительным образом сам негр напоминал собственную шляпу: такой же черный, и холеная кожа сияет на все восемь сторон света, если не больше. Короткие белые гетры и белоснежные отвороты его жилета даже не стоят особого упоминания. Красный цветок так вызывающе торчал из петлицы, словно только что вырос оттуда. И в том, как негр держал трость в одной руке, а сигару в другой, просматривалась определенная нравственная позиция – то, что всегда надо помнить, когда речь заходит о расовых предрассудках: нечто одновременно невинное и бесстыжее, словно в танце кекуок[71].

– Иногда, – промолвил Фламбо, глядя на негра, – я не удивляюсь тому, что их линчуют.

– Я никогда не удивляюсь адскому промыслу, – ответил отец Браун.

Негр, все еще демонстративно натягивающий желтые перчатки, проворно зашагал в сторону курорта: на фоне хмурого морозного пейзажа он выглядел вульгарным опереточным персонажем.

– Как я уже отметил, – продолжил отец Браун, – не могу в подробностях описать увиденного мной человека. Но у него были бакенбарды и усы – роскошные, по старой моде. Возможно, темные или просто крашеные, как на портретах иностранных финансистов. Вокруг шеи был обмотан длинный сиреневый шарф, который наверняка развевался при ходьбе, и чтобы этого избежать, его закрепили на горле, подобно тому, как няни закалывают детям шерстяные шарфы английской булавкой. Вот только, – добавил священник, безмятежно глядя на море, – это была не английская булавка.

Хозяин отеля, усевшийся на длинную железную скамью, тоже безмятежно глядел на море, и выглядел еще более спокойным, чем раньше. Фламбо окончательно убедился, что один глаз молодого человека действительно больше другого, поскольку оба были широко открыты и вряд ли он открыл бы левый шире правого только ради причуды.

– Это была очень длинная золотая заколка. Наверху выгравирована голова обезьяны или нечто подобное, – продолжал священник. – И закололи ее весьма необычным способом. А еще мужчина носил пенсне и широкий черный…

Хозяин гостиницы продолжал сидеть неподвижно и глазеть на море. Вот только взгляд его изменился, словно теперь он принадлежал другому человеку. А затем этот человек потрясающе быстро взмахнул рукой.

Отец Браун стоял спиной к собеседнику, и в тот краткий миг вполне мог бы упасть ничком мертвый. У Фламбо оружия при себе не было, но его мощные загорелые ладони свободно расположились на краю длинной железной скамьи. Плечи Фламбо резко дернулись вниз, и он взметнул тяжеленную скамью над головой, словно топор палача. Вздернутая вертикально вверх, длинная скамья напоминала железную лестницу, с помощью которой человек способен был достичь звезд, а величественная тень Фламбо в лучах неяркого вечернего света походила на тень великана, вздумавшего отшвырнуть со своего пути Эйфелеву башню. Именно это шокирующее видение, а сразу вслед за ним – лязг и скрежет железа, заставили незнакомца вздрогнуть и отскочить, а затем стрелой помчаться в отель.

Блестящий плоский кинжал остался лежать там, где хозяин гостиницы обронил его.

– Убираемся отсюда, и чем быстрей – тем лучше! – воскликнул Фламбо, отшвырнув тяжелую скамью в сторону моря, словно пушинку. Затем он подхватил маленького священника под локоть и потащил его за собой в серую мглу заднего двора, где ничего не росло, но в конце которого виднелась закрытая садовая калитка. Фламбо безмолвно поколдовал над ее замком и спустя пару мгновений бросил:

– Заперто.

Не успел он произнести это, как его шляпы коснулось и соскользнуло на землю черное перо, упавшее с одной из декоративных елей. Оно напугало Фламбо едва ли не сильней тихого далекого выстрела, донесшегося мгновением позже. Тут же послышался еще один выстрел, и пуля ударила в калитку, заставив ее вздрогнуть.

Плечи Фламбо вновь напряглись. Поднатужившись, он вырвал дверь вместе с тремя дверными петлями и замком, а затем устремился в пустой проем, защищая спину дверной калиткой, подобно Самсону, уносящему с собою врата Газы.

Третья пуля выбила облачко снега и каменной крошки возле его каблуков как раз тогда, когда он, отшвырнув калитку к садовой стене, без лишних церемоний подхватил коротышку-священника, забросил его себе на плечи и со всех ног помчался по направлению к Сивуду, а ноги у него были очень даже длинными. Он одолел не меньше двух миль, прежде чем позволил своему другу вновь почувствовать под собой почву.

Их бегство сложно было назвать достойным отступлением (несмотря на то что классическая история Анхиза, вынесенного Энеем из Трои, пытается доказать нам обратное), однако отец Браун все это время не переставал широко улыбаться.

Когда приятели достигли окраины города, где уже не стоило опасаться, что преступник вновь нападет на них, и возобновили более привычную прогулку, Фламбо после короткой паузы раздраженно заметил:

– Знаете, хоть я понятия не имею, во что мы ввязались, но все же пока доверяю собственным глазам. И они говорят мне: вы никогда не встречали человека, которого так точно описали.

Отец Браун немного нервно прикусил палец:

– Вообще-то встречал… в определенном смысле. Да, встречал. И действительно было уж очень темно, чтобы как следует его разглядеть, потому что я увидел его под той самой эстрадной сценой. А еще, боюсь, описал его не слишком точно, ведь пенсне валялось под его телом, сломанное, а длинная золотая заколка пронзила вовсе не сиреневый шарф – она была воткнута прямо в сердце этого человека.

Понизив голос, Фламбо спросил:

– Как я понимаю, наш приятель с безжизненными глазами поспособствовал этой смерти?

– Я надеялся, он был всего лишь косвенным соучастником, – озабоченно откликнулся отец Браун. – И возможно, моя затея напрасна. Я действовал импульсивно, а корни этого дела, как мне теперь кажется, уходят глубоко во тьму.

Молча они миновали несколько улиц. В холодных голубых сумерках один за другим начали загораться желтые фонари. Очевидно, Фламбо и отец Браун забрели в центральную часть Сивуда. Стены вокруг были обклеены аляповатыми афишами, возвещающими о боксерском поединке между Мальволи и Грязным Нэдом.

– Вот что я скажу, – начал Фламбо. – Я ни разу никого не убивал, даже когда был преступником. Но почти готов посочувствовать любому, кто пошел на это в столь мрачном месте. Та сцена предназначалась для праздников, а ныне пребывает в запустении. Подобного рода помойки, как по мне, среди всех забытых Богом уголков мира наиболее безотрадны для сердца человеческого. Я вполне могу вообразить болезненно впечатлительного мужчину, внезапно почувствовавшего неодолимое желание убить своего соперника в таком парадоксальном и глухом месте, как это убежище под сценой. Припоминаю, как я сам однажды совершил путешествие по воспеваемым вами холмам Суррея. Моя голова была забита лишь мыслями о растущем там утеснике да распевающих жаворонках. И неожиданно я попал в огромное, но замкнутое пространство. Со всех сторон от меня громоздились безмолвные трибуны, круг за кругом поднимаясь над моей головой, величественные, словно римский амфитеатр, и пустые, как новехонькая стойка для писем. Ни души, лишь одинокая птица парила высоко в небе. Это были трибуны нового стадиона для скачек в Эпсоме. И я осознал, что здесь никто и никогда больше не сумеет ощутить себя счастливым.

– Занятно, что вам на память пришел именно Эпсом, – сказал священник. – Помните то дело, которое газеты окрестили «загадочным преступлением в Саттоне» из-за того, что двум подозреваемым – кажется, мороженщикам, – не посчастливилось жить именно там? В конечном счете бедолаг освободили. Как сообщалось, примерно там, в холмах Даунс[72], нашли задушенного человека. По правде говоря, мне точно известно от одного ирландского приятеля, работающего полицейским, что убитого обнаружили совсем рядом с эпсомским стадионом для скачек – фактически его затолкали за дверь, ведущую в помещения под трибуной.

– Весьма подозрительно, – поддакнул Фламбо. – Но вы, скорее, подтверждаете мою точку зрения. Все эти места для развлечений выглядят в межсезонье чудовищно заброшенными. Иначе там просто невозможно было бы совершить убийство.

– Я не вполне уверен, что… – начал отец Браун, однако внезапно умолк.

– Не уверены, что было совершено убийство? – изумился Фламбо.

– Не уверен, что убийство совершили в межсезонье, – простодушно ответил коротышка-священник. – Это уединение довольно-таки призрачно, вы не думаете? Или полагаете, хитроумный убийца всегда будет вершить свое дело лишь в безлюдной местности? Крайне, крайне редко человек оказывается в абсолютном одиночестве. И подводя итог, скажу: чем больше ты одинок, тем выше шанс, что тебя кто-либо увидит. Нет-нет, считаю, должен быть другой… Кстати, мы пришли. Уж не знаю, как называется это сооружение – концертный зал, дворец или еще нечто подобное.

Они вышли на небольшую площадь, залитую светом фонарей. Сияющее от позолоты центральное здание было почти полностью заклеено безвкусными афишами. Слева и справа от него висели две гигантские фотографии, запечатлевшие Мальволи и Грязного Нэда.

Священник зашагал вверх по широким ступеням.

– Эй, – воскликнул немало изумленный Фламбо, – вы мне не говорили, что в последнее время увлеклись боксом! Собираетесь поглядеть на бой?

– Не уверен, что бой вообще состоится, – отвечал отец Браун.

Они торопливо миновали фойе и примыкающие к нему внутренние помещения, а затем пересекли боксерский ринг, который находился на возвышении, был обнесен канатами и окружен бесчисленными креслами, разделенными на сектора. Отец Браун ни разу не замедлил шага и не огляделся по сторонам, пока не подошел к служащему, сидевшему возле двери с табличкой «Комитет». Там он остановился и попросил о встрече с лордом Пули.

– Его светлость крайне занят, – возразил служащий. – Бой вот-вот начнется!

Увы, отец Браун обладал замечательным качеством, к которому официальные лица никогда не были готовы: он умел очень добродушно и крайне назойливо снова и снова повторять свои просьбы. Спустя некоторое время слегка сбитый с толку Фламбо обнаружил, что он уже лицезреет мужчину, выкрикивающего указания другому человеку, как раз выходящему из комнаты:

– И обратите внимание на тот канат возле четвертого… Минуточку, а вам-то что от меня нужно?

Лорд Пули был джентльменом. Подобно большинству немногих оставшихся представителей этого вымирающего вида, он вечно о чем-нибудь беспокоился – особенно о деньгах. Его соломенные волосы наполовину поседели, в глазах затаился горячечный блеск, а нос с высокой переносицей казался обмороженным.

– Я не отниму много времени, – сказал отец Браун. – Я пришел сюда, чтобы предотвратить убийство.

Лорд Пули, выпрыгнув из кресла словно ужаленный, завопил:

– Да будь я проклят! Как вы мне надоели со своими миссионерами, молитвами, комитетами! Почему в былые дни, когда боксеры дрались без перчаток, ни одному проповеднику не было до этого дела? А теперь у боксеров имеются перчатки установленного образца, которые исключают даже малейший шанс случайной гибели кого-либо из них!

– А я говорю не о боксерах, – покачал головой маленький священник.

– Да неужели? – произнес аристократ с суховатой усмешкой. – И кого же в таком случае собираются убить, судью?

Отец Браун поглядел на собеседника пристально и задумчиво.

– Я не знаю, кого собираются убить. Если бы знал, мне не пришлось бы испортить вам все удовольствие. Я просто помог бы этому человеку сбежать. Поверьте, в боях на потеху публике я не нахожу ничего плохого. Но так уж сложились обстоятельства, что вынужден просить вас объявить об отмене поединка.

– А больше вы ничего не хотите? – язвительно осведомился джентльмен, лихорадочно поблескивая глазами. – И что вы скажете двум тысячам болельщиков, собравшимся посмотреть на бой?

– Я скажу, что когда бой завершится, то в живых останется лишь тысяча девятьсот девяносто девять из них, – отвечал отец Браун.

Лорд Пули поглядел на Фламбо и спросил:

– Ваш приятель сумасшедший?

Фламбо покачал головой:

– Ничего подобного!

Лорд Пули все никак не мог угомониться:

– Видите ли, дела обстоят куда хуже, чем вы можете себе представить. За спиной Мальволи стоит целая куча итальянцев, смуглых дикарей, приехавших сюда поддержать соотечественника. Вы представляете себе, на что способны эти средиземноморцы? Да я только рот открою, как сюда заявится Мальволи во главе целого клана корсиканцев и устроит погром!

– Ваша светлость, речь идет о жизни и смерти, – отвечал священник. – Позвоните в колокольчик. Сделайте объявление. А там поглядим, кто откликнется – Мальволи или, возможно, кое-кто другой.

Внезапно заинтересовавшись, аристократ позвонил в колокольчик, до того лежавший на столе. Клерк возник в дверном проеме почти мгновенно, и лорд Пули сказал ему:

– Вскоре я должен буду обратиться к зрителям с серьезным объявлением. Пока же, будьте так любезны, сообщите обоим участникам поединка, что бой не состоится.

Несколько секунд клерк таращился на своего начальника, словно на выходца из преисподней, а затем исчез.

– Вы можете хоть чем-то подтвердить свои слова? – грубовато спросил лорд Пули. – У вас имеются собственные источники информации?

Отец Браун почесал затылок.

– Мой источник информации – эстрадная сцена. Хотя нет, ошибаюсь. Еще у меня есть книга. Я приобрел ее в книжном киоске, в Лондоне, – весьма дешево, к слову сказать.

Он вытащил из кармана маленький пухлый томик в кожаном переплете, и Фламбо, заглянув приятелю через плечо, взглянул на книжицу, судя по всему – довольно старое издание о путешествиях. Для удобства одна страница была загнута. Отец Браун достаточно громким голосом начал читать:

– Единственный из культов вуду…

– Единственный из чего? – перебил его светлость.

– Из культов вуду, – почти с удовольствием повторил чтец. – Так вот: единственный из культов вуду, широко распространенный за пределами Ямайки, – это культ Обезьяны, или же бога из гонга. Он обладает большим влиянием во многих уголках обоих континентов Америки. В особенности распространен среди мулатов, немало которых выглядят точь-в-точь как белые люди. От большинства прочих форм дьяволопоклонничества и человеческих жертвоприношений он отличается тем, что кровь формально проливается не на алтаре. Ритуальное убийство должно быть совершено в толпе, после чего оглушительно бьют гонги, возвещая: двери к святости распахнуты, и бог-обезьяна являет свой лик среди толпы, не сводящей с него восхищенных глаз. Однако впоследствии…

Дверь комнаты рывком распахнулась. На пороге стоял уже знакомый приятелям франтоватый негр: шелковый цилиндр все еще увенчивал его голову, лихо сдвинутый набекрень. Глаза негра бешено вращались, и он тут же завопил, демонстрируя обезьяний оскал:

– Эгей, что за дела? Эй вы! Украли победу у цветного джентльмена – честную победу, эгей! Думаете, спасли эту итальянскую белую рвань, да?

– Ваше участие в матче – это лишь вопрос времени, – успокаивающим тоном ответил аристократ. – Через пару минут вы получите исчерпывающие разъяснения.

Грязный Нэд явно приготовился всласть поскандалить:

– Кто ты, к черту…

– Моя фамилия – Пули, – голос его светлости звучал с похвальным спокойствием, – я председатель комитета по проведению поединка. Мой вам совет – немедленно покиньте эту комнату.

– А это кто такой? – Темнокожий боксер пренебрежительно ткнул пальцем в сторону духовного лица.

– Моя фамилия – Браун, – ответил коротышка-священник. – И советую вам незамедлительно покинуть эту страну.

Некоторое время боксер стоял, свирепо глядя на всех, а затем, к удивлению Фламбо и остальных, вышел, напоследок от души хлопнув дверью.

– Что ж, – отец Браун взъерошил свои пепельно-русые волосы. – Великолепный образчик итальянца, достойный резца самого Леонардо да Винчи, не правда ли?

– Послушайте, – сказал лорд Пули, – я взял на себя немалую ответственность, основываясь лишь на ваших голословных утверждениях. Полагаю, вы просто обязаны оказать мне услугу взамен и подробно поведать об этом деле.

– Справедливое утверждение, милорд, – кивнул отец Браун. – Думаю, много времени я у вас не отниму.

Священник положил маленькую кожаную книжицу обратно в карман пальто и начал свой рассказ:

– Как мне кажется, все необходимое из этой книги я вам прочел, но если вы захотите убедиться в правоте моих слов, то, разумеется, можете заглянуть в нее снова. Чернокожий, только что покинувший нас, является одним из самых опасных людей на всем земном шаре. Он мыслит как европеец, но его чувства – это чувства людоеда. Именно с его подачи понятная всем честная резня, принятая у его собратьев-варваров, превратилась в очень современное, научно обоснованное тайное общество убийц. Ему невдомек, что мне известно об этом. Впрочем, он также не знает, что я фактически неспособен это доказать.

Наступила тишина. Затем отец Браун заговорил вновь:

– Допустим, я хочу убить кого-либо. Но будет ли наилучшим решением убедиться, что мы с этим человеком остались наедине?

Глаза лорда Пули вновь приобрели обычный холодный блеск. Взглянув на коротышку-священника, он процедил:

– Думаю, да, будет. Если вы, конечно, действительно хотите убить кого-либо.

Отец Браун так решительно замотал головой, словно был заправским убийцей с куда более обширным опытом.

– Вот и Фламбо так считает, – вздохнул он. – Однако давайте поразмыслим. Чем более одиноким чувствует себя человек, тем меньше шансов, что так оно и есть. Вокруг него много открытого пространства, и оно заставляет его остро ощущать одиночество. Разве вы никогда не видели одинокого пахаря на холме или пастуха в долинах? Вы ни разу не прогуливались вдоль обрыва, наблюдая за одиноким человеком, находящимся на побережье? Неужто не замечали, как он, к примеру, охотится на краба? А если бы вместо краба был, к примеру, его кредитор – неужели не увидали бы этого? Нет и снова нет! Для рационально мыслящего убийцы, каким могли бы стать мы с вами, этот план избавиться от всеобщего внимания совершенно неприемлем.

– Но что еще можно предпринять?

– Только одно, – отвечал священник. – Убедиться, что всеобщее внимание приковано к чему-либо другому. Человек задушен под большой трибуной ипподрома в Эпсоме. Кто угодно мог увидеть, как это произошло, пока стадион пустовал, – любой бродяга с возвышенности либо автомобилист, едущий по холмам. Но никто ничего не увидит, когда трибуны забиты до отказа, когда все орут, а фаворит финиширует первым или же проигрывает забег. Захлестнуть шею удавкой и спустить тело под трибуну можно за один миг – при условии, конечно, что этот миг выбран правильно. – Обернувшись к Фламбо, священник продолжил: – То же самое, разумеется, произошло с тем беднягой, что покоится под эстрадной сценой. Он был выброшен в пролом (неслучайный пролом, естественно) именно в тот кульминационный момент представления, когда смычок великого скрипача или голос великого певца довел всех до экстаза. И, конечно, сегодня нокаутирующий удар оказался бы далеко не единственным ударом. Этот маленький фокус Грязный Нэд перенял у старого бога из гонга.

Лорд Пули встрепенулся:

– Кстати говоря, Мальволи…

– Мальволи никак в этом не замешан, – ответил священник. – Я уверен, он привез с собой итальянских болельщиков, однако наши любезные друзья – вовсе не итальянцы. Они октероны[73] и прочие разные полукровки родом из Африки. Полагаю, для нас, англичан, все иностранцы на одно лицо – особенно если они смуглые и грязные. – Отец Браун, внезапно улыбнувшись, добавил: – Я также сильно сомневаюсь, будто англичане опустятся до того, чтобы отыскать хотя бы небольшую позитивную разницу между моралью, которую проповедует моя религия, и тем, что процветает в вудуистских культах.


Прежде чем двое приятелей вновь увидели берега Сивуда, прошло много времени. Весна вкупе с курортным сезоном властно вступили в свои права, и побережье было переполнено курортниками, жаждущими попасть в кабинки для раздевания, а странствующие проповедники перемешались с чернокожими музыкантами.

Впрочем, хоть время и прошло, однако скандал, вызванный разоблачением чудовищного тайного общества, был в самом разгаре, пусть даже секрет его создания умирал вместе с создателями. Владельца отеля нашли мертвым в море – его тело дрейфовало по течению как сплетение водорослей. Правый глаз этого человека был мирно закрыт, но левый – широко раскрыт и стеклянно поблескивал в лунном свете. Что же до Грязного Нэда, то полиция догнала его в паре миль от Сивуда, между тем он поочередно прикончил трех полицейских точным ударом левой. Оставшийся в живых офицер растерялся – точнее, был оглушен, – и негру удалось уйти. Этого оказалось достаточно, чтобы вся английская пресса взорвалась негодующими заголовками и в течение месяца или двух основной проблемой Британской Империи было воспрепятствовать «убийственному во всех смыслах черномазому красавчику» удрать через какой-нибудь английский порт. Люди, чье телосложение хоть немного напоминало фигуру беглеца, подвергались немыслимым проверкам. В частности, перед тем как взойти на борт любого корабля, они должны были тщательно мыть и чистить лицо, словно белую кожу можно было нацепить на себя наподобие маски или подделать при помощи грима. Каждый негр в Англии попал под действие специального закона и обязан был зарегистрироваться. Капитаны выходящих в море кораблей относились к возможности взять на борт чернокожего примерно так же, как к предложению покатать василиска.

В общем, к апрелю, когда Фламбо и отец Браун вновь стояли на знакомой набережной, опершись на парапет, словосочетание «Черный Человек» для англичан, внезапно узнавших о силе свирепого тайного общества, наводящего ужас, многочисленного и хранящего закон молчания, стало означать примерно то же, что когда-то значило для шотландцев, – то есть самого дьявола.

– Уверен, он все еще в Англии, – заметил Фламбо. – Наверняка забился в самую глубокую нору. Его бы схватили в любом порту, вздумай он выдать себя за белого.

– Видите ли, он по-настоящему умен, – извиняющимся тоном отвечал отец Браун. – Не сомневаюсь, что выдавать себя за белого он не станет.

– Допустим. И как же он поступит в таком случае?

– Полагаю, он выдаст себя за негра, – сказал отец Браун.

Фламбо, беззаботно опиравшийся на парапет, рассмеялся от неожиданности и воскликнул:

– Ну, знаете ли!

Отец Браун, склонившийся над парапетом столь же безмятежно, вместо ответа ткнул пальцем в сторону побережья, где распевали песни музыканты, старательно загримированные под чернокожих.


Загадка поезда

Все эти разговоры о детективных сюжетах на железной дороге погрузили меня в пучину воспоминаний. Не буду говорить, что в этой истории правда, а что нет – вы сами скоро поймете: она не содержит и слова лжи. В ней также нет ни разгадки, ни концовки. Как и многие события в нашей жизни, это лишь фрагмент головоломки, чрезвычайно увлекательной, но непостижимой для человеческого ума. Вся сложность жизни в том, что в ней слишком много интересного, и потому внимание наше ни на чем подолгу не задерживается. Мелочи, которых мы не замечаем, на самом деле – обрывки бесчисленных историй, а наше обыденное и бесцельное существование – тысячи увлекательных детективных сюжетов, спутавшихся в единый клубок.

То, что я пережил, сродни всему этому, и как бы то ни было, это вовсе не выдумка. Я не измышлял события, те немногие, которыми богата данная история; но что еще более важно, я не выдумывал атмосферу той местности, а ведь именно в ней заключался весь ужас происходящего. Я помню все так, словно вижу наяву, и описывать буду именно то, что вижу.

* * *

В серый осенний полдень несколько лет назад я стоял у вокзала в Оксфорде, собираясь взять билет до Лондона. И по какой-то причине – от праздности ли, от пустоты в голове или в бледно-пепельном небе, от холода ли – взбрела мне в голову прихоть не ехать поездом, а выйти на дорогу и пройти пешком хотя бы часть пути. Уж не знаю, как оно у вас, но пасмурная погода, в которую у всех все валится из рук, впускает в мою жизнь романтику и стремление к движению. В ясные дни мне ничего не хочется; мир совершенен и прекрасен, остается лишь любоваться им. Под бирюзовым куполом неба меня тянет на приключения не больше, чем под куполом церкви. Но когда фон нашего бренного существования сереет, во имя священного побуждения к жизни я стремлюсь расцветить его огнем и кровью. Если блекнут небеса, человек сияет ярче обычного. Когда на небе свинцом и тусклым серебром постановлено ничему не происходить, именно в тот момент бессмертная душа, вершина творения сущего, возвышается и молвит – да произойдет! Даже если произойдет всего лишь убийство полицейского. Но это только отвлеченные рассуждения все о том же – тусклое небо пробудило во мне жажду перемен, скучная погода отвратила от скучного поезда, так что я двинулся в путь по проселочным дорогам. Вероятно, именно в тот момент и город, и небо причудливым образом прокляли меня: спустя годы я написал в статье для «Дэйли Ньюс» о сэре Джордже Тревельяне[74] из Оксфорда, прекрасно зная, что он работал в Кембридже.

Местность, по которой я шел, была призрачной и бесцветной. Поля и кроны деревьев, обычно зеленые, не отличались от неба и точно так же тонули в тумане. А спустя несколько часов день стал клониться к вечеру. Болезненно бледный закат слабо цеплялся за линию горизонта, будто страшась оставить мир во тьме, и чем больше он угасал, тем ближе и угрожающе надвигались небеса. Облака, ранее просто тусклые, разбухли и вскоре излились на землю темным полотном дождя. Дождь слепил, атаковал меня как вражеский солдат в ближнем бою, а небеса склонились надо мной и загремели в уши. Я шел долго, пока не встретил наконец человека, и к тому времени уже принял решение. Я спросил у него, где поблизости можно сесть на поезд до Паддингтона. Он указал мне на тихую маленькую станцию (даже названия не могу вспомнить) в отдалении от дороги, одинокую, как горная хижина на перевале.

Пожалуй, ничего подобного этой станции я раньше не видел – ничего столь же древнего, иронично-печального и потустороннего. Казалось, дождь лил над ней с самого сотворения мира. Потоки воды струились по деревянным доскам, будто гнилой сок самого дерева, словно само здание станции, разваливаясь на части, истекало гнилью.

Мне потребовалось почти десять минут, чтобы найти там хоть одну живую душу. Душа на поверку оказалась весьма унылой, и на мой вопрос о поезде ответила сонно и неразборчиво. Насколько я смог понять, поезд должен был подойти через полчаса. В ожидании его я присел, зажег сигару и, слушая беспрерывный шум дождя, принялся наблюдать за последними клочьями истерзанного заката.

Прошло около получаса или чуть меньше, прежде чем состав медленно вполз на станцию. Он был непривычно темным; вдоль его длинного черного туловища не виднелось ни единого проблеска света, и поблизости не было проводника. Мне не оставалось иного выбора, как подойти к паровозу и громко поинтересоваться у машиниста, следует ли поезд до Лондона.

– Ну… да, сэр, – сказал он с необъяснимой неохотой. – Он идет до Лондона, но…

Тут поезд тронулся, и я запрыгнул в первый вагон. Там царила кромешная тьма. Я сидел в ней, курил и размышлял, а состав двигался по темнеющим просторам, исчерканным одинокими тополями, пока наконец не замедлил ход и не сделал остановку прямо посреди поля. Раздался глухой стук, как будто кто-то спрыгнул с паровоза, и в моем окне появилась растрепанная черная голова.

– Простите, сэр, – сказал машинист, – но мне кажется… пожалуй, вам стоит об этом знать… в этом поезде умер человек.

* * *

Будь я личностью тонкой душевной организации, несомненно, меня сразило бы это новое знание и я ощутил бы настойчивую потребность выйти из вагона и немного подышать. На деле же я, стыдно сказать, объяснил вежливо, но твердо: главное, чтобы меня благополучно доставили к Паддингтону, остальное не так уж и важно. Но, когда поезд снова тронулся, я все-таки кое-что сделал – не задумываясь, просто следуя инстинктам. Я выбросил сигару. Было в этом нечто древнее, как сама Земля, и родственное траурным ритуалам. Мне показалось вдруг невыносимо ужасным, что во всем поезде едут только два человека, причем один из них мертв, а второй курит сигару. И когда ее пылающий красным золотом кончик угас, словно погребальный костер, символически затушенный во время церемонии, я осознал, что ритуал этот воистину бессмертен. Я понял его истоки и сущность, и ощутил, что перед лицом священного таинства слова излишни, зато действия несут смысл. И я решил: ритуал всегда будет требовать отказа от чего-либо – уничтожения хлеба и вина, возложенных нами к алтарю наших богов.

Когда поезд, пыхтя, дополз наконец до Паддингтона, я выскочил из него неожиданно резво. Задняя часть состава была огорожена, вокруг стояли полицейские, но никто не подходил близко. Они что-то охраняли и одновременно прятали. Возможно, это была смерть в одном из ее самых шокирующих обличий, быть может, нечто подобное Мертхэмскому делу[75], столь густо замешанному на человеческой злобе и тайнах, что почти превозносимому за это; а быть может, что-нибудь гораздо хуже. Я с облегчением покинул станцию и вышел в город, где увидел смеющиеся лица, озаренные светом фонарей. С того самого дня и по сегодняшний я не имею ни малейшего понятия о том, какой странной истории тогда коснулся и что стало с моим попутчиком во тьме.


Виктор Лоренцо Уайтчерч

Если издателя Джорджа Брэдшоу, организовавшего выпуск регулярно обновляемого справочника-путеводителя со страничками расписаний, называли легендой британских железных дорог, то писатель Виктор Лоренцо Уайтчерч (кстати, «по совместительству» – богослов и англиканский священник) – легенда британского «железнодорожного детектива». Современники шутили: единственным недостатком его рассказов является непременное стремление приложить к каждому из них чертеж поезда в разрезе. Но, как видим, в некоторых случаях автору удавалось превозмочь это свое стремление.

Его «сквозной» герой Торп Хэзелл не только великий специалист по железным дорогам, поездам, вагонам, вокзалам и преступлениям, связанным со всем этим, но и типичный «английский чудак», с величайшей страстью проповедующий вегетарианство и экзотические упражнения как единственно возможный путь здорового образа жизни. Впрочем, этот его «пунктик» достаточно безобиден – и уж точно не мешает деловым качествам.


Украденное ожерелье

Обедал Торп Хэзелл в клубе. Здесь уже привыкли к его эксцентричным выходкам, и никто не поднял головы́ от газеты, когда Хэзелл отошел в угол, показавшийся ему удобным, снял пиджак и занялся тем, что называл «зарядкой для аппетита». В столовой все уже было готово, так как он заблаговременно предупредил метрдотеля, что придет. На зарезервированном для Хэзелла столике стоял графин с молоком, лежал батон черного хлеба, на блюде были поданы его любимые бисквиты. Вскоре после того, как Хэзелл сел за стол, перед ним поставили чашку – он не признавал глубокие тарелки – с чечевичной похлебкой, и он приступил к трапезе.

Не прошло и пары минут, как его похлопали по плечу, а чей-то голос произнес:

– Привет, Хэзелл! Не объедайся, старина!

– Мастерс! Неужели это ты? – воскликнул Хэзелл, подняв глаза. – Я думал, тебя нет в городе.

– Полчаса назад так и было. Я только что приехал по Северо-Западной железной дороге и зверски голоден. Решил зайти перекусить, прежде чем отправиться домой.

Хэзелл жестом пригласил приятеля за свой столик. Подбежал официант и подал гостю меню. Хэзелл подождал, пока Мастерс сделает заказ, а потом сказал:

– От супа из бычьих хвостов бросает в жар. Мерлуза пригодна к употреблению лишь в течение двух часов после того, как ее выловили. Карри убийственно воздействует на печень. Как можно переварить горячие тосты с сыром, выше моего разумения, алкоголь же в любом виде – чистый яд, доказано ведущими учеными.

Фрэнк Мастерс от души расхохотался.

– Твоя жизнь, должно быть, наполнена страданиями, Хэзелл!

– Вовсе нет. Я никогда не страдаю от несварения.

– Я тоже.

– Возможно, однако старость покажется тебе нестерпимой мукой.

– С чего ты взял, что твоя старость будет иной? Ты со своей системой еще не проверил это экспериментально!

Хэзелл грустно покачал головой, глядя, как его приятель набросился на суп. Беседы в клубе крайне редко заставляют кого-либо переменить мнение.

– Ты хорошо добрался? – спросил Хэзелл через некоторое время.

– Превосходно.

– Где был?

– В Редминстере.

– А ты приехал на экспрессе, который прибывает в семь двадцать восемь?

– Да, мистер Брэдшоу.

Мистером Брэдшоу[76] Хэзелла прозвали в клубе, и он носил это прозвище с гордостью. Любой бы поленился листать железнодорожный справочник, если поблизости был Хэзелл.

– Поезд пришел вовремя?

– Минута в минуту.

– Как обычно. Ты не заметил, его вез компаунд?

– Что?

– У поезда был паровоз-компаунд[77]?

– Мой дорогой друг, я не имею ни малейшего представления, о чем ты толкуешь. К концу путешествия мне уже было не до паровозов. Отличный поезд, кстати. Едет безостановочно, тормозит только на Уисденском узле, и то, думаю, без этой остановки можно было бы обойтись.

– Там берут билеты, – заметил Хэзелл.

– Я знаю. Но почему эти парни из железнодорожной компании бросают на них беглый взгляд во время остановки, вместо того чтобы собрать их, пока поезд едет, – это одна из тех тайн железной дороги, в которых ты разбираешься куда лучше меня.

– Конечно, их могут собрать в поезде, – ответил Хэзелл, – или даже в Редминстере. Но имеется еще одна причина, по которой составы останавливаются в Уисдене: на случай, если там есть пассажиры, едущие в Южный Лондон.

– Так почему пассажиров беспокоят во время поездки, заставляют шарить по всем карманам, только для того, чтобы едва мазнуть взглядом по билету?

– Да не делает так никто, – продолжал упорствовать Хэзелл, с аппетитом поглощая вареный рис: как раз принесли второе.

– Я тебе говорю, делают.

– Ну, значит, это какое-то новшество. Я путешествовал тем же поездом две недели назад, и тогда так не делали. Хотя… Какой же я осел! Должно быть, тебе повстречался контролер. Железнодорожные компании не столь глупы, как ты думаешь, Мастерс, и часто ловят таким образом безбилетников.

Далее разговор перешел на более общие темы. После обеда Хэзелл распрощался с приятелем, не забыв уверить его в том, что приятная компания придала трапезе особое очарование.

На следующее утро, едва Хэзелл успел позавтракать у себя в квартире, в дверь позвонили и он услышал, как слуга приглашает кого-то в кабинет. Спустя несколько секунд Хэзелл рассматривал визитную карточку, на которой значилось: «Мисс Сент-Джон Мэллеби».

Пройдя в кабинет, Хэзелл увидел весьма привлекательную девушку, выглядевшую, однако, встревоженно.

– Я надеюсь, вы не возражаете против моего визита, мистер Хэзелл, – начала она, – Но вы, насколько мне известно, знакомы с моим братом.

– Присаживайтесь, прошу вас, – ответил он. – Да, мы действительно встречались.

– Он рассказывал мне о вас, о том, какой вы отличный детектив в делах, касающихся железной дороги, и поэтому я пришла. Я подумала, может, вы могли бы дать мне совет.

Хэзелл улыбнулся.

– Боюсь, моя репутация незаслуженная. Едва ли меня можно назвать детективом.

– Но вы ведь поможете мне? Прошу вас! – взмолилась девушка.

– Конечно, я сделаю для вас все возможное, мисс Мэллеби. Однако расскажите же мне, что случилось.

– Я не хочу, чтобы кто-нибудь узнал об этом. То есть, прошу, пообещайте мне, что никто не узнает. У меня очень большие неприятности. Я совершила ужасную ошибку и теперь жестоко наказана.

– Моя дорогая юная леди, – серьезно произнес Хэзелл, – прежде чем вы доверитесь мне, подумайте, разумно ли делать это.

– О, да, да, да. Потому что вы, вероятно, способны мне помочь. Позвольте рассказать вам обо всем.

– Что ж, я слушаю, – ободряюще сказал Хэзелл.

– Я потеряла бриллиантовое ожерелье, – выпалила девушка.

Хэзелл кивнул, ожидая продолжения.

– Хуже всего то, что мне вообще не следовало надевать его, – добавила она. – Это ожерелье моей тети. Бывая в городе, я живу в ее доме. Понимаете, оно в скором времени станет моим, тетя обещала подарить его мне на совершеннолетие, и потому я осмелилась взять его.

– Может быть, – мягко предложил Хэзелл, – вы начнете с начала и расскажете о том, что именно произошло?

– Да, я постараюсь вспомнить все подробности. Мы с матерью приехали на прошлой неделе, чтобы провести сезон у тети. И она показала мне ожерелье. Я немало слышала о нем, оно принадлежит нашей семье много лет. И вот в прошлый понедельник тете пришлось срочно уехать, заболел ее брат. Она оставила ключи моей матери. А я во вторник должна была поехать в Эплдон, к сэру Роланду Хартингфорду. Его дочь, моя близкая подруга, праздновала совершеннолетие, поэтому в доме давали бал. И перед самым отъездом мне пришла в голову мысль, как чудесно я выглядела бы на танцах в этих бриллиантах. Я знаю, это ужасно дурной поступок, но искушение было столь велико, что я поддалась ему и взяла ожерелье, убедив себя, будто тетушка сама с радостью одолжила бы мне его.

– Как вам удалось заполучить бриллианты?

– Это было очень просто. Я попросила у матери какой-то ключ, и она дала мне всю связку. Там было много разных ключей. Прежде чем я поняла, что именно делаю, уже была в комнате тети и отпирала ее сейф. Ожерелье лежало в маленьком кожаном футляре. Я достала его, закрыла сейф и отдала ключи матери.

– Вы признались ей?

– Нет. Она до сих пор не знает.

– И куда вы спрятали украшение?

– В свой дорожный несессер. Там лежат мои драгоценности, и я всегда беру его с собой в поездки. Потом в сопровождении служанки я отправилась в Эплдон и танцевала на балу в этих бриллиантах. А на обратном пути – вчера – потеряла их.

– В поезде?

– Да. Именно поэтому и пришла к вам, мистер Хэзелл. По крайней мере, думаю, все должно было произойти в поезде… У меня просто слов нет. Это все так ужасно!

– Постарайтесь, однако, рассказать поподробней.

Девушка задумалась.

– Эплдон расположен на боковой ветке, – наконец продолжила она, – а в Редминстере надо пересесть на главную.

– Совершенно верно, – снисходительно подтвердил Хэзелл.

– Ожерелье, должно быть, пропало в поезде, идущем по главной ветке, потому что, после того как мы зашли в вагон, мне понадобилось кое-что в несессере, я открывала его. Ожерелье было на месте, я совершенно в этом уверена.

– Каким поездом вы ехали?

– Экспрессом, который отправился из Редминстера в пять сорок. Мы со служанкой путешествовали первым классом. Этот поезд состоял из вагонов с тамбурами[78].

– С вами в купе ехал кто-нибудь еще?

Девушка смешалась и слегка покраснела. Наконец она сказала:

– Один из гостей бала в Эплдоне, мистер Кестрон, возвращался в город тем же поездом, и мы ехали в одном купе.

– Достопочтенный Джордж Кестрон?

– Да.

– Я с ним немного знаком, – отозвался Хэзелл, припоминая упорные слухи, будто у этого Кестрона финансовые затруднения. Поговаривали, он занимает деньги.

Мисс Мэллеби обратила внимание на то, как прозвучали эти слова.

– Нет, нет! – воскликнула она. – Я не могу его подозревать.

– Но вы подозревали?

– Такая мысль – всего на миг! – приходила мне в голову. Это одна из причин, почему я не пошла в полицию. Ох, мистер Хэзелл, не знаю, что и думать.

– Продолжайте, прошу вас. Как вы расположились в купе?

Мисс Мэллеби рассказала, что сначала села у прохода, лицом к хвосту поезда, а Кестрон сидел напротив нее. Служанка устроилась слева от мисс Мэллеби, у окна, несессер же, накрытый пледом, лежал между ними. Через некоторое время Кестрон предложил поменяться местами, потому что мисс Мэллеби призналась, что не очень любит сидеть против хода поезда. Она точно помнит, как взяла несессер с собой. Потом Кестрон снова пересел и, пока поезд не доехал до Уисденского узла, сидел рядом с ней, а несессер лежал между ними.

– Вы давно знаете мистера Кестрона? – спросил Хэзелл.

– До бала мы встречались всего несколько раз. Много танцевали в тот вечер, но я недостаточно хорошо его знала и потому попросила служанку не оставлять нас одних в купе.

– А как случилось, что вы ехали вместе?

– Накануне он спросил меня, на каком поезде я буду возвращаться.

– Понятно. Итак, в какой момент вы потеряли ожерелье?

По словам девушки, это произошло, когда поезд отошел от Уисденского узла. Она просунула руку во внешний карман несессера, где держала кошелек, и с ужасом нащупала широкий разрез на его внутренней стороне. Открыв несессер, мисс Мэллеби обнаружила, что ожерелье пропало.

Кестрон сошел в Уисдене, ему надо было пересесть на другой поезд и съездить по делам перед возвращением домой.

– Вы знаете, где он живет? – спросил Хэзелл.

– На Ланкастерской улице, дом, кажется, восемь.

Обнаружив пропажу драгоценности, девушка ужасно расстроилась и даже спросила служанку, не брала ли та ожерелье. Служанка, возмутившись, предложила немедля обыскать ее. Они осмотрели все. Исчезновение произошло средь бела дня; между Редминстером и Уисденом ни одна из них не покидала купе.

– Кто-нибудь заходил?

– Нет, даже контролер стоял в дверях, когда просил предъявить билеты.

Хэзелл вдруг вспомнил, что его приятель, с которым он обедал вчера, ехал тем же поездом. После некоторых размышлений Хэзелл попросил девушку рассказать, как они сидели, когда пришел контролер, и кто предъявлял билеты.

– Мистер Кестрон сидел рядом со мной – это произошло уже после того, как он пересел во второй раз. Я передала его билет контролеру, тот взглянул на него и вернул мне. А наши со служанкой билеты были у нее, она всегда следит за такими вещами и показывала билеты сама.

– Но как она могла это сделать, если сидела у окна?

– Ну конечно, – раздраженно ответила мисс Мэллеби, – она подошла к контролеру.

– Понятно, – задумчиво отозвался Хэзелл. – Проход, разумеется, был слева от вас, вы ведь уже сидели по ходу движения. Не помните, контролер шел с хвоста или с головы поезда? И где располагалось ваше купе?

– Примерно посередине вагона. Контролер пришел со стороны паровоза, однако незадолго до того он уже проходил мимо нас.

– Только один раз незадолго до того?

– Да.

– Вот как. Что ж, пожалуй, вы рассказали мне все необходимое. Довольно запутанное дело. Кстати, что случилось, когда вы прибыли на вокзал?

– Меня ожидал тетушкин двухместный экипаж, лакей принес мои вещи из багажного вагона. Мы со служанкой сразу сели в карету. Наверное, это было глупо, но я никому ничего не сказала. Мысль о том, чтобы пойти в полицию, приводила меня в ужас. Я сама чувствовала себя воровкой. И… и…

– Полагаю, вы подозревали мистера Кестрона?

Она опустила глаза, не выдержав его взгляда, и медленно кивнула.

– Это неудивительно, – сказал Хэзелл.

– Но… но… Мистер Хэзелл, вы думаете, это он? Я не знаю, что делать… Сегодня вечером возвращается тетя, я буду вынуждена сказать ей. Если… если это он взял ожерелье… вы попробуете найти украшение?

– Вам придется немного помучиться ожиданием, мисс Мэллеби, – сказал Торп Хэзелл. – Идите домой и никому не говорите, что приходили ко мне. Дайте, пожалуйста, ваш адрес, я свяжусь с вами сразу же, как смогу, – надеюсь, это будет сегодня. Я ничего не могу вам обещать, но шанс напасть на след похитителя есть.

Мисс Мэллеби поблагодарила его. Хэзелл надел шляпу и проводил девушку до дверей, за которыми ее ждало такси. Подозвав еще одно, велел шоферу поскорей доставить его на станцию западной ветки Северной железной дороги.

– Подождите здесь, – сказал он, выбираясь из машины, – вы мне скоро понадобитесь.

Хэзелл направился прямиком в кабинет управляющего перевозками, с которым был хорошо знаком.

– Мне нужна кое-какая информация, – заявил он. – Не скажете, проходил ли контролер или другой проверяющий по поезду, отправившемуся вчера в пять сорок вечера из Редминстера?

– Еще одна загадка? – спросил служащий.

– Да, но, боюсь, шансы разгадать ее невелики.

Управляющий позвонил, вызывая клерка, и отдал несколько распоряжений. Через десять минут пришел ответ: «В этом поезде не было контролера или другого проверяющего».

– Ну, теперь все ясно! – воскликнул Хэзелл. – Я бы посоветовал вам следить, куда девается старая униформа ваших служащих. Хорошего дня.

После этого он поехал к Фрэнку Мастерсу, которого нашел погруженным в изучение каких-то документов, коих перед ним лежала целая стопка.

– Извини за беспокойство, – сказал Хэзелл, – но у меня важный вопрос по поводу твоей вчерашней поездки. Тот странный контролер – ключ к разгадке таинственного происшествия. Ты можешь припомнить, как он выглядел?

– Могу. Это был мужчина с черной бородой, усами и довольно хриплым голосом.

– Проверив твой билет, он пошел дальше?

– Он сначала прошел вперед, а билеты смотрел на обратном пути.

– И шел от начала поезда, как я понял. Теперь скажи, где ты ехал – то есть, в какой части вагона было твое купе.

– Третье с конца, первый класс.

– Третье от хвоста поезда?

– Да.

– Хм. Хотелось бы мне знать больше о двух последних купе.

– Так я могу тебе рассказать.

– Отлично! – воскликнул Хэзелл. – Но откуда тебе известно об этом?

– Я сначала ехал в купе, где один пассажир курил египетские сигареты[79]. Не в состоянии выносить их запах, я ушел оттуда.

– После того, как проверили билеты?

– Да, минут через десять, как раз перед Уисденом. В следующем купе ехали дамы, и я не стал туда заходить. Последним же было купе второго класса, но меня это не смутило. Там ехал всего один мужчина.

– Прекрасно! – с огромным воодушевлением вскричал Хэзелл. – За это стоит выпить! – С такими словами он достал молочный бидончик[80]. – Как выглядел этот мужчина?

– Он был гладко выбрит, оставил только аккуратные бакенбарды. Когда я зашел, пассажир читал газету.

– Он-то мне и нужен. Видишь ли, я по чистой случайности знаю, что задняя дверь вагона всегда заперта и ключ хранится у кондуктора. То есть просто пройти из одного вагона в другой невозможно. Вот бы узнать, где сейчас тот человек!

Вдруг Мастерс резко развернулся на стуле.

– Расскажи мне, зачем тебе это, – сказал он.

– Нельзя, дружище.

– Хорошо, тогда поклянись, что никому не будет причинен вред, если я помогу тебе разрешить эту загадку.

– Наоборот, ты поспособствуешь восстановлению справедливости.

– Тогда слушай. На вокзале я сразу взял такси до клуба. Так вот, мой попутчик сел в следующую машину. У него был с собой большой кожаный саквояж и сумка поменьше.

– Это решает дело! – воскликнул Хэзелл. – Я должен идти.

Через полчаса он снова был на станции и беседовал со смотрителем, который следит за такси у ворот вокзала.

– Мне нужен номер и адрес назначения такси, отправившегося сразу за машиной, которая отвозила вчера в клуб на Авеню пассажира, сошедшего в семь тридцать с поезда из Редминстера.

Понятное дело, Хэзелл знал, что каждый таксист выкрикивает, куда едет, проезжая маленькую караулку у ворот. Смотритель сверился со своими записями.

– Такси номер 28 533 доставило пассажира на Ланкастерскую улицу, дом восемь.

Торп Хэзелл застыл как громом пораженный.

– Дом Кестрона! – пробормотал он себе под нос. – Должно быть, девушка все же оказалась права. Скверная история.

– Кажется, эта машина сейчас на стоянке, сэр, – продолжал смотритель.

Так и было, и шофер подтвердил, что адрес верный и его пассажир действительно вошел в дом номер восемь. Хэзелл попросил отвезти его туда.

– Как жаль девушку, – негромко рассуждал он, сидя в авто. – Но я, по крайней мере, в силах попытаться запугать его. Хотя все это очень странно. Похоже, где-то в мои рассуждения закралась ошибка. Если, конечно, у того типа не было подельника. Не могу понять.

Он позвонил в дверь дома номер восемь, и вскоре на пороге появилась служанка.

– Мистер Кестрон дома?

– Нет, сэр, он ушел полчаса назад.

После небольшой заминки Торп Хэзелл спросил:

– То есть вчера вечером он вернулся из загородной поездки, верно?

– Да, сэр. Приехал поздно вечером.

– Часов около восьми?

– Нет, сэр, не раньше десяти.

– Вот как, – безразлично бросил Хэзелл. – Я думал, он ехал поездом, который прибывает в полвосьмого, и сразу с вокзала отправился домой.

– Нет, сэр. Примерно в это время вернулся камердинер с его вещами, а сам мистер Кестрон прибыл позже.

В тот же миг Хэзелл ясно увидел разгадку. Он достал полсоверена и сказал девушке:

– Мне нужно поговорить с камердинером.

Служанка колебалась, неуверенно глядя на посетителя.

– Я друг вашего хозяина, – мягко произнес Хэзелл.

И взятка наконец сработала. Через пару минут в комнату, куда провели Хэзелла, вошел камердинер. Ни слова не говоря, Хэзелл подошел к двери и запер ее, после чего развернулся к вошедшему:

– И как, коллекционирование билетов приносит хороший доход?

Камердинер побледнел.

– Я не понимаю, – сказал он.

– Могу доказать, что вчера вечером вы развлекались, проверяя билеты у пассажиров поезда, следовавшего из Редминстера. Мне известно все до мелочей.

Это заявление застигло камердинера врасплох. Сначала он все отрицал, но что-то в спокойном поведении Хэзелла сломило его сопротивление.

– А если даже и так? – с вызовом спросил он. – Если это и правда был я, что с того? Это вполне безобидная шутка. Вы из железнодорожной компании, да?

Хэзелл проигнорировал вопрос.

– Мне нужно бриллиантовое ожерелье, переданное вам служанкой мисс Мэллеби, – сказал он, – да побыстрее! – Он подскочил к камердинеру и гневно воскликнул: – О, вы придумали очень хитрую схему на двоих там, в Эплдоне! Но у вас ничего не вышло! Я все знаю. И ежели вы, голубчик, станете делать глупости – вам конец. – Затем Хэзелл пустился в объяснения, что если негодяй немедленно вернет ожерелье, никаких последствий для него не будет. – Разумеется, я делаю это не ради вас, – сухо добавил он, – а потому, что всю эту историю лучше не предавать огласке. В случае сопротивления открою окно и велю таксисту вызвать полицию. Вот мои условия: вы отдаете ожерелье и выметаетесь отсюда, пока не вернулся ваш хозяин. Сдается мне, ему все станет известно не сегодня завтра.

– Да кто вы такой?! – выплюнул камердинер.

– Меня зовут Торп Хэзелл, коль вам так интересно, и это уже не первая железнодорожная афера, которую мне удалось раскрыть.

– Я слыхал о вас, – буркнул камердинер. – Вы ехали в том поезде?

– Нет. Ожерелье, будьте так добры.

– Я… я схожу за ним.

– В таком случае я пойду с вами.

Камердинер покосился на посетителя, вытащил из внутреннего кармана пиджака маленький черный футляр и с проклятьями подал его Хэзеллу. Тот, немедленно открыв коробку, убедился, что бриллианты невредимы.

– Благодарю, – сказал он. – И еще два вопроса – из чистого любопытства. Зачем вы попросили билеты у всех, кто сидел в вагоне?

– Не хотел вызывать подозрений. Тревогу могли бы поднять до прибытия поезда и опросили бы пассажиров, а те рассказали бы…

– О, это не выдерживает никакой критики! – перебил его Хэзелл. – А как вы собирались переодеться в форму железнодорожника, если бы в купе был кто-то еще?

– В вагоне есть уборная.

– Понятно. Всего хорошего. Можете считать себя счастливчиком, любезный.


Уже через час ожерелье было в руках мисс Сент-Джон Мэллеби, которая расточала благодарности Хэзеллу.

– А вы уверены, что?..

– Что мистер Кестрон здесь ни при чем? Абсолютно. А теперь, пожалуйста, вызовите свою служанку.

Та вошла. Хэзелл держал ожерелье в руках.

– Ваша хозяйка считает, – сказал он, – что вам лучше немедленно получить расчет. Камердинер мистера Кестрона тоже уволен. Вы взре́зали несессер ножницами, пока он лежал, накрытый пледом? Или использовали нож?

Какое-то время служанка просто стояла затаив дыхание, а потом вышла из комнаты, так и не произнеся ни слова.

– Это было интересное дело, мисс Мэллеби, – заметил Хэзелл, – и я рад, что мои неглубокие познания в области железной дороги и связанных с нею загадок помогли обелить невиновного, а также привели эту историю к счастливому концу.


Герберт Джордж Уэллс

Уэллс – автор более чем известный: для научной фантастики и футурологии он вообще один из «отцов-основателей». Детективы находились скорее на периферии его творчества… но все-таки не за ней.

Признаться, мы сомневались, правильно ли помещать рассказы Уэллса в этой части сборника, среди произведений авторов викторианского периода: ведь он жил и работал долго, успел увидеть окончание Второй мировой войны, ставшей практически полным «отрицанием» прежней модели цивилизации, одним из символов которой считается классический детектив…

Тем не менее все уэллсовские детективы, представленные здесь, относятся к викторианскому этапу его творчества. Впрочем, назвать их классическими все равно трудно.


Ограбление поместья Хеммерпонд

Что такое грабеж – спорт, профессия или же искусство? Это спорный вопрос. Понятие «профессия» подразумевает наличие жестких технических требований, а грабители таковых не придерживаются; назвать грабеж искусством мешает излишнее пристрастие его деятелей к материальным ценностям. В конечном счете выходит, что грабеж можно скорее определить как разновидность спорта, в котором правила до настоящего времени еще не сформулированы, а призы распределяются весьма нетрадиционным образом. Именно отсутствие в этом деле формальных рамок привело к прискорбной неудаче двух многообещающих новичков в парке поместья Хеммерпонд.

Главным призом в этом состязании были бриллианты и другие bric-а-brac, то бишь побрякушки, принадлежащие молодой леди Эйвелинг. Она, как, вероятно, помнят читатели, – единственная дочь г-жи Монтегю Пенгс, широко известной владелицы увеселительных заведений. Газеты взахлеб расписывали ее (дочери) бракосочетание с лордом Эйвелингом, количество и качество свадебных подарков, а также тот факт, что медовый месяц новобрачные намерены провести в Хеммерпонде. Объявление о столь ценных призах произвело немалый ажиотаж в том узком кругу спортсменов, в котором господин Тедди Уоткинс являлся непререкаемым авторитетом; было решено, что ему, в сопровождении квалифицированного ассистента, следует нанести деловой визит в деревню Хеммерпонд.

Будучи от природы человеком застенчивым и скромным, господин Уоткинс предпочел явиться туда инкогнито. Тщательно рассмотрев все обстоятельства задуманного предприятия, он остановил свой интерес на образе художника-пейзажиста и назвался непритязательным именем Смит. Уоткинс приехал один, помощник, как было условлено, должен был присоединиться к нему в последний день его пребывания в Хеммерпонде.

Надо сказать, Хеммерпонд – пожалуй, один из красивейших уголков Сассекса; здесь еще сохранилось много домов с тростниковыми крышами, церковь из серого камня, имеющая высокий шпиль и приютившаяся в низине, – одна из самых красивых в графстве, не испорченная реставрациями; а буковые леса и заросли папоротника, окаймляющие дорогу к большой усадьбе, чрезвычайно богаты тем, что заурядные художники и фотографы называют «моментами». Посему Уоткинс, прибывший с двумя чистыми холстами, новеньким, с иголочки, мольбертом, коробкой красок и саквояжем, без труда влился в компанию собратьев по искусству; их было с полдюжины, и они встретили его с распростертыми объятиями, а кроме того, с некоторой долей любопытства. Им было невдомек, что в саквояже лежала разборная лестничка (хитроумной конструкции прославленного, ныне покойного, мастера Чарльза Писа[81]), ломик и моток проволоки. Уоткинс убедился, что выбранная им маскировка прекрасно работает, однако она же вовлекла его в сложные беседы эстетического содержания, к которым он был, мягко говоря, не готов.

– Вы много выставлялись? – спросил юный Порсон в баре гостиницы «Карета и кони», где господин Уоткинс расположился вечером после приезда, чтобы собрать полезные сведения о местной обстановке.

– Изредка, – ответил господин Уоткинс, – по случаю, в разных местах.

– В Академии?

– Бывало, что и там. Да еще в Хрустальном дворце[82].

– Хорошо вас повесили? – поинтересовался Порсон.

– Бросьте ваши шуточки, – буркнул Уоткинс. – Мне это не нравится.

– Я хотел узнать, хорошее ли место вам выделили?

– Чего-чего? – подозрительно переспросил Уоткинс. – Намекаете, что меня могли засадить?

Порсона воспитывали тетушки, и он был джентльменом, каких и среди художников редко встретишь; сей господин понятия не имел, что значит «засадить», но счел за лучшее заметить – не имел в виду ничего подобного. Поскольку вопрос развески явно был болезненным для господина Уоткинса, юноша попытался перевести беседу в другое русло.

– А вводить стаффаж[83] в свои картины вы не рассчитываете?

– Нет, с расчетами у меня туго, в голове не помещаются, – сказал господин Уоткинс. – Этим всем моя мил… то бишь миссис Смит занимается.

– Она тоже художница! – восхитился Порсон. – Это, должно быть, весело!

– Очень даже, – сказал Уоткинс, хотя на самом деле так не думал и, чувствуя, что разговор выходит за пределы его понимания, добавил: – Я приехал сюда, чтобы писать усадьбу Хеммерпонд при лунном свете.

– Вот это да! – промолвил Порсон. – Весьма оригинальная идея.

– Да, – ответил Уоткинс, – мне тоже показалось, что я это здорово придумал. Надеюсь, завтра смогу начать.

– Как! Неужели вы собираетесь работать на пленере[84] – ночью?

– Именно так, собираюсь.

– Но вы же не сможете разглядеть свой холст?

– По-вашему, я круглый… – начал было господин Уоткинс, однако сообразил, что слишком сильно вспылил из-за столь простого вопроса, и крикнул мисс Дурган, чтобы принесла еще кружечку пива. – У меня с собой есть такая штука, называется потайной фонарь, – сообщил он Порсону.

– Однако сейчас новолуние, – возразил тот. – Луны не будет!

– В любом случае, – заметил Уоткинс, – дом-то никуда не денется. Видите ли, я буду сперва писать дом, а потом луну.

– О-о! – только и смог сказать Порсон, ошеломленный этим заявлением.

– А я вот слыхал, – вставил старик Дурган, хозяин гостиницы, хранивший почтительное молчание, пока длился этот профессиональный разговор, – будто бы в доме аж целых трое полицейских из Ейзельворта дежурят по ночам, а все из-за той леди Эйвелинг и ейных побрякушек. Один, рассказывают, обыграл шесть к четырем тамошнего лакея – бревна кидали[85]!

На следующий день, ближе к закату, господин Уоткинс, с мольбертом, чистыми холстами и объемистым саквояжем, содержавшим нужные приспособления, не спеша прошел по живописной тропинке, которая вела через буковый лес к Хеммерпондскому парку, и установил свое оборудование в стратегически выгодной позиции на холмике, откуда открывался вид на дом. Здесь его заметил художник Рафаэль Сант (вряд ли родственник великого Рафаэля Санти), писавший днем этюды меловых обрывов, а теперь возвращавшийся домой через парк. Порсон успел возбудить его любопытство, рассказав о появлении нового собрата по искусству, и Сант решил свернуть с пути, чтобы обсудить вопросы ночного пленера.

Господин Уоткинс, по-видимому, не заметил его приближения. Он только что по-дружески побеседовал с дворецким леди Хеммерпонд. Этот почтенный джентльмен, проследив за сервировкой обеда, исполнял важную обязанность – выгуливал трех любимых собачек хозяйки, а посему проследовал дальше и уже скрылся из виду. Господин Уоткинс с великим усердием размешивал краску на палитре. Подойдя ближе, Сант с изумлением обнаружил, что эта краска – изумрудно-зеленая, невообразимо яркая, ядовитая. У Санта была врожденная восприимчивость к цвету, к тому же он сызмала развивал ее, и потому при виде столь чудовищной смеси, стиснув зубы, со свистом втянул воздух. Уоткинс обернулся. На лице его читалось раздражение.

– Зачем, скажите на милость, вам понадобился этот жуткий зеленый? – спросил Сант.

Уоткинс сообразил, что в старании выказать перед дворецким свой художественный пыл, очевидно, допустил какую-то техническую оплошность. Он неуверенно взглянул на Санта.

– Извините меня за грубость, – сказал Сант, – но этот зеленый действительно чересчур яркий. Он меня прямо потряс. Что же все-таки вы намерены с ним сделать?

Господин Уоткинс собрался с духом. Только решимость могла сейчас спасти его.

– Если вы вздумаете мешать мне работать, – буркнул он, – я, ей-богу, раскрашу вашу физиономию!

Сант отступил; он был человек мирный, хотя и шутник. Спускаясь с холма, художник встретил Порсона и Уэйнрайта.

– Этот тип либо гений, либо опасный сумасшедший, – сказал он им. – Пойдите туда и взгляните на его зеленый! Сразу все поймете.

И он продолжил свой путь. Настроение у него улучшилось от приятного предвкушения скандала, который вот-вот разразится в сумерках возле некоего мольберта и будет сопровождаться пролитием зеленой краски в больших количествах.

Однако с Порсоном и Уэйнрайтом господин Уоткинс повел себя более дружелюбно и объяснил, что слой зеленой краски послужит подмалевком[86] для его картины. На удивленные расспросы он ответил: это абсолютно новый метод, изобретенный им лично. Но затем стал сдержаннее и заметил, что не намерен делиться с каждым встречным секретами собственного стиля, а также добавил несколько едких реплик по поводу низости некоторых особ, которые «лезут, куда не просили», стараясь подсмотреть какие-нибудь приемы мастеров. Художники тут же избавили его от своего общества.

Темнота сгущалась, на небе одна за другой загорались звезды. Давно уже умолкли грачи, уснувшие в своих гнездах на высоких деревьях слева от дома; само здание превратилось в темно-серый контур, лишенный архитектурных деталей, но тут ярко засветились окна большой гостиной, потом зажгли свет в оранжерее, а окна спален там и сям озарились золотистым мерцанием. Если бы в этот час кто-нибудь подошел к мольберту в парке, то не застал бы никого рядом. На чистом холсте красовалось лишь одно неприличное слово, выведенное ярчайшей зеленой краской. А господин Уоткинс, укрывшись в зарослях кустарника, наставлял своего ассистента, который пробрался к нему незамеченным по подъездной аллее.

Уоткинс был весьма горд собой: ведь он сумел хитроумно доставить свое снаряжение на глазах у людей прямо к месту работы!

– Вон там гардеробная, – объяснил он ассистенту, – и, как только горничная заберет свечу и пойдет вниз ужинать, тут-то мы и заявимся. Эх! До чего же красиво смотрится эта домина в свете звезд, ей-ей, со всеми этими окнами и огнями! Надо же, Джим, мне даже немножко жаль, что я и впрямь не мазила… Ты проволоку на дорожке к прачечной натянул, а?

Он осторожно подкрался к дому, остановился под окном гардеробной и начал собирать свою складную лесенку. Он был настоящий, опытный профессионал и не испытывал никакого волнения. Джим пошел разведать обстановку в курительной комнате. Внезапно совсем рядом с Уоткинсом, в кустах, раздался громкий треск и приглушенная ругань. Кто-то споткнулся о проволоку, которую Джим только что натянул. Потом со стороны дорожки, посыпанной гравием, до Уоткинса донесся топот бегущих ног. Будучи, как и все истинные художники, человеком чрезвычайно скромным, он немедленно бросил складную лесенку и, огибая опасное место, помчался прочь прямо сквозь кусты. Он смутно ощущал, что за ним гонятся двое, а впереди, как ему казалось, различал фигуру своего ассистента. Еще минута – и он перелетел через низкую каменную ограду, отделявшую кустарник от большого парка. Судя по двум глухим ударам о землю, преследователи также преодолели ограду.

В темноте между деревьями погоня шла за ним по пятам. Уоткинс, легконогий, хорошо тренированный, мало-помалу нагонял хрипло дышащего человека, несущегося впереди. Оба молчали, но, чем ближе подбегал Уоткинс, тем сильнее его одолевало ужасное сомнение. В этот момент беглец повернул голову и удивленно вскрикнул. «Это не Джим», – успел подумать Уоткинс, однако тут незнакомец развернулся к нему и бросился прямо под ноги. В результате оба очутились на земле и теперь барахтались, вцепившись друг в друга. А сзади уже подбегал второй противник.

– Руку, Билл! – заорал незнакомец.

И Билл протянул ему руку помощи – даже не одну, а две, да в придачу также и ноги приложил. Четвертый беглец, наверное, Джим, еще раньше свернул куда-то и, очевидно, умчался в неизвестном направлении. Во всяком случае, к борющейся троице он не присоединился.

О том, что произошло в следующие несколько минут, у господина Уоткинса сохранилось весьма нечеткое воспоминание. Смутно помнится ему, что он вроде бы ткнул большим пальцем в угол рта первого противника и опасался, не откусит ли тот его перст, а еще он, кажется, сумел ухватить джентльмена, откликавшегося на имя Билл, за волосы и стукнуть головой о землю. Ему самому основательно досталось по разным местам, и, видимо, сразу от многих нападающих. Тут джентльмен, который назвался Биллом, ударил господина Уоткинса коленом под ложечку и попытался сложить его пополам.

Когда сознание Уоткинса несколько прояснилось, он обнаружил, что сидит прямо на земле, а вокруг собрались люди – восемь или десять мужчин; ночь была темная, да и в голове у него стоял туман, и точно сосчитать ему не удалось. Он понял только, что они ждут, когда он придет в себя. С прискорбием решил Уоткинс, что попался, и чуть было не высказал вслух несколько философских замечаний касательно непостоянства фортуны, но внутренний голос отговорил его от этого порыва. Ибо наш профессионал очень скоро заметил, что на его запястьях нет наручников, а потом кто-то сунул ему в руку фляжку с бренди. От такой неожиданной доброты он почти размяк.

– Кажется, опамятовался, – произнес некто, как показалось Тедди, голосом, принадлежавшим второму лакею из усадьбы Хеммерпонд.

– Мы их схватили, сэр, обоих схватили, – сказал хеммерпондский дворецкий (это он снабдил пострадавшего фляжкой). – Благодаря вам!

На реплику никто не отозвался. Но Тедди не сообразил, что она относится к нему.

– Он еще не вполне очнулся, – сказал кто-то незнакомый. – Эти мерзавцы его едва не убили!

Господин Тедди Уоткинс решил оставаться «не вполне очнувшимся», пока не разберется в ситуации получше. Ему удалось заметить, что две из фигур, окружавших его, стоят бок-о-бок с унылым видом, и что-то в очертании их плеч подсказало его опытному взгляду: эти двое связаны друг с другом. Двое! В мгновение ока его осенило. Он опустошил маленькую фляжку и попытался, пошатываясь, подняться на ноги. Услужливые руки поддержали его, раздались сочувственные возгласы.

– Позвольте пожать вашу руку, сэр, пожать руку, – сказал один из тех, что стояли рядом с ним. – Разрешите представиться. Я весьма благодарен вам. Ведь эта пара негодяев явилась сюда, привлеченная драгоценностями моей жены, леди Эйвелинг.

– Очень приятно познакомиться, ваша светлость, – ответил Тедди Уоткинс.

– Вы, видимо, увидели, как злоумышленники пробираются через кустарник, и напали на них?

– Именно так и было, – господин Уоткинс не счел нужным уточнять.

– Пожалуй, вам стоило бы выждать, пока они не заберутся в окно, – продолжал лорд Эйвелинг, – им крепче досталось бы, будь они пойманы с поличным, за грабежом. И вам повезло, что двое полицейских дежурили у ворот и сразу побежали за вами тремя. Вы вряд ли справились бы с обоими в одиночку – хотя вы повели себя весьма храбро, без сомнения.

– Вы правы, лучше было бы мне продумать это получше, – сказал господин Уоткинс. – Но нельзя же думать сразу обо всем!

– Конечно нельзя, – согласился лорд Эйвелинг. – Боюсь, они вас несколько помяли, – добавил он, когда вся компания направилась к дому. – Вы, я вижу, прихрамываете. Позвольте предложить вам мою руку?

Итак, вместо того чтобы проникнуть в Хеммерпонд через окно гардеробной, господин Уоткинс вступил в дом, пребывая в состоянии легкого опьянения, опираясь на руку самого настоящего аристократа, – и через парадный вход. К нему вернулась обычная жизнерадостность. «Вот это, – думал господин Уоткинс, – что называется, элегантный грабеж!» Разглядев «мерзавцев» при свете газовых ламп, господин Уоткинс убедился, что они ему незнакомы – какие-то местные любители. Их отвели в кладовую и там оставили под надзором трех полицейских, двух егерей с заряженными ружьями, дворецкого, конюха и кучера, с тем чтобы отправить их, как рассветет, в полицейский участок в Хейзелуорте. А господина Уоткинса окружили заботой в гостиной. Его уложили на диван, о том же, чтобы он вернулся немедля в деревню, и слушать не захотели. Леди Эйвелинг, уверенная, что высказывает блестящую мысль, заявила: знаменитый художник Тернер, по ее мнению, был вот таким же – грубым, полупьяным, храбрым и умным, с глубоким взглядом. Кто-то принес интересную складную лесенку, обнаруженную в кустах, и гостю показали, как она раскладывается. Ему также сообщили, что среди кустарника нашли натянутую в нескольких местах проволоку, явно предназначенную для того, чтобы неосторожные преследователи об нее споткнулись. Художнику повезло, ведь он избежал этих ловушек. И наконец, ему показали драгоценности.

Господину Уоткинсу хватило ума держать язык за зубами, и при малейшем затруднении в беседе он тут же начинал страдать от своих ушибов. В конце концов его хватил приступ боли в спине и зевота. Компания внезапно осознала тот факт, что стыдно докучать разговорами человеку, побывавшему в такой переделке, и вскоре он удалился в отведенное для него помещение – маленькую комнату с красными обоями, рядом со спальней лорда Эйвелинга.

* * *

Утренняя заря застала в парке поместья Хеммерпонд покинутый мольберт с зеленой надписью на холсте, а в господском доме поместья Хеммерпонд – ужасное смятение. Но если заря и застигла где-то господина Тедди Уоткинса с бриллиантами Эйвелингов, она не известила об этом полицию.


Примирение

Темпл провел с Финдлеем едва ли больше пяти минут, когда почувствовал, что не в силах забыть прошлое: старая обида оказалась слишком живучей, более того – сегодняшняя встреча откровенно разбередила ее. Но он пришел с намерением помириться, да и Финдлей уцепился за эту идею так охотно, что поневоле приходилось делать хорошую мину при плохой игре. Наконец, и предрождественская обстановка тоже настраивала на мирный лад – хотя бы внешне.

В результате оба они говорили о том о сем, тщательно стараясь не упоминать причину и даже сам факт давней ссоры. Темпл главным образом рассказывал о своих путешествиях. Он стоял между камином и шкафом с коллекцией минералов, примостив стакан виски на каминной полке, а Финдлей внимательно слушал, сидя в кресле рядом с рабочим столом. На обширной поверхности стола располагались десятки небольших, маленьких и совсем крохотных черепов, предмет сегодняшних научных трудов хозяина гостиной. В основном это были насекомоядные, от ежей до землероек.

Гость остановил взгляд на черепах и вдруг запнулся, прервав повествование о равнинах Южной Африки.

– Вижу, пока я скитался, ты уже сумел как следует устроиться, – сказал он.

– Да, удалось кое-куда достучаться, – признал Финдлей.

– В Королевское научное обществе и прочие славные места, о которых мы мечтали… сколько лет назад?

– Если считать с момента окончания университета – то пять.

Темпл оглядел комнату. На сей раз взгляд его задержался на каком-то округлом сероватом предмете, лежащем в углу возле двери, но тут же проследовал дальше, внимательно изучая обстановку гостиной.

– А у тебя словно и ничего не изменилось: все те же пухлые фолианты – разве только их стало еще больше, тот же запах препарированных костей, старых и свежих… где ты здесь анатомированием занимаешься: небось, на подоконнике, как в студенческие времена?.. Вот только теперь ты пригрет славой, не правда ли?

– Слава… – задумчиво произнес Финдлей. – Ну, вряд ли есть смысл называть это славой. Таких, как я – соответствующих определению «известный специалист в сравнительной анатомии», – поистине пруд пруди.

– Что ж, «известный специалист в сравнительной анатомии» – тоже неплохо. Во всяком случае, это на положительной стороне шкалы. А на отрицательной и нет ничего, так ведь? Как говорят, «не жениться – не разориться». Верно?

– Пожалуй, – Финдлей внимательно посмотрел на своего собеседника.

– Отличный выбор, замечательный образ жизни. Увы, не для меня. Я предпочитаю азарт, опасность, риск, но – при всем этом! – Темпл неожиданно резко возвысил голос, а взгляд его вернулся к серому предмету возле двери, – считаю, что есть какой-то предел негуманности, который запрещено преступать даже деятелю науки. Пускай он и сравнительно известный анатом. В частности, никак нельзя использовать черепную коробку человека в качестве дверного фиксатора! – Он быстрыми шагами пересек комнату и решительно поднял этот предмет.

– «Черепную коробку человека», боже мой… – с легким недоумением повторил Финдлей. – Ну, как видишь, это не она. Или не видишь? Ты действительно забыл все, чему учился?

– Не забыл. И призна́ю, это не кости черепного свода Homo sapiens. – Темпл повертел странный предмет в руках, рассматривая его с подлинным интересом. – Но что это за дьявольщина такая?

То, что он назвал «дьявольщиной», и в самом деле выглядело необычно. Безусловно, кость, округлая, полая внутри, чем-то в самом деле напоминающая черепной свод, а еще больше громадную, объемом с три сжатых кулака, луковицу жилетных часов.

– У тебя и в самом деле плохая память. – Финдлей усмехнулся почти естественно, лишь самый внимательный наблюдатель мог бы уловить в его голосе напряженность. – Это средняя часть пазушной полости кита, то есть в данном случае, можно сказать, ушная кость – по крайней мере, у китообразных ее функции таковы. Булла.

– А. Конечно, – интерес Темпла мгновенно угас. – Ethmoid bulla. Я и вправду забыл многое из… Из прошлой жизни.

Он положил костяную полость на невысокий шкафчик, рядом с гантелями и боксерскими перчатками.

Некоторое время оба молчали.

– Возвращаясь к твоему предложению выступить в этой одноактной пьеске, которую вы подготовили на Рождество, – промолвил Темпл, словно ничего не случилось, – скажу: что ж, я готов. Роль прочитал и заучил – хотя, боюсь, она мне не очень подходит. Тут бы найти совсем молодого парня…

– Не скажи! Это как раз роль для человека, прощающегося с молодостью.

– Вот как? Человек, прощающийся с молодостью, оплакивающий свою раннюю зрелость… Да, такое я могу сыграть. Просто, весело и без неуместного трагизма. Хорошо, пошли в зал, посмотрим, как там все получится…


Когда они вернулись, небольшие часы на каминной полке пробили половину второго ночи; циферблат был едва различим в полумраке, потому что с момента ухода из комнаты хозяина и гостя туда пару раз наведался слуга, который не только подложил угля в камин, но вдобавок опустил жалюзи и задернул тяжелые шторы. Ничего, кроме тиканья часов, не нарушало покоя хранящихся в гостиной книг и костей. Отсветы каминного огня плясали по потолку, ложились багряными пятнами на стол – и черепа́ животных, отбрасывавшие причудливые тени, выглядели будто гротескная иллюстрация для романа ужасов.

Наконец тишина была нарушена звуком ключа, повернувшегося в замочной скважине, хлопком входной двери, шумом приближающихся по коридору шагов. Затем открылась и внутренняя дверь. Двое мужчин вошли в освещенное, согретое камином пространство; впрочем, Темпл, стремительно шагавший первым, не обратил внимания на теплоту воздуха, его лицо и так было разгорячено праздничными возлияниями, а пальто широко распахнуто, как будто на дворе не декабрь. Он глубоко засунул руки в карманы, покачался с носка на пятку, затем резко развернулся – и, кажется, был глубоко озадачен, обнаружив себя в компании Финдлея. Мозг его, под воздействием алкоголя отбросивший дипломатию, настойчиво подсказывал: им нет причин находиться рядом, даже в праздники.

Темпл подошел к камину и встал к нему спиной: неправдоподобно контрастный, будто вырезанный из черной бумаги, силуэт на фоне огня.

– Дураки мы были, что тогда поссорились, – отрывисто сказал он. – Враждовать из-за такой ерунды? Нет, действительно полные кретины!

Финдлей остановился возле стола с черепами. Он начал было стаскивать перчатки – и обнаружил, что руки его немного дрожат. То ли от выпитого, то ли…

– Моей вины в случившемся не было…

– Конечно, ты ни в чем не был виноват! – с прежней резкостью ответил Темпл. – Ты никогда ни в чем не виноват, мы оба знаем это, не так ли? Ты со студенческих лет такой: Финдлей-который-всегда-прав.

Сейчас основное внимание Финдлея было сосредоточено на керосиновой лампе. Он довольно опасным образом держал ее в левой руке, а правой столь же рискованно-неуверенными движениями пытался подкрутить фитиль. Сперва лампа под действием его усилий почти погасла, потом вдруг вспыхнула так, что на миг снова пришла мысль об опасности. Водрузив наконец ее на край стола, хозяин повернулся к гостю.

– Теперь порядок. Снимай пальто, старина, и присаживайся. У меня тут есть еще немного виски. Ах, как она лихо танцевала, эта девчонка в развевающемся платье…

– Полные кретины! – не слушая, повторил Темпл. И вдруг спохватился: – Что ты сказал?

– Я сказал: раздевайся и садись, выпьем еще немного, – Финдлей придвинул поближе маленький металлический столик с сифоном литиевой[87], бутылкой виски и коробкой сигар. – Лампа, как вижу, дает дьявольски неровный свет, что-то с керосином не в порядке, но придется смириться: больше под рукой ничего нет. Да присядь же! Скажи, а ты сразу разобрался в этом трюке: ну, когда фокусник вроде бы разбивает камень, но потом оказывается…

Гость, не обращая внимания на слова хозяина, стоял перед камином, все такой же прямой и мрачный.

– Дураки! – вновь произнес он с нажимом. – Только дураки могут поссориться из-за…

Судя по всему, он был слишком пьян, чтобы продолжать делать вид, будто они просто старые друзья, увидевшиеся после долгого расставания. Но Финдлей, который сейчас тоже был отнюдь не трезвым, вдруг подумал, что это даже к лучшему. Уже ясно: в обычном своем состоянии им удастся разве только приглушить давний конфликт, а отнюдь не примириться по-настоящему; однако, может быть, теперь, когда печать цивилизованности снята?..

– Нет такой женщины, ради которой стоило бы нарушить мужскую дружбу! – Темпл изрек это с пафосом, но вполне искренне. После чего опустился наконец в кресло, налил себе виски, разбавил его минеральной водой из сифона – и, поскольку идея мужской дружбы овладела его вниманием полностью, принялся вспоминать приключения студенческих лет, во многом совместные с Финдлеем. Несколько следующих минут их диалог в основном состоял из фраз вроде «А помнишь то?», «А помнишь это?». Финдлей, заметно повеселевший, охотно поддерживал разговор.

– Да, времена были славные… – сказал он, очередной раз подливая виски в стакан гостя.

Однако тот вдруг опять потемнел лицом.

– Нет такой женщины, ради которой… – Темпл не договорил, но уже было ясно: ход его мысли опять вернулся к причине их давней ссоры. – Да будь они прокляты! Все зло из-за них. Вот черт… Вот ведь черт побери!

– И вправду, черт побери… – приглушенно отозвался Финдлей.

– После всего, что было… – Темпл словно бы не услышал его. – В итоге получить – вот такое… – И вдруг он как будто проснулся. – А тебе как раз нечего черта поминать и проклятиями сыпать. Вот у меня-то есть причина, а у тебя – наоборот! Если бы ты тогда не влез непрошено…

– А я-то надеялся, мы больше не будем это обсуждать…

Темпл уставился на огонь.

– Не буд… не-бу-дем… – согласился он; ощутил, что язык у него заплетается, сосредоточился и не без усилий вернул контроль над речью. – Финдлей, я, похоже, здорово пьян.

– Ерунда, старина. Наливай еще. Сегодня мы имеем право напиться.

Темпл, пошатнувшись, поднялся из кресла. На его пылающем не то от виски, не то от ярости лице застыло странное выражение.

– Право-то мы имеем. Но из нас двоих только у меня имеется на то причина. И ты ее знаешь!

– Выпей, – твердо сказал Финдлей. – Выпей – и забудь об этой причине. Дело прошлое…

– Ох… У тебя тут есть холодная вода? Кажется, мне надо вылить на голову не меньше кувшина, чтобы… Вот дьявол! У кого я сейчас прошу воды?! И с кем я сейчас вообще нахожусь рядом?! Вот уж право слово – нам бы с тобой стоило держаться друг от друга подальше! На разных континентах…

– Бред какой-то. – Финдлей пожал плечами. – Если не хочешь пить – мы могли бы еще немного вспомнить прошлое… Другое прошлое. Нам что, больше говорить не о чем? Ну, хотя бы как смешно выглядел старина Джейсон в боксерских перчатках! Интересно, сейчас бы ты выстоял против него пять раундов, как тогда?

Темпл отвернулся от камина. Теперь он смотрел только на своего собеседника – и с каждой секундой все больше наливался злобой. Финдлей выругался про себя. Он уже понял, что попытка примирения провалилась, да теперь ему и самому уж не казалась бесспорной ее необходимость. Но все-таки следовало завершить разговор, раз уж он начат.

– Старина Джейсон, с его поистине слоновьей памятью и такой же неповоротливостью на ринге… Тем не менее именно он показал нам, что такое настоящий бокс! Помнишь, как мы с тобой это выяснили на практике – когда случилась та небольшая потасовка на Гауэр-стрит?

Финдлей, чувствуя, что переигрывает в своей показной непринужденности, отодвинул кресло, словно освобождая посреди гостиной пространство, впрочем, отнюдь не достаточное для боксерского поединка, – и встал там, как на ринге. Сперва изобразил позу, которая должна была напомнить им обоим о Джейсоне, – чуть шаржированную стойку старого призового бойца времен лондонской арены[88], – а потом, охваченный новой мыслью, шагнул к полке в стенной нише, взял оттуда свои боксерские перчатки, быстро надел их и встал в более современную стойку.

Возможно, он сейчас делает ошибку, но, если и спортивный дух поединка по джентльменским правилам любительского бокса не примирит их, пусть это выяснится прямо сейчас.

– Ну же, не стой столбом, человече! Тебе, может быть, и кажется, будто вокруг черным-черно – однако лишь потому, что ты сам загнал себя во мрак и сам себя там держишь. Давай встряхнись! Все хорошо, ты верно сказал: нет женщины, способной разрушить мужскую дружбу – зато эта дружба отлично выдерживает испытание боксерскими перчатками. Новые четырехунциевые перчатки[89] из отлично выделанной кожи – самое то, чтобы взбодрить дух и разгорячить кровь, заставить ее быстрее бежать по жилам… а может быть, и чуть-чуть из носа, но нам ли этого бояться!

– Ладно, – было видно, что Темпл соглашается безо всякого энтузиазма. – Где у тебя вторая пара перчаток?

– Вон там, в углу. На кабинетном шкафчике рядом с коллекцией минералов. Отлично, молодец, парень! Все будет как в добрые старые времена!

Темпл молча проследовал к шкафчику, сам не понимая, почему его сейчас бьет нервная дрожь: во всяком случае, не от страха из-за предстоящего спарринга. Он несколько легче своего противника весом и ощутимо больше выпил – но все равно в лучшей физической форме. Значит, у него появится шанс взять над Финдлеем верх… однако разве он этого хочет? Вернее, разве он хочет это сделать так? Такая победа – слишком малое возмещение за… за…

Он вздрогнул, коснувшись рукой чего-то твердого и холодного – буллы, части китового черепа.

Искушение было неодолимым и внезапным как вспышка молнии. Темпл, закрепив боксерскую перчатку на левой руке, сунул правую в полость буллы. С изумлением обнаружил, что костяной накулачник удобно облегает кисть и держится прочно, как влитой. Правда, его приходилось фиксировать изнутри всеми пятью пальцами, но для каждого нашлась подходящая выемка.

То, что было у него сейчас на правой руке, почти в точности соответствовало боксерской перчатке: разве только без большого пальца, однако при таком освещении это не сразу заметишь… И еще, конечно, куда тверже, чем используемая для перчаток кожа. Но такое вообще обнаруживается лишь после пропущенного удара.

Темпл мрачно усмехнулся при мысли о том, что сейчас смог бы сыграть со своим бывшим другом жестокую шутку. Интересно, насколько далеко можно зайти в ней?

Он обернулся на звук сдвигаемой мебели и обнаружил, что Финдлей уже переместил письменный стол в эркер, тем самым сделав пространство посреди гостиной вполне соответствующим любительскому рингу, а теперь торопливо переставляет лампу подальше от места предстоящего боя.

– Ты готов? – Хозяин с улыбкой шагнул в импровизированный ринг. Гость медленно двинулся ему навстречу.

Финдлей принял оборонительную стойку, держа полураскрытые перчатки ладонями вперед. Он внимательно следил за противником, но на его руки специального внимания не обращал, поэтому булла на правой ладони Темпла до сих пор оставалась незамеченной. Впрочем, алкоголь сильно ослабил внимание обоих – и виртуозной техники боя сейчас ожидать не приходилось.

Гость и хозяин все еще улыбались друг другу, причем гость шире.

Они качнулись вперед-назад, пробуя дистанцию, – в тусклом свете камина и керосиновой лампы их тени заметались по рингу, будто дополнительные участники схватки, – а потом Финдлей сделал легкий выпад левой, метя в лицо. Темпл без труда уклонился. В следующий миг он сам нанес удар через руку своего противника, тоже метя в лицо, но с безжалостной силой, увеличенной его костяным накулачником.

Финдлей, отлетев на несколько шагов, едва сумел устоять. Ошеломленный, не веря самому себе, ощупал ухо, куда пришелся удар, и убедился, что оно онемело, так же, как вся левая половина лица. Все-таки он сумел снова принять боевую позицию за мгновение до того, как Темпл попал в него снова: на сей раз в корпус, левой рукой в обычной перчатке. Тем не менее этого хватило, чтобы Финдлей рухнул на пол перед самым входом в курительную комнату, который условно ограничивал место поединка с одной из сторон, играя роль канатов ринга.

До нокаута Финдлею было далеко, хотя по щеке его текла кровь, струящаяся из уха. Неискренне засмеявшись, он быстро поднялся на ноги, но тут же пошатнулся, едва не упав спиной вперед в курительную. Финдлей по-прежнему был скорее ошеломлен, чем напуган. Он понимал, что по меньшей мере на стоун[90] тяжелее своего противника и никак не ждал настолько сокрушительных последствий от первого же пропущенного удара. Жестом показал, что хочет прервать спарринг, – и тут Темпл снова бросился в атаку. Он сделал финт левой, однако его друг, даже полуоглушенный, оставался опытным боксером и понимал, откуда сейчас следует ждать опасности. Не защищаясь, он тоже ударил левой, на опережение. Темпл не смог обрушить на противника буллу: кулак Финдлея чувствительно ткнулся в его губы, заставив отпрянуть.

Темпл ощутил соленый вкус собственной крови – и это, одновременно с видом крови Финдлея, заставило его озвереть. Иногда такое случается, когда хмель туманит сознание, а вот сейчас он как раз улетучился, но отрезвевший мозг разом отринул все законы, привнесенные цивилизацией. Вместе с ними исчез и человек: осталось только свирепое дикое животное, жаждущее смерти врага. С хриплым, поистине звериным воплем Темпл прыгнул вперед, широко, не по-боксерски размахнувшись своим костяным кастетом. Финдлей, тоже совсем не по-боксерски, попытался заслониться поднятой рукой – но от удара буллы она хрустнула чуть выше запястья.

Тот, который еще оставался человеком, вскрикнул. А тот, что перестал им быть, с первобытной яростью нанес еще три удара подряд, метя в череп.

Финдлей снова вскрикнул: в голосе его до сих пор звучало изумление, а не страх или гнев. В последний раз неуклюже сделал защитное движение – и, не успев его завершить, начал падать, как вол под обухом мясника.

Темпл тут же навалился на него сверху. Сцепившись в ближней схватке, они возились на полу, задевая мебель. Лампа покачнулась, обрушилась на пол и с оглушительным звуком лопнула. Керосин не вспыхнул: наоборот, комната погрузилась в полумрак, что едва развеивался багровыми сполохами догорающего в камине угля.

Финдлей, лежа на спине, сумел сильно пробить Темплу по ребрам, но только один раз. Темпл придавил ему руки коленями, левым локтем прижал горло – и, надежно зафиксировав своего врага, бил и бил оправленным в кость кулаком, словно кувалдой, пока не почувствовал, что распростертое на полу тело перестало содрогаться.

Возможно, даже после этого он остановился бы далеко не сразу. Но тут вдруг в противоположной стороне гостиной осторожно приоткрылась дверь. Мгновение спустя комнату заполнил отчаянный женский визг, а потом служанка в ужасе захлопнула дверную створку. Было слышно, как панический топот ее шагов стремительно удаляется по коридору.

Темпл опустил взгляд на лицо Финдлея, то есть на то окровавленное месиво, которое совсем недавно было его лицом. Затем целую минуту – бесконечно долгую и ужасную – убийца провел коленопреклоненным, склонившись над убитым.

После этого он наконец встал. Встряхнулся, словно освободившись от кошмара. Некоторое время стоял неподвижно, озаряемый пламенем умирающего камина, и вдруг заметил, что его правая кисть до сих пор скрыта внутри буллы.

В страхе Темпл изо всех сил тряхнул рукой, сбрасывая окровавленный накулачник. Костяная полусфера, звучно ударившись о паркет, прокатилась через всю комнату и замерла абсолютно в той же точке, где он впервые увидел ее, приняв тогда за человеческий череп. Путь буллы был завершен: она стала причиной смерти двух человек, Финдлея и, в неизбежном скором будущем, самого Темпла. Теперь костяная полость, сделав свое дело, могла вернуться на прежнее место.

Темпл понимал, что такая мысль, скорее всего, является отголоском его недавнего безумия. Но это в любом случае уже ничего не могло изменить.


По ту сторону окна

После того как все процедуры были завершены, Бейли перенесли в кабинет и поместили на кушетку перед открытым окном. Там он и лежал: в верхней своей части – живой человек, вздрагивающий от боли и озноба, а ниже пояса – неподвижная мумия. Впечатление только усугублялось из-за того, что обе его ноги были туго перевиты белыми бинтами.

Он пытался читать, даже писал немного, но чаще просто смотрел в окно. Еще когда Бейли только поселился здесь, ему казалось, что за открывающийся из окна вид, по правде говоря, стоило бы доплачивать, а уж теперь благодарил за него Бога по нескольку раз в день. Внутри было темновато, но даже этот рассеянный свет без труда позволял видеть, как изношена мебель и насколько выцвели обои. Флаконы с лекарством и кувшин с водой стояли на журнальном столике, окруженные накапливающимся за сутки мусором: объеденными веточками винограда, сигарным пеплом, пересыпа́вшимся через края плоского зеленого блюдца, листами вчерашней газеты. Зато пространство снаружи было залито светом, а в углу окна виднелась дотягивающаяся до второго этажа верхушка акации, словно перечеркнутая кованой оградой балкона. И главное: вдалеке переливалась серебром река, всегда шумная, беспокойная. Еще дальше, за рекой, виднелся заросший берег, широкий участок луга, затем – черная полоса деревьев, рощица тополей в излучине и уже совсем далеко – возвышающаяся надо всем квадратная башня церкви.

Весь день вниз и вверх по реке сновало множество судов. Сплавлялась по течению череда барж, загруженных бочонками пива, – товар для Лондона; навстречу ей, утопая в клубах черного дыма, спешил паровой катер, оставляющий за собой высокие волны; потом – шустрый кораблик с электрическим двигателем; следом – прогулочное судно, полное отдыхающих. Одинокий гребец. Распашная четверка с эмблемой спортивного клуба…

Даже посреди ночи (правда, ночь тогда выдалась лунной) с реки как-то раз долетело громкое пение под цитру: по течению спустилась очередная развеселая компания. Пение весело разносилось над водой. Похоже, самые спокойные часы выпадали на раннее утро или поздний вечер.

Через несколько дней Бейли начал узнавать некоторые суденышки; через неделю он разбирался во внутренней жизни доброй половины из них. «Лусон», тот самый паровой катер, принадлежавший неким Фицгиббонам, торопливо пробегал мимо три-четыре раза в день; он не приближался к дому более чем на две мили, но перепутать его с другим судном было нельзя: очень заметная желто-красно-коричневая раскраска и два матроса явно восточного происхождения. Однажды, к великому восторгу Бейли, «Императорский пурпур», роскошный корабль для речных круизов, остановился прямо напротив его окна; пассажирам подали завтрак, который они и вкушали в непринужденно-семейной обстановке, не подозревая, что за ними наблюдают. А как-то раз после обеда капитан на медленно идущей барже затеял ссору со своей женой, когда его судно показалось в левом углу окна, и перешел к рукоприкладству перед тем, как оно исчезло в правом.

Бейли считал все это бесплатным развлечением, помогающим сносить болезнь, и радостно встречал каждое новое происшествие. Миссис Грин, приносившая ему еду, часто заставала Бейли хлопающим в ладоши или негромко восклицающим «Бис!». Но у артистов на сцене под названием «река» было слишком много собственных дел и на бис они ни разу не выходили.

– Никогда не думал, что так заинтересуюсь вещами, которые меня совершенно не касаются, – сказал Бейли своему другу Уилдерспину, часто заходившему к больному и в своей несколько нервной, но благожелательной манере помогавшему тому скоротать время. – Я считал, что такое времяпровождение свойственно только маленьким детям и старым девам. Впрочем, для меня это лишь стечение обстоятельств. Просто работать я сейчас не могу, а в жизни ведь должно что-то происходить. Брюзжать и отрицать реальность – последнее дело: вместо этого, как видите, я лежу и наслаждаюсь, будто ребенок погремушкой, этой рекой и всем, что на ней происходит. Иногда, конечно, становится скучно, но не так уж и часто. А вообще-то, друг мой, я отдал бы что угодно за одно настоящее происшествие, хоть самое маленькое. Представьте: какая-нибудь лодка опрокидывается, на поверхности видны только головы пытающихся спастись вплавь, на помощь спешит быстроходный катер, кого-то вытягивают из воды багром… а лучше двоих… Вон плывет подходящее суденышко, катер Фицгиббонов. У команды недавно как раз появился новый багор, а вот, глядите, тот темнокожий, один из их матросов, по-прежнему несчастлив. Думаю, с ним что-то крепко не в порядке, Уилдерспин. И это длится уже два или три дня. Сидит на корточках, такой надутый, и медитирует, уставясь в воду. Вот уж точно не полезное для душевного здоровья дело: три дня подряд созерцать, как за кормой тает пена от корабельного винта.

Они проводили взглядом маленький паровичок, пробиравшийся по залитой солнцем реке. На мгновение верхушка акации скрыла его, вот он снова появился – и почти сразу исчез из виду за оконной рамой, словно канув во тьму.

– У меня выработался острый взгляд на детали, – сказал Бейли. – Я сразу заметил новый багор – по поведению их второго азиата. Забавный парень. Он никогда не обращался так со старым багром.

– Они оба малайцы, да? – спросил Уилдерспин.

– Не знаю, – ответил Бейли. – Так или иначе, это ласкары[91].

Потом он принялся рассказывать Уилдерспину о деталях частной жизни на корабле «Императорский пурпур».

– Вы будете смеяться, – сказал Бейли, – все эти люди собрались тут со всех концов света: Оксфорда и Уиндзора, Азии и Африки… но они фланируют за окном только для того, чтобы развлечь меня. Вот, скажем, позавчера какой-то человек вынырнул из неизвестности, принял забавную позу, потерял и вновь обрел самообладание, а потом опять канул в неизвестность, исчез из моей жизни. Скорее всего, навсегда. Причем я-то знаю, что он прожил на земле тридцать или сорок лет, испытал все, что положено, по части мелких житейских невзгод – но всего лишь для того, чтобы покривляться три минуты перед моим окном. Удивительно, не правда ли?

– Да уж, – ответил Уилдерспин.


Через день или два после этого разговора Бейли пережил свой звездный час, доказавший, что к концу его болезни заоконная пьеса сделалась не менее увлекательной, чем была в начале.

Впрочем, по порядку.


Бейли был один: служанка взяла выходной, а экономка отправилась в город заплатить по счетам, то есть находилась сейчас как минимум в трех милях от дома. Утро началось скучновато. Где-то в полдесятого вверх по реке прошло спортивное каноэ, вскоре после этого навстречу ему проследовало переполненное судно с любителями пикников. Но это были, так сказать, пометки на полях. Настоящий текст открылся перед ним уже после десяти утра.

Все началось с чего-то белого, промелькнувшего вдалеке, на фоне тополей, подступающих к излучине реки.

– Носовой платок, – сказал Бейли, когда увидел это. – Нет. Слишком велик. Пожалуй, скорее флажок какой-то.

Что это был не флажок, выяснилось в следующий же миг: белое пятно вдруг высоко подпрыгнуло.

– Человек в белом бежит в нашу сторону, – догадался Бейли. – Вот повезло-то! Но как на нем неловко сидит одежда!

Затем произошло нечто неожиданное. Между темными деревьями вдалеке вспыхнуло яркое пятно, а после появилось облачко серого дыма, которое, проплыв в воздухе, исчезло на востоке. Человек в белом снова подскочил, однако продолжал бежать дальше. А еще через мгновение до ушей Бейли донесся несомненный звук выстрела.

– Что за чертовщина! – Он, насколько мог, выпрямился на кушетке. – Да ведь это же по нему стреляют!

Теперь Бейли вглядывался в происходящее с предельной внимательностью. Белая фигура бежала по тропинке через кукурузное поле.

– Пусть меня повесят, если это не тот азиат Фицгиббонов, малаец или уж кто он ни есть. Что там у него в правой руке, хотел бы я знать? Такое… изогнутое – не изогнутое, скорее извилистое…

Затем показались три другие фигуры, спешащие следом, но пока неотчетливо видимые на темном фоне деревьев.

Неожиданно Бейли заметил, что на другом берегу тоже кто-то появился: рослый чернобородый мужчина в широкополой фетровой шляпе. Он шел, сильно наклонясь вперед и вытянув руки. Красная лямка, наискось перечеркивавшая фланелевую рубашку, проясняла картину: к лямке крепилась лодочная бечева, и, хотя само суденышко оставалось скрытым берегом, было видно, как позади этого человека тянется полоса приминающейся травы, оставленная канатом, прикрепленным к лодке[92]. Неожиданно чернобородый остановился. Бейли понял, что он перебирает руками канат. Лодку все еще не было видно, однако голоса сидящих в ней людей над водой слышались отчетливо.

– Что ты делаешь, Хэгшот? – спросил кто-то из них.

Стоящий на бечевнике человек прокричал в ответ что-то неразборчивое, продолжая перебирать канат и поглядывая через плечо на приближающуюся фигуру в белом. Затем он спустился по откосу вплотную к реке: теперь лодочная бечева приминала не прибрежную траву, а камыш, при каждом шаге Хэгшота оставляя рябь на воде. Бейли увидел мачту и часть буксируемой лодки: на корме ее стоял высокий светловолосый мужчина, явно пытающийся что-то рассмотреть. Неожиданно лодку качнуло и этот человек исчез, по-видимому, не удержавшись на ногах. Послышались ругательства и невнятный смех. Однако чернобородый Хэгшот не присоединился к веселью: он торопливо забрался в лодку и отпихнул ее прочь от берега. Суденышко быстро исчезло из виду.

Между тем голоса еще доносились до Бейли. Судя по их тону, люди в лодке обсуждали друг с другом, что произошло и что же им делать.

Бегущая фигура показалась на берегу. Бейли теперь отчетливо видел: это был один из фитцгиббоновских азиатов, наконец до него стало доходить, что за предмет находится у того в руках. Трое преследователей азиата бежали сквозь высокие заросли кукурузы, держась вплотную друг за другом, и предмет в руках первого из них тоже становился узнаваемым: похоже, это было ружье. Но малаец все еще опережал их как минимум на две сотни ярдов.

– Черт побери, это что – и вправду охота на человека?! – воскликнул Бейли.

Малаец остановился на мгновение, всматриваясь в береговой откос по правую сторону от себя. Потом он свернул с тропинки и, продираясь через кукурузу, сразу скрылся из виду. Трое преследователей поспешили за ним. Они были выше азиата, так что несколько секунд виднелись их головы и руки, поднимающиеся над кукурузой в бурной жестикуляции, но вскоре тоже исчезли.

– А ведь все так интересно начиналось!.. – Бейли досадливо ругнулся.

Тут воздух прорезал громкий визг – похоже, кричала женщина. Затем раздались беспорядочные вопли, вой, глухой удар и наконец – звук выстрела. Все это происходило чуть ли не прямо под балконом, так что Бейли буквально подпрыгнул на кушетке от неожиданности. Но он по-прежнему ничего не видел.

– Это уже слишком для инвалида! – Его досада воистину не имела границ.

Однако события этого утра еще далеко не завершились. Малаец появился снова, теперь он бежал вверх по течению реки, намного медленнее, чем прежде, – и, кажется, на бегу угрожал страшным лезвием криса[93] кому-то впереди себя. Бейли заметил, что волнисто изгибающийся клинок был темным, он не блестел, как должна блестеть сталь.

Через несколько секунд появилась новая группа преследователей. Возглавлял ее уже знакомый Бейли высокий светловолосый мужчина: теперь он размахивал багром, а за ним спешили трое в тельняшках, с веслами наперевес. Наверно, это была команда лодки, ранее следовавшей вдоль бечевника, но бородатого Хэгшота среди них не оказалось. Прошло немного времени, и Бейли вновь увидел первую троицу, ранее преследовавшую малайца через поле: они вынырнули из кукурузы почти вплотную к берегу реки; у одного из них действительно было в руках ружье. Эти трое быстро выбрались на тропу и побежали за остальными.

И минуты не миновало, как видимый Бейли участок берега вновь оказался безлюдным. А воздух в комнате, из которой инвалид наблюдал за происходящим, закипел от ругательств.

– Жизни не пожалел бы, чтобы увидеть конец этой истории! – в сердцах воскликнул он.

Выше по течению реки раздались неразборчивые крики. Бейли сперва показалось, что люди приближаются, но этого не произошло.

Он сидел на кушетке и брюзгливо ворчал. Продолжал в том же духе и после того, как усмотрел среди волн что-то круглое и черное.

– Привет! – со злобной иронией поздоровался Бейли, обращаясь к этому неизвестно чему.

Вгляделся внимательнее и увидел два темных предмета, то появляющихся, то исчезающих впереди этого чего-то. Бейли все еще пребывал в сомнении, когда объединенная группа преследователей снова появилась в пределах видимости. Они что-то нетерпеливо обсуждали, указывая на плывущий предмет. Затем тот, кто был с ружьем, прицелился.

– Боже, так ведь это, значит, он! – воскликнул Бейли. – Он переплывает реку!

Малаец оглянулся через плечо, увидел наведенное на него ружье и ушел под воду. А когда снова вынырнул, оказался настолько близко к тому берегу реки, где находился дом Бейли, что его на мгновение скрыли поручни балкона.

Как только азиат вновь показался на поверхности, человек с ружьем выстрелил. Беглец опять нырнул: теперь он плыл так, что голова практически все время находилась над водой. Бейли хорошо видел мокрые волосы, прилипшие ко лбу, и крис, зажатый в зубах.

Потом малаец снова исчез из виду, выйдя «за нижнюю рамку» картины, очерченную линией балкона. Это было просто невыносимо. Бейли испытывал совершенную уверенность, что больше никогда не увидит темнокожего беглеца. «Вот скотина! – бессердечно подумал он. – Почему бы ему не дать себя поймать еще там, на берегу, или, уж если кинулся в реку, не подставиться под пулю?!»

– Хуже, чем тайна Эдвина Друда[94], – пробормотал Бейли вслух.

На обоих берегах теперь сделалось тихо. Вся семерка преследователей ушла выше по реке, наверное, затем, чтобы взять лодку и продолжить погоню. Прислушиваясь, Бейли ждал. Вокруг царило безмолвие.

– Все не должно было так закончиться, – сказал он.

Прошло пять минут. Десять. Затем вверх по реке проплыла связка из двух барж. Люди на них выглядели так, будто ничего интересного не происходило ни на земле, ни в воздухе, ни на воде. Скорее всего, охота была перенесена в березовую рощу позади дома.

– Как жестоко, – произнес Бейли. – Продолжение следует. И ни намека на содержание следующего выпуска. Это невыносимо для больного организма!

Он услышал звуки шагов по ступенькам и, обернувшись, увидел открытую дверь. Миссис Грин, отдуваясь, быстро вошла, почти вбежала в комнату. Она по-прежнему была в уличном капоре, с корзинкой через руку и сумочкой в другой.

– Там… – выдохнула женщина, в полной мере оставив Бейли простор для воображения.

– Выпейте глоточек виски с минеральной водой, миссис Грин, и расскажите мне все подробно, – потребовал он.

– Один из этих, – миссис Грин отхлебнула из стакана и наконец обрела дар речи, – из фицгиббоновских черномазых сошел с ума и стал носиться с большим ножом, резать людей налево и направо. Он убил конюха, ранил помощника дворецкого и чуть ли не напрочь отхватил руку у человека с лодки.

– Не с ножом, а с крисом, и не просто в приступе безумия, а в амоке[95], – сказал Бейли. – Я так и думал.

– А вот самая ужасная часть истории, – объяснила миссис Грин. – Я сейчас шла через ту рощу и не знала, что сумасшедший малаец все это время был там!

– Вот как? Он погнался за вами? – В голосе Бейли прозвучал чуть ли не восторг.

– Нет, – почти с сожалением ответила женщина, – мне стало известно обо всем позже. Узнала, только когда встретила молодого мистера Фицгиббона с ружьем.

Казалось, больше всего миссис Грин огорчала упущенная возможность поучаствовать в происходящем хотя бы на уровне переживаний. Но она была полна решимости компенсировать потерю, пускай даже с опозданием.

– Как подумаю, что он был там все это время! – повторяла женщина раз за разом.

Бейли терпел эти излияния примерно минут десять. В конце концов он решил: настало время переходить к защитным мерам.

– Уже двадцать минут второго, миссис Грин. Не пора ли подавать обед?

Миссис Грин ужаснулась.

– О господи! – воскликнула она. – Не заставляйте меня выходить из комнаты, пока я не буду знать, что он пойман! Сэр, он ведь мог забраться в дом! Он же может красться… красться по коридору вот прямо сейчас, с этим своим ножом…

Неожиданно миссис Грин замолчала и, оцепенев, уставилась в окно. Челюсть ее отвисла.

Бейли резко обернулся. Долю секунды ему казалось, что все остается прежним: верхние ветви дерева, балкон, блеск солнца на поверхности реки, башня церкви вдалеке… Потом он увидел, что верхушка акации сместилась приблизительно на фут вправо. И что дерево качается, а листья его дрожат.

Бейли услышал чье-то тяжелое дыхание. В следующий момент коричневая рука ухватилась за балконную ограду, а затем над нижней из перекладин показалось лицо малайца, сверлящее взглядом человека на кушетке.

Это лицо исказилось в крайне неприятной гримасе, впечатление от которой усиливал зажатый в зубах крис. Из рваной раны на щеке текла кровь. Слипшиеся пряди волос топорщились надо лбом как рога. Из одежды на малайце оставались только короткие штаны, мокрые от речной воды, плотно облегающие тело.

Первой реакцией Бейли было желание вскочить, но неподвижные ноги тут же напомнили ему, что это невозможно.

Цепляясь за ветки и перекладины балконной ограды, смуглокожий человек лез все выше. Теперь миссис Грин наконец смогла рассмотреть его целиком. Со сдавленным криком она бросилась к выходу из комнаты и судорожно затеребила ручку двери.

Бейли внимательно следил за незваным гостем, сжимая в каждой руке по бутылке с микстурой. Выбрав момент, метнул одну из них в азиата, но промахнулся. Бутылка со звоном разбилась о ствол акации. Молча, не сводя с хозяина комнаты лихорадочно блестящих глаз, малаец карабкался на балкон. Бейли, продолжая сжимать вторую бутылку, с бешено колотящимся сердцем наблюдал, как сначала одна, а потом другая нога малайца переступила через ограждение.

Казалось, азиат перекидывает вторую ногу через балконную ограду целую вечность. Время текло неимоверно медленно: дни пролетели, недели, а может быть – год? Как бы там ни было, ничего путного Бейли за этот срок так и не пришло в голову, лишь одна мысль билась в мозгу: «Почему я не бросаю другую бутылку?»

Неожиданно малаец оглянулся на что-то позади и внизу. Тут же за окном сухо щелкнул уже не ружейный, а винтовочный выстрел. Безумец вскинул руки и рухнул вперед, похоже и в падении пытаясь приблизиться к кушетке и сидящему на ней человеку.

Миссис Грин отчаянно визжала на непрерывной ноте. Казалось, ее крик не кончится до второго пришествия. Бейли смотрел, как коричневое тело с пулевой раной под лопаткой корчится буквально у него в ногах, пачкая кровью чистые бинты. Потом он перевел взгляд на длинный крис с испятнанным алым лезвием: содрогающимся пальцам азиата оставался лишь дюйм, чтобы дотянуться до оружия.

Бейли снова посмотрел на прижавшуюся к двери миссис Грин, чей крик волнами плыл по комнате и, казалось, мог поднять мертвого из могилы. Но тут же забыл о ней: тело раненого забилось целенаправленно, малаец явно стремился сосредоточиться на последнем усилии.

Умирающий, схватившись за крис, попытался встать, но сразу же снова упал. Сумел чуть-чуть приподняться, взглядом оценил расстояние до миссис Грин – и болезненно скривился. А затем его взор опять скользнул в сторону Бейли.

Азиат застонал, ухватился за простыни раненой рукой и с нечеловеческим усилием, которое ужасной болью отозвалось в ногах Бейли, сумел повернуться к тому, кто должен был стать его последней жертвой. Именно в этот момент Бейли стряхнул с себя оцепенение – он изо всех сил обрушил удар бутыли из-под лекарств на запрокинутое лицо малайца.

Крис тяжело упал на пол.


– Поаккуратней, мне и так досталось, – попросил Бейли, когда молодой Фицгиббон и один человек из лодочной команды высвобождали его ноги из-под навалившегося на них неподвижного смуглокожего тела.

Фицгиббон был очень бледен.

– Я не хотел его убивать, – сказал он.

– Да чего уж там, – отозвался Бейли.


Ричард Марш

Настоящее имя этого писателя – Ричард Бернард Хельдман, однако под ним он публиковался всего три года (1880–1883), после чего на некоторое время исчез, а затем возник уже в новом кругу знакомых как Ричард Марш (псевдоним, взятый по девичьей фамилии матери). Это преображение долгое время считалось загадкой: некоторые исследователи склонны были предполагать, что таким образом он стремился избежать антисемитских нападок. Однако действительность оказалась проще и драматичней: в 1883-м писатель был обвинен – похоже, безосновательно – в махинациях с банковскими документами, провел в тюрьме полтора года и после выхода из заключения предпочел начать литературную биографию с чистого листа.

Как Хельдман он создавал в основном оптимистические приключенческие рассказы для подростков, а как Марш переключился на более мрачные «межжанровые» произведения, в которых детективная линия сочеталась с элементами темной фантастики или даже откровенного хоррора.


Секрет маски

– Мастера́ по изготовлению париков отточили свое ремесло до такой степени совершенства, что отличить поддельные волосы от настоящих сложно. Почему бы подобный уровень мастерства не проявить в создании масок? Ведь наши лица в определенном смысле не что иное, как маски? К примеру, почему бы моему лицу, каким вы его видите, не оказаться всего лишь маской – чем-то, что я могу снимать и надевать, когда захочу?

Она мягко приложила руки к щекам. В ее голосе звенели нотки смеха.

– Такая маска будет не только произведением искусства в самом высоком смысле этого слова, но и предметом невероятной красоты, приносящим вечную радость.

– Вы полагаете, я красива.

Возразить я не мог: ее бархатная кожа, слегка тронутая здоровым румянцем, миниатюрный подбородок с ямочкой, пышные алые губы, сверкающие зубки, великолепные непостижимые темные глаза, роскошные густые волосы, блестящие на солнце. Я ответил ей:

– Да.

– Так вы думаете, я красива? Как странно. Право, как странно.

Я не мог понять, всерьез она это говорит или в шутку. На губах у нее появилась улыбка. Но глаза, казалось, вовсе не смеялись.

– И вы впервые увидели меня всего несколько часов назад?

– Нет, мне не посчастливилось увидеть вас раньше.

Она поднялась. Мгновение стояла, глядя на меня сверху вниз.

– И вы считаете, в моей теории о маске нет смысла?

– Напротив, я полагаю, в любой теории, которую выдвинете вы, непременно есть глубокий смысл.

Официант принес на подносе карточку.

– Джентльмен желает вас видеть, сэр.

Я взглянул на визитку. На ней было напечатано: «Джордж Дэвис, Скотленд-Ярд». Пока рассматривал картонный прямоугольник, она прошла позади меня.

– Возможно, мы с вами еще увидимся и тогда продолжим нашу беседу – разговор о маске.

Я встал и поклонился. Она спустилась с веранды по ступеням в сад. Я повернулся к официанту.

– Кто эта леди?

– Я не знаю ее имени, сэр. Она прибыла поздно вечером. У нее личная гостиная в номере 22, – он замялся, а затем добавил: – Не уверен, сэр, но полагаю, леди зовут Джейнс. Миссис Джейнс.

– Где мистер Дэвис? Пригласите его ко мне в номер.

Я направился к себе и стал дожидаться.

Мистер Дэвис оказался невысоким худощавым мужчиной с мышиными висками и тихой, непритязательной манерой поведения.

– Вы получили мою телеграмму, мистер Дэвис?

– Да, сэр.

– Полагаю, мое имя вам незнакомо?

– Знакомо очень хорошо, сэр.

– Обстоятельства моего дела столь специфичны, мистер Дэвис, что вместо обращения в здешнюю полицию я счел более разумным связаться напрямую со штаб-квартирой.

Мистер Дэвис кивнул.

– Я прибыл вчера днем на экспрессе из Паддингтона. Ехал один в вагоне первого класса. В Суиндоне вошел молодой джентльмен. Мне показалось, ему года двадцать три – двадцать четыре и он, вне всякого сомнения, настоящий джентльмен. Мы побеседовали некоторое время. В Бате он предложил мне напиток из своей фляги. Уже наступил вечер. Последние несколько недель выдались крайне напряженными. Я очень устал. Похоже, уснул. И мне приснился сон.

– Вы видели сон?

– Мне приснилось, что меня грабят.

На лице детектива появилась улыбка.

– Как вы догадываетесь, я проснулся и обнаружил – мой сон был реальностью. Однако самое любопытное в том, что не могу объяснить, в какой момент он закончился и началось бодрствование. Я видел во сне, как что-то навалилось на меня, разрывая мое тело. Какая-то ужасная хрипящая тварь вновь и вновь издавала яростные звуки, больше всего напоминающие лай. И хотя я говорю, что мне это приснилось, не могу с уверенностью утверждать, будто не видел, как это происходило. Кошелек вытащили из кармана моих брюк и что-то из него достали. Я отчетливо услышал звон монет, после чего кошелек вернули на его место. У меня забрали часы и цепочку, пуговицы с рубашки и запонки из манжет. С записной книжкой поступили так же, как и с кошельком, – что-то забрали и вернули ее на место. Взяли мои ключи. Сняли с полки саквояж, открыли, забрали из него несколько вещей, хотя я не мог видеть, какие именно. Потом саквояж вернули на полку, а ключи – мне в карман.

– А лицо человека, который сделал это, вы не заметили?

– Это любопытный момент. Я пытался, но ничего не удалось. Мне показалось, будто его лицо сокрыто вуалью.

– Случай довольно прост. Нам придется поискать вашего нового друга, молодого джентльмена.

– Позвольте мне закончить. Я говорю «тварь» – а употребляю это слово, поскольку в своем сне был твердо, к своему ужасу, убежден в том, что нахожусь в лапах какого-то животного, некоего существа из племени обезьян или высших приматов.

– Разумеется, вам снился сон.

– Вы так считаете? Что ж, подождите еще немного. Эта тварь, кем бы она ни была, ограбив меня, расстегнула мою рубашку на груди, разорвала кожу чем-то вроде когтей, припала ртом к ране и, сжав мою плоть между зубов, прокусила ее до кости. Вот доказательства, достаточные хотя бы для того, чтобы подтвердить – все происходило наяву. – Расстегнув рубашку, я продемонстрировал мистеру Дэвису открытый рубец. – Боль была настолько сильной, что разбудила меня. Я вскочил на ноги и увидел тварь.

– Вы видели ее?

– Да, видел. Она ползла в противоположный конец вагона. Дверь была открыта. Я видел существо в тот момент, когда оно прыгнуло в ночь.

– Как вы полагаете, с какой скоростью двигался поезд?

– Занавески в вагоне были подняты. Поезд только отошел от Ньютон-Эббот. Существо, должно быть, укусило меня, когда поезд подходил к платформе. Оно выпрыгнуло из вагона, стоило составу тронуться.

– А лицо его вы видели?

– Видел. Это было обличье дьявола.

– Прошу прощения, мистер Фаунтен, но не испытываете ли вы на мне сюжет своей следующий повести – просто чтобы посмотреть, как он сработает?

– Хотел бы, друг мой, чтобы так и было, однако, увы, нет. Я видел лик дьявола – столь ужасный, что единственная деталь, которую мне удалось запечатлеть в своем разуме, – это глаза, сверкающие как пара угольков.

– Где в этот момент находился молодой джентльмен?

– Он исчез.

– Вот именно. И, я полагаю, вам не только приснилось, что вас ограбили?

– У меня украли все, что имело хоть какую-то цену, за исключением восемнадцати шиллингов. Точно такая сумма осталась в моем кошельке.

– Что ж, возможно, вы опишете мне молодого