Гилберт Кийт Честертон - Человек, который убил лису

Человек, который убил лису 259K, 14 с. (пер. Доброхотова-Майкова)   (скачать) - Гилберт Кийт Честертон

Гилберт Кийт Честертон
Человек, который убил лису

Перевод Е. Доброхотовой-Майковой


Преподобный Дэвид Ист в обществе спутника шагал вверх по крутой улочке, на которой уместилась едва ли не вся деревушка Уиндовер. Несмотря на погожий день, впереди виднелись лишь двое прохожих — впрочем, этих двоих он заметил бы даже в толпе. Однако, имей он такую склонность, ему бы ничего не стоило вообразить, что улица заполнена сказочными чудовищами.

Дело в том, что сплошной ряд домов некогда почти сплошь составляли пивные. Теперь каждый дом высился памятником победы над тем, что казалось ему чудовищным и прежде нависало над улицей подобием герба, украшенного геральдическим зверем. Дэвид Ист мог бы похвастаться, что укротил «Льва», выследил «Синего Вепря», загнал «Белого Оленя» и, как новый Георгий, поразил «Зеленого Дракона».

До того, как он начал свою страстную проповедь в этих краях, деревушка состояла почти исключительно из питейных заведений. Складывалось впечатление, что местные обитатели живут по преимуществу пивом. Он же горячо ратовал за простую жизнь; мы не можем, к сожалению, сообщить, что он своим красноречием обратил всех жителей поголовно (как могло бы случиться в краях, более приверженных пуританизму). Здесь, в Старой Англии (и очень старой ее части — Уэссексе), ему довольно было обратить одного, а именно — своего теперешнего собеседника.

Этим собеседником был сэр Артур Ирвинг, молодой помещик, которому принадлежала деревня. Убеждать его пришлось недолго. Из Кембриджа он вышел с серьезнейшим убеждением, что призван реформировать общественную жизнь. Сквайр интересовался искусством и даже обладал некоторыми дарованиями, в том числе — неплохо рисовал пейзажи, по какой причине и направлялся сейчас в холмы с легким мольбертом и складным стульчиком. Он был высок, темноволос, с чертами выразительными и даже приятными, если не брать во внимание несколько вытянутый овал лица, который злопыхатель мог бы назвать лошадиным. Подобная внешность часто подразумевает молчаливость и почти всегда — серьезность.

Его спутник, преподобный Дэвид, тоже отличался ростом и умел помолчать, но на этом сходство заканчивалось. Он был старше сквайра, его соломенно-желтые волосы поседели значительно раньше срока, лицо казалось детским и даже младенческим, однако со второго взгляда в круглом подбородке угадывалась некая решительность, а в носе пуговкой — бульдожья хватка, которая исподволь проскальзывала в его вежливой и даже кроткой манере. К тому же от пейзажиста его отличала живость, которая, возможно, составляет разницу между талантом и гением.

У сэра Артура вид был такой, будто он месяц не раскрывал рта, Ист, если даже молчал, как рыба, выглядел так, словно только что смолк или собирается заговорить. Недоброжелатель, наделенный определенной долей воображения, сказал бы, что он никогда не спит. И впрямь, молчаливая бдительность и вездесущесть весьма способствовали его трудам на ниве общественной пользы: он ни упускал ни одной ниточки в хитросплетении религиозных и политических дел.

То, что предстояло сейчас его взору — улица без вывесок — относилось, впрочем, к числу самых легких, хотя и самых значительных его побед. Тем не менее в самом конце длинного ряда домов, там, где над взлобьем холма уже начиналась неровная каемка деревьев, сохранилась одна вывеска самого странного свойства. Над дверью последнего дома висел на длинном гвозде настоящий лисий хвост, и, как сказали бы в здоровую эпоху любви к каламбурам, это и есть гвоздь нашей истории.

Впрочем, в этот миг преподобный Дэвид Ист не праздновал победу над исчезнувшими вывесками и не скорбел о поражении, которое символизировала единственная уцелевшая. В продолжении короткой речи и долгого молчания его горящий взор оставался прикован к одной из двух фигур впереди, а именно — к сестре молодого сквайра, которая шла рядом с молодым человеком по фамилии Суэйн. Все четверо вместе вышли из ворот усадьбы с намерением устроить что-то вроде легкого пикника, пока сэр Артур будет писать закат, однако Мэри и Суэйн непроизвольно оторвались от спутников, а те продолжали неотрывно следить за ними глазами.

Свойственную ему терпеливую настойчивость Ист проявлял сейчас не в роли реформатора, а в роли влюбленного. Его друг сквайр предпочел бы иметь дело с реформатором. Он принадлежал к тому типу английских помещиков, в которых тем больше английского, чем меньше грубовато-добродушной открытости. Возможно, по причине какой-то внутренней чуткости он ощущал себя уверенно, только когда все шло гладко. Сейчас же события явно приняли нежелательный оборот.

— Мне очень неловко, — сказал он, смущенно прочищая горло. — Конечно, я весьма польщен и все такое… Я самого высокого мнения о вас и вашей деятельности, и мне очень жаль… Понимаете, это зависит не только от меня, и, по правде сказать, у меня сложилось впечатление, что сестра… я, конечно, не могу вмешиваться…

Если бы он всего-навсего в Кембриджском союзе перекраивал Британскую Империю или в Палате Общин исправлял очаги и дома миллиона своих бедных собратьев, он был бы взвешен, рафинирован, красноречив. Однако, когда дело касалось только его самого, сестры и друга (а возможно, и еще одного друга, идущего впереди), он становился английским джентльменом, существом куда более приятным, поэтому мямлил и запинался.

Ист по-прежнему смотрел вслед двоим. Они уже приблизились к кромке леса, темной на фоне предзакатного неба.

— Вы хотите сказать, — тихо произнес он, — что я опоздал.

— Я не вправе так говорить, — отвечал Ирвинг, — но то, что я вижу и заключаю, вынуждает вас огорчить.

— Мистер Суэйн, кажется, адвокат, — заметил Ист с такой невозмутимостью, словно переменил тему.

— Да, насколько мне известно, — отвечал молодой сквайр, — но я не слышал, чтобы он всерьез занимался практикой. Он написал несколько книг, которые вроде бы хорошо разошлись. Что-то, кажется, про убийства. По большей части он пишет для разных газет, но исключительно постоянен в своих взглядах: я бы сказал, что он — оголтелый романтик. Несправедливо называть его искателем приключений — он из очень хорошей семьи, и все такое, но… боюсь, он нечасто слушает ваши проповеди.

— Насколько мне известно, — с кротким презрением отвечал Ист, — вы — единственный представитель очень хорошей семьи, который когда-либо их слушал.

Сэр Артур не стал развивать тему, ибо сознавал щекотливость своего общественного положения. И впрямь редкость для южно-английской деревушки, чтобы неангликанская часовня вознеслась над официальной церковью, но в данном случае на то были причины. Ирвинги переехали с промышленного севера всего лишь в прошлом поколении, и старый сквайр, сэр Калеб Ирвинг, привез свою веру с собой. По правде сказать, старый сквайр, как это нередко случается, был на самом деле новым сквайром и всего лишь старым торговцем. Зато он исповедовал новую веру, точнее, несколько новых вер.

Надо сказать, что вера, которую нес людям преподобный Дэвид Ист, и которая настигла Ирвинга-старшего на исходе жизни, вполне подходила для кающегося грешника. Она, как многие пуританские течения, опиралась главным образом на пророческие книги и, с помощью божественных криптограмм Апокалипсиса толковала их с весьма практической и даже политической точки зрения, трактуя каждую снятую печать как новую ступень освобождения, а каждую чашу гнева — как следствие общественных пороков.

Вероятно, преувеличение или искажение — заявлять, будто в колесах из видения Иезекиля они усматривают торжество современной техники, и уж вовсе клевещут те, кто уверяет, что многоокие звери для этих простых душ суть идеальный прообраз государственного инспектора. Нет ни слова правды в нелепом измышлении, будто из символов крещения огнем и водой они выводят необходимость горячего и холодного водоснабжения.

Сэр Артур нахмурился при воспоминании об этих смехотворных, если не сказать мятежных, россказнях. Он знал, откуда исходят подобные шутки: из того самого дома, что все время мозолил ему глаза, от того самого человека, чье поведение не лезло ни в какие ворота, и который в эту самую минуту стоял в какой-то сотне ярдов от них на собственном пороге под вывеской в виде лисьего хвоста.

К тому времени, когда они поднялись на холм, где кончались дома и начинались деревья, закатное золото порыжело в медь, а искорки его, рассыпанные там и сям под темными сводами леса, стали больше напоминать рубины. Именно ради этого оттенка Ирвинг столько тащил мольберт, однако сейчас он смотрел не только на небо.

Пара впереди остановилась подождать отставших; два силуэта на вершине холма, черные на золотисто-алом, укрепляли подозрения, из-за которых он только что огорчил друга. Они стояли не ближе обычного и говорили вполне непринужденно, однако совершенно ясно было, о чем идет разговор.

Преподобный Дэаид Ист сохранял выдержку — он наклонил голову, но глаза его по-прежнему смотрели ясно и твердо. Лишь много позже Ирвингу стало окончательно ясно, что означало это выражение, но кое-что он понял несколько мгновений спустя, и не на шутку удивился. Ибо через несколько мгновений разговор резко оборвался, и сестра быстро зашагала ему навстречу.

Она была гораздо ниже ростом, легче сложена, и настолько же более привлекательна; ее смуглое лицо было прекрасно, в то время как его — только приятно, но при этом трагично, когда его — только серьезно. В этот миг она выглядела особенно трагично — в глазах стояла тревога, которая особенно свойственна женщинам и возникает из сочетания сомнений и долга. Мэри Ирвинг была из тех, кто пойдет на муки за свою веру, но никогда не признает себя мученицей.

Впрочем, брату лишь на мгновение было дано узреть эту трагическую маску; к его удивлению, сестра торопливо извинилась, сказав, что позабыла заглянуть к плотнику в дом напротив, где и исчезла, прежде чем он успел как следует прийти в себя.

В следующий миг он оказался лицом к лицу с Филипом Суэйном и еще больше удивился, обнаружив, что легкомыслие, за которое нередко ему пенял, улетучилось под действием потрясения. Суэйн был высок, худощав, подвижен, его рыжие усы и брови топорщились, а пронзительные глаза обыкновенно смотрели весело. Однако сейчас рыжие волосы казались еще более рыжими из-за неестественной бледности, а худощавое лицо осунулось и заострилось. В левой руке он держал охотничье ружье, а правую вытянул вперед, словно при расставании.

— Прощайте, старина, — резко сказал он. — Я здесь слишком долго торчал, пора и честь знать. Если вы не против, я немного прошвырнусь по лесу, чтобы остудить чувства, а там пойду на станцию. Признаюсь, меня так и тянет подстрелить какую-нибудь скотину, желательно — двуногую.

— Ничего не понимаю, — отвечал молодой сквайр. — Вы с Мэри что, поссорились? Мне казалось, она…

— Да, да, да, — мрачно произнес Суйэн. — Может быть, я болван, но боюсь, мне тоже казалось, что она… собственно, я и сейчас не могу отделаться от впечатления, будто и ей казалось, что она… Ладно, так или иначе, теперь все кончено, и чем меньше об этом говорить, тем лучше.

Преподобный Дэвид Ист стоял немного поодаль, по обыкновению серьезно склонив голову, и изучал камешки на дороге. Когда Суэйн произносил последнюю горькую фразу, девушка вышла от плотника и быстрым шагом направилась к усадьбе; Дэвид Ист поднял на нее глаза и улыбнулся.

Прежде чем Ирвинг успел снова повернуться к Суэйну и что-нибудь ему сказать, тот прощально взмахнул рукой, перепрыгнул через придорожный куст и вскоре скрылся в лесу.

Из домика на опушке, украшенного лисьим хвостом, донесся взрыв буйного смеха и разухабистая песня, каких в образцовой деревне не слышали со времен победы над вывесками.

— Этот мерзавец по-прежнему подает пиво и бренди! — в сердцах вскричал молодой сквайр. — Не знаю, за что отец его терпел, но, клянусь, я больше терпеть не буду.

— Когда мы закрывали пивные, ваш отец особо оговорил, что он останется здесь, — мягко промолвил Ист. — Мне кажется, вас это должно сдержать.

— Убей меня Бог, если я буду мириться с этим безобразием еще день, — воскликнул Ирвинг. — Сегодня же он у меня уберется вон.

Сэр Артур мог бы остыть по пути к возмутительному дому, но все решил насмешливый голос от дверей. Возле дома, прямо под мохнатой вывеской стояла грубая скамья и стол, какие часто можно встретить перед старинными кабачками, а на скамье, опершись локтем о стол, сидел улыбающийся владелец необычного заведения. Видом он напоминал ожившее пугало — черные всклокоченные кудри торчали вороньими перьями, длинное, с резкими чертами лицо покрывал цыганский загар, а латаный-перелатанный наряд не рассыпался лишь благодаря потертому кожаном ремню.

Однако самым несообразным в этой ходячей груде тряпья и костей был раздавшийся из нее голос: приятный, с правильным университетским выговором.

— Желаете кружку эля, джентльмены? — холодно предложил он. — Это подогрело бы ваше красноречие, мистер Ист.

— Послушайте! — взорвался молодой сквайр. — Я пришел сюда покончить с этим безобразием, более того, я не позволю, чтобы дерзили мистеру Исту. Вам, скотам, до него расти и расти; лучше бы поучились у него чистоте помыслов.

— Не сомневаюсь, он — сущий Галахад, — процедил кабатчик, упираясь в стол, — и вот-вот отправится на поиски Святого Грааля. Ах ты, какой я сегодня неловкий! Конечно, мне не следовало упоминать Грааль. Как, наверное, нелегко вам истребить все легенды и книги мира! И до чего неудачно, что само христианское причастие не приняло вид лимонада! Однако…

— Если вы еще и кощунствуете, то я больше не раздумываю, — произнес взбешенный сквайр. — Слушайте. Мне ничего про вас неизвестно, кроме того, что отец звал вас Мартин Хук и почему-то оставил здесь торчать. Я чту отцовскую память, но при этом уважаю себя и жителей деревни, к тому же всему есть предел. Даю вам две недели, хотя мог бы выставить вас без всякого уведомления.

Человек, которого назвали Хук, уперся клешней в стол и перемахнул через него. В прыжке он совершенно преобразился — лениво-насмешливая манера пропала, и он заговорил, как оскорбленный джентльмен.

— Не надо мне вашего уведомления, — сказал он. — Я давно поклялся, что если когда-нибудь услышу подобные слова, то уйду немедленно, а раз уйдя, больше не вернусь. Вы меня больше не увидите, я вас тоже; может быть, оно и к лучшему. Я только зайду взять кой-какие вещи.

Он решительно вошел в дом, они, удивленные, остались стоять снаружи. Из полутемного бедного помещения донесся шум, и бывший владелец вновь вынырнул с кладью, еще более сумасбродной, чем его платье: под мышкой он сжимал ружье, из одного кармана торчала бутылка бренди, из другого — несколько потрепанный книг, а на ладони балансировал бумажный пакет, перевязанный алой лентой с желтыми печатями. Однако самое удивительное ждало впереди — цирковым жестом он подбросил пакет в сторону сквайра, которому пришлось, отбросив достоинство, поймать его, словно крикетный шар.

Сделал он это машинально и не успел опомниться, как странный жонглер уже смотрел на него с высокого обрыва над домом, где начинался сосновый лес. На фоне серо-лиловых теней он даже в лохмотьях казался существом из другого мира, по меньшей мере, настолько же чуждым, как американский индеец. Из сумерек, словно из бесконечного далека, в последний раз донесся его голос.

— Прощайте, сэр Артур, — сказал он. — Я ухожу далеко из этой деревни. Возможно, мне предстоит голодать, вероятнее — воровать. В таких обстоятельствах мне представляется нужным кое-что вам сообщить. Я — ваш брат.

Сквайр продолжал оторопело вглядываться в серо-лиловые тени стволов, но видел он только тени. Долгое молчание нарушил Дэвид Ист, и слова его прозвучали не к месту.

— Ну и закат! — внезапно воскликнул он. — Алые закаты — не редкость в книгах, но редкость — в альбомах, по крайней мере в тех, которые, как ваш, правдиво передают природу. Быть может, вы видите такое небо последний раз в жизни.

— Вы слышали, что сказал этот мерзавец? — выговорил наконец сквайр. — Какой тут к черту закат!

— Закат тут не при чем, потому я о нем и заговорил, — тихо отвечал Ист. — Поверьте мне, после сильного потрясения самое лучшее — вернуться к прерванному занятию. Если вас выкинули из кеба, немедленно садитесь в другой. Если вы собирались писать вечернее небо — пишите вечернее небо. Я поставлю мольберт.

— Не стоит, — сказал Ирвинг. — Я все равно ничего не могу делать. Без толку доставать альбом.

— Я достану вам альбом, — отвечал Ист.

— Мне сейчас даже прежнего наброска не снять, — продолжал сэр Артур. — Кстати, дрянь набросок.

— Я сниму старый набросок, — сказал другой.

— Уже темно начинать, — рассеянно пробормотал Ирвинг, — да и карандаш сломался.

— Я очиню карандаш, — отвечал Дэвид Ист.

Он уже вытащил из связки живописных принадлежностей альбом, карандаши и большой шведский нож, которым сперва отделил от пачки верхний лист бумаги, потом принялся невозмутимо очинять карандаш. Сэр Артур почувствовал мягкое, но неотступное давление, которого не замечал прежде. Он машинально уставился на белый лист бумаги перед собой, потом — на огромный полукруглый амфитеатр лесистых холмов. Темнеющий закат уже сгустил их краски.

Покуда он смотрел, в полнейшей тишине послышались щелчок и звук выстрела. Сквайр развернулся в мгновение ока, но было уже поздно. Преподобный Дэвид Ист лежал плашмя, зарывшись лицом в папоротник, пальцы, по-прежнему сжимавшие нож и недочиненный карандаш, казалось, застывали на глазах. Каким-то шестым чувством сэр Артур понял, что он мертв, и среди вихря взметнувшихся в нем чувств, которые разум не успевал охватить, отчетливо выделялось ощущения жуткой несоразмерности: человека убили, когда он очинял карандаш.

Его следующие действия были столь же бессознательны, если не менее осмысленны. Он стоял неподвижно, пока эхо выстрела отдавалось в холмах, а когда оно смолкло, услышал еще звук — шорох в кустах неподалеку, словно кто-то спешит убраться с места трагедии. Он с новой энергией ринулся вперед, одним махом очутился возле кустов и нырнул в лес.

Он как раз успел задержать удалявшегося мужчину, который остановился, заслышав погоню, и обернулся через плечо. Это был Филип Суэйн, еще более бледный, чем прежде, и сэр Артур впервые различил что-то мефистофелевское в почти багровых бровях и щеточке усов.

— О, Господи! — вскричал Ирвинг. — Какой ужас! Зачем вы это сделали?

— Что сделал? — переспросил Суэйн.

— Господи, так вы невинны! — воскликнул Ирвинг.

— Вы удивитесь, но это так, — отвечал Суэйн, — и мне казалось, что после стольких лет знакомства подобная возможность могла бы прийти вам в голову.

— Но тогда кто? — вскричал растерянный сквайр. — Прошу прощения, Суэйн, но сейчас я не могу извиниться, как следует. Бога ради, сейчас же идем туда.

Мольберт по-прежнему торчал из папоротника, темный и причудливый, как скелет, а сразу за ним, на фоне гаснущего неба высилась другая темная фигура, причудливей любого скелета. То была птица — вестник беды. Сравнение с вороном и прежде приходило в голову обоим друзьями, но сейчас он больше походил на ворона из старых баллад — того самого, что вьется над телами убитых.

Даже в этом черном, всклокоченном, фантастическом силуэте Ирвинг сразу узнал того, кого называли Мартин Хук, и ринулся к нему через подлесок. И тут кабатчик сделал жест, пугающий, словно второе убийство — вскинул ружье над головой и потряс им, словно копьем. В этом вибрирующем движении были месть и торжество.

Увидев, что на него смотрят, он вздрогнул, выронил ружье и раскинул руки то ли от восторга, то ли от неожиданности.

В следующий миг молодой сквайр прыгнул и повалил его на землю.

Наступило мгновение почти пугающей тишины, потом борьба возобновилась на земле: поверженный катался и брыкался с такой силой, что задел мольберт; тот закачался и, рухнув на сквайра, с треском разлетелся на куски. Лесной дикарь вскочил и подхватил ружье. Суэйн ринулся на помощь другу, но противник оборонялся прикладом, как палицей; впрочем, Ирвинг снова был на ногах и, подскочив сзади, сумел его обезоружить. Друзья взяли его в клещи и тут же полетели в разные стороны; непойманный противник высился над ними, сжимая ножку мольберта. Только когда Суэйн схватил лежавший возле трупа ремень от живописных принадлежностей и ухитрился обмотать противнику запястья, друзья вдвоем сумели его скрутить.

После ужина молодой сквайр, в вечернем костюме, с обычной своей обстоятельностью уселся за рабочий стол (прекрасной работы и содержавшийся в строгом порядке), чтобы вскрыть и прочесть пакет, брошенный ему в руки при начале этих невероятных событий. Он прочел бумаги от начала до конца, не говоря ни слова и не меняясь в лице, только краска схлынула с его щек.

На веранде прохаживались взад-вперед его сестра и Филип Суэйн; их фигуры время от времени возникали в окне на фоне лунного света. Он видел уходящие вдаль дорожки и изгороди, а на горизонте — высокие тополя.

Несколько мгновений сквайр печально глядел на залитый луной сад, потом позвонил в колокольчик, написал на листке несколько слов и запечатал его в конверт точно к появлению седовласого слуги.

— Пожалуйста, передайте это, — сказал он, — сэру Мартину Ирвингу. Он в местной тюрьме.

Тяжелое лицо слуги едва не ожило от изумления, рука, протянутая за письмом, смущенно застыла. Молодой сквайр твердо повторил:

— Сэру Мартину Ирвингу в тюрьму. Это тот, кого раньше называли Мартином Хуком. Узнайте, можно ли передать туда письмо. Разумеется, полиция тоже его прочтет.

Он встал и вышел на веранду, оставив слугу с конвертом.

Сквайр остановился у окна подождать Мэри и Суэйна. Если раньше он заблуждался по поводу их отношений, то сейчас был практически уверен, что не заблуждается. Лицо сестры, так редко выражавшее радость, сказало ему, что хоть кому-то трагедия в лесу принесла счастье. Он вообразить не мог, какое препятствие разделило этих двоих, но сейчас видел, что оно было не по сердцу обоим, и что препятствие это устранено, пусть даже выстрелом сумасшедшего убийцы. И больше всего его угнетало, что он должен взвалить на хрупкие плечи сестры новое бремя испытаний, опасностей и перемен.

— Мэри, — резко сказал он. — Я кое-что должен тебе сказать. Случилась еще одна ужасная вещь.

Филип Суэйн легко повернулся на каблуках и тактично отступил на лужайку. Мэри осталась стоять, глядя на дорожку, словно провожала его взглядом, но ничего не сказала и не шелохнулась.

— Больно видеть, как ты смотришь на наш старый парк, — выговорил сквайр внезапно осипшим голосом. — Дело в том, что я, по крайней мере, смотрю на него в последний раз. Короче, эта усадьба не наша.

Он помолчал и продолжил: — Я только что проглядел документы. Боюсь, из них вытекает, что у отца был законный старший сын, от которого он отрекся, когда тому было шестнадцать. Мне тогда только-только исполнилось шесть, а ты еще не родилась. Вроде бы они поссорились из-за того, что сын убил лису; отец, естественно, вознегодовал, как всякий сельский джентльмен, который дорожит мнением соседей, хотя, допускаю, здесь он перегнул палку. Человек, который убил лису, рассказывает в свое оправдание такую историю: лиса якобы подбиралась к отцовским голубям.

Я с трудом могу в это поверить, ведь скажи он это тогда, отец по меньшей мере смягчился бы — он очень любил своих голубей. Полагаю, это оправдание пришло ему на ум позже, по крайней мере, он не пытается утверждать, что упомянул их тогда. Впрочем, хоть я не верю в голубей, боюсь, его притязания бесспорны. И все бы это очень мало меня задело — поместье и прочее — если б не последняя напасть: человека, которому предстоит носить мой титул, того гляди повесят за убийство бедняги Иста.

Девушка по-прежнему не двигалась и не говорила, просто смотрела в сторону, похожая в лунном свете на изваяние. Ее оцепенение пугало и раздражало Ирвинга.

— Мэри, — сказал он, — тебе плохо? Неужто ты настолько потрясена?

— Нет, — отвечала она.

— Тогда не понимаю, в чем дело.

— Я не потрясена, — сказала девушка, — потому что для меня это не новость. Мистер Ист мне все рассказал.

— Что?! Ист знал? Это имеет какое-то отношение к его смерти? Давай, рассказывай всю правду! — вскричал Ирвинг, выведенный из себя ее неподвижностью и молчанием. — Пойми, что честь семьи — по-прежнему моя забота, хоть я и больше не ее глава. А человек, который погиб практически у меня на службе, достоин нашей скорби и справедливого признания.

— Да, — отвечала девушка после мгновенной задумчивости. — Все мертвые достойны скорби и справедливого признания, даже такие.

— О чем ты? — спросил брат.

— Я сказала, даже такой страшный человек достоин скорби и признания, — твердо отвечала девушка.

— Что такое? Мне казалось… мне казалось, ты только сегодня утром обещала выйти за него замуж.

— Я обещала выйти за него замуж, потому что он — страшный человек, — сказал Мэри Ирвинг.

Наступила невыносимая тишина, потом она продолжала, по-прежнему глядя на лунную лужайку.

— Наверное, я из тех женщин, которые так стремятся поступать хорошо, что вечно совершают ошибки. Короче, я знала, и он тоже, а сейчас и Филип знает, потому что я ему сказала. Не знал ты один. А поскольку я знала, что если эта история до тебя дойдет, ты немедленно откажешься от поместья…

— Спасибо, — сухо произнес Ирвинг и вскинул голову.

— Я думала, это тебя убьет, — продолжала сестра. — Мне казалось, вся твоя жизнь и чаяния связаны с этим местом, и тайну надо сохранить во что бы то ни стало. Даже если для этого придется выйти замуж за шантажиста.

— Ты хочешь сказать, — вскричал Ирвинг, — что человек, которого я знал с рождения, друг нашего отца, так подло выкручивал тебе руки?

— Да, — отвечала девушка и подняла бледное лицо. — Он выкручивал мне руки, но я ничего не сказала.

— Ты простишь, если я тебя оставлю? — произнес Ирвинг после нового молчания. — Мне нужно обдумать все в одиночестве, не то у тебя будет два сумасшедших брата.

Он двинулся в сад и принялся, как заведенный, расхаживать по дорожкам и траве; его лицо белело в лунном свете. Когда Суэйн разыскал его среди деревьев, он сам мог запросто сойти за лесного безумца. Однако Суэйн был здравомыслящий и добрый советчик, так что вскоре оба уже сидели в кабинете и спокойно разбирали документы, снабжая их разъяснениями на основании сведений, которые успел раздобыть Суэйн.

— Дело непростое, — говорил молодой адвокат, — но не задумывались ли вы о его характере в свете происшествия с голубями и лисой? Он и впрямь совершенно правильно застрелил лису, которая намеревалась съесть голубя. Скажи он это отцу, тот был бы только благодарен. Однако он ничего не сказал. Он предпочел влачить жалкое существование и горько забавляться сознанием своей правоты.

— Вы хотите сказать, — резко произнес Ирвинг, — что он мог бы оправдаться в случае с… — Он не договорил.

— В этом убийстве есть две маленькие неувязки, — решительно, но тихо начал Суэйн, — которые ставили меня в тупик. Во-первых, наша потасовка. Вспомните, он стоял, раскинув руки. Вы прыгнули и опрокинули его, как кеглю, а в следующий миг он уже отбивался, как сто чертей. Мы с вами люди сильные, и еле-еле с ним сладили. Что из этого следует? Моя догадка такова: у него в мыслях не было ожидать нападения. Может быть, это покажется безумием, но я всерьез полагаю, что он собирался вас обнять.

— Безумие — не то слово, — отвечал Ирвинг, вытаращив глаза. — Объясните, к чему вы клоните.

— На вторую неувязку, — спокойно продолжал Суэйн, — я натолкнулся, поднимая ремешок. Я увидел — лишь на мгновение, но вы сами вспомните: мертвые пальцы по-прежнему держали карандаш и длинный шведский нож. Однако нож был развернут другим концом.

— Другим концом, — повторил Ирвинг, и что-то холодное поползло по его жилам.

— Ист держал нож не как орудие, острием вверх. Он держал его на манер кинжала, острием вниз. Не удивляюсь, что вы так на меня смотрите, но лучше я уж сразу все скажу, и покончим с этим. Иста застрелили в том мгновение, когда он собирался вас заколоть.

Артур Ирвинг пытался заговорить, но слова не шли.

— Помните, вы стояли к нему спиной. Это был тот удобный случай, к которому он стремился. Возможно, ради этого он и привел вас на вершину холма, подальше от людских глаз. Он намеревался сохранить влияние на вашу семью, даже войти в нее, и знал, что ваш брат ни за что не заговорит. Он никак не предвидел, что пакет окажется в ваших руках. Если бы вернулись домой и прочитали бумаги, весь его план рухнул бы. Если б вы просто погибли, поместье перешло бы вашей сестре, которая уже дала ему слово.

Ист обладал невероятным присутствием духа. С его точки зрения, вам следовало умереть. В последний миг ваш брат увидел занесенную руку. Он тоже отличается присутствием духа, и пуля опередила нож. Ваш брат бросился на место убийства, преисполненный чувств к ближайшему родичу, которого только что спас, и думая только о примирении. И тут его вновь кладут на лопатки за то, что, спасая голубя, он застрелил лису. Только на этот раз, для полноты впечатления, его уложил на лопатки голубь.

В дверь постучали. Вошел седовласый слуга с письмом на подносе. Ирвинг вскрыл конверт и прочитал написанные решительным, неровным почерком строки — эпилог этой истории.


Дорогой брат,

Вы, несомненно, проявили благородство, и я считаю, что должен отплатить тем же. Мне вовсе не нужен ваш большой безобразный дом, и я с удовольствием вернусь к своему пиву под вывеской лисьего хвоста. Думаю, мне следует так же проявить снисхождение по поводу эпизода со второй лисой, которую я подстрелил, как ни сильно он меня раздосадовал. Поначалу я решил ничего не говорить, чтобы все прояснилось после того, как вы бы меня вздернули. Мысль эта представлялась мне забавной.

Ваш друг-законовед предложил обосновать мою невиновность способами, которые больно задели бы мое самолюбие. Он предложил доказать, что я — не убийца, потому что я, во-первых, плохой стрелок (что ложь), во-вторых, умалишенный (что тоже ложь) и, в-третьих не имел сознательного умысла уничтожить преподобного Дэвида Иста, а это уже величайшая ложь, клевета и грубое искажение моего духа и чувства общественных реформ. Подобной изощренной ложью он бы мог вытащить меня из петли, другой изощренной ложью — вызволить Иста, объявив, скажем, что некоторые упражнения со шведским ножом входят в гимнастику на шведской стенке.

Но даже если бы Иста повесили, то лишь после искусственной, нескончаемой церемонии, призванной доказать, что он виновен; я знал твердо, что он виновен, и потому убил его быстро. Все это очень напомнило мне историю про нашего бедного отца и лису. Если б я напялил розовый сюртук и убил множество часов, бредя за сворой собак, если бы придерживался правил, почти таких же глупых, как судебные, его б ничуть не удивляло, что мое единственное назначение в жизни — убивать лис. Когда ж я уничтожил дикого зверя, который пожирал наших домашних птиц, отец усмотрел здесь только отход от правил.

Вот почему вы, надеюсь, извините меня, если я дальше буду утверждать, что безумен не я, а вы, то есть вы и ваши судьи, и охотничий кодекс, и несуразная «честная игра» — безумны. Я убиваю гадину, когда та хочет ужалить; вы, вероятно, удивитесь, что я считаю себя человеком в высшей степени здравомыслящим. Так или иначе, все хорошо, что хорошо кончается, как сказала лиса, когда ее хвост приставили на место.

Всегда ваш,

Мартин Ирвинг.


Ирвинг с легкой улыбкой перечел последнее предложение и вновь поднял глаза к окну. Однако к этому времени он снова остался один; Суэйн воспользовался случаем выскользнуть в раскрытое окно и теперь снова бродил с Мэри Ирвинг по лунной веранде.

X