Гилберт Кийт Честертон - Недоверчивость отца Брауна [сборник рассказов]

Недоверчивость отца Брауна [сборник рассказов] 647K, 159 с. (пер. Стенич, ...) (Отец Браун-3)   (скачать) - Гилберт Кийт Честертон

Гилберт Кит Честертон
Недоверчивость отца Брауна


Воскресение отца Брауна

Одно время отец Браун купался – а вернее сказать, тонул – в лучах громкой славы. Имя его не сходило со страниц газет и даже склонялось в еженедельных критических обзорах, а подвиги стали предметом оживленных дискуссий и толков в клубах и светских салонах, особенно за океаном.

И что самое поразительное для всех, его знавших, – в журналах стали появляться детективные рассказы с его участием.

В центре внимания, как ни странно, он оказался, живя в одном из самых глухих или, во всяком случае, отдаленных мест, где ему когда-либо доводилось бывать. В качестве миссионера и одновременно приходского священника его отправили в одну из тех стран на севере Южной Америки, что, с одной стороны, тянутся к Европе, а с другой, – прячась под гигантской тенью президента Монро, постоянно грозятся стать независимой республикой. Население этих стран в основном составляют краснокожие и темнокожие – люди, в чьих жилах смешалась испанская и индейская кровь; но есть там немало (и с каждым годом становится все больше) и североамериканцев – выходцев из Англии, Германии, других европейских стран. Началось все с того, что один приезжий, совсем недавно сошедший на берег и сильно раздосадованный пропажей одного из своих чемоданов, двинулся к дому миссионера с примыкавшей к нему часовней – первому зданию, попавшемуся ему на глаза. Перед домом протянулась веранда, увитая черными спутанными виноградными лозами с квадратными, по-осеннему красными листьями. За длинным рядом оплетенных виноградом столбов на веранде расположились, тоже в ряд, люди, почти такие же неподвижные, как столбы, с красными, под стать виноградным листьям, лицами. Широкополые шляпы были такими же черными, как их немигающие глаза, а кожа грубостью и цветом напоминала темно-красную кору гигантских американских деревьев. Многие курили очень длинные, тонкие черные сигары, и если бы не подымавшийся в небо табачный дым, эти люди казались бы нарисованными. Приезжий, по всей видимости, назвал бы их аборигенами, хотя некоторые из них очень гордились своей испанской кровью.

Он, однако, был не из тех, кто видит большую разницу между испанцами и индейцами, и местных жителей за людей не считал.

Это был репортер из Канзас-Сити, долговязый блондин с предприимчивым, как сказал бы Мередит, носом; и впрямь казалось, что он то и дело принюхивается, действуя носом, словно муравьед хоботком. Родители долго ломали голову, как назвать сына, и в результате к фамилии Снейт присовокупили имя Сол, которого молодой человек имел все основания стесняться и в конце концов заменил Сол на Пол, руководствуясь, впрочем, совсем иными соображениями, чем апостол язычников. Ему же, разбирайся он в этом, больше подошло бы имя гонителя Савла, а не апостола Павла, ибо к официальной религии он относился со сдержанным презрением, в духе скорее Ингерсолла, чем Вольтера. Впрочем, сдержанность, как оказалось, не была определяющей чертой его характера, всю силу которого вскоре пришлось испытать на себе как миссионеру, так и сидевшим на веранде. Что-то в их неподобающе расслабленных позах и равнодушных взглядах внезапно вывело его из себя, и, не дождавшись ответа на свои первые вопросы, он с жаром заговорил сам.

Судорожно стиснув в руке саквояж, он остановился на самом солнцепеке, в панаме и в наглухо застегнутом безупречном костюме, и стал поносить сидевших в тени, на веранде. Очень громким голосом он попытался объяснить им, почему они ленивы, грязны, чудовищно невежественны и так низко пали – пусть задумаются сейчас, если раньше недосуг было. По его мнению, из-за пагубного влияния церкви они обнищали и опустились настолько, что могут себе позволить бездельничать средь бела дня.

– Эти церковники на голову вам сели! – возмущался он. – Делают с вами, что хотят. Ходят задрав нос в своих митрах и тиарах, разоделись в пух и прах, а вы и клюнули. Прямо как дети в цирке! У вашего местного божка вид такой, будто он – пуп земли. Вы с него глаз не сводите, а лучше бы на себя посмотрели. В кого вы превратились?! Вот поэтому-то вы и дикари, даже читать и писать не умеете и…

В этот момент из дома миссионера торопливо выбежал местный божок. Напоминал он не столько пуп земли, сколько небольшой валик, завернутый в черную материю не первой свежести. Вместо тиары на голове у него красовалась поношенная широкополая шляпа, отдаленно напоминавшая сомбреро испанских индейцев. Впопыхах он нахлобучил ее на затылок. Он уже собирался было обратиться к местным жителям, безмолвно застывшим на веранде, как вдруг увидел незнакомца и быстро проговорил:

– Я не могу вам чем-нибудь помочь? Пожалуйста, заходите.

Мистер Пол Снейт вошел в дом миссионера, где ему предстояло в самое ближайшее время значительно расширить свой кругозор. По всей вероятности, нюх газетчика, как это часто бывает у ловких журналистов, оказался у Снейта сильнее предрассудков, и на свои многочисленные вопросы он получил весьма любопытные и неожиданные ответы. Выяснилось, к примеру, что индейцы умеют читать и писать, и научил их не кто иной, как миссионер. Если же к этому навыку они прибегали лишь в самых крайних случаях, то лишь потому, что от природы предпочитали более непосредственную связь с действительностью. Выяснилось также, что подозрительные личности, которые бездельничали на веранде, на своей земле умеют работать не покладая рук, в особенности те, у кого испанской крови больше, чем индейской. В этой информации Снейта главным образом поразил тот факт, что у этих людей есть земля, да еще собственная. Но так уж издавна велось, и местные жители, как и любые местные жители на их месте, не видели ничего дурного в том, чтобы обрабатывать собственную землю. Надо сказать, что и в земельном вопросе миссионер сказал свое слово, хотя в роли политика, пусть даже политика местного масштаба, он выступал в первый и последний раз в жизни.

Дело в том, что не так давно страну охватил один из тех приступов атеистического, чуть ли не анархического радикализма, которые периодически вспыхивают в странах латинской культуры; обычно такой приступ начинался тайным обществом и кончался гражданской войной. Лидером местных либералов был некий Альварес, довольно колоритный авантюрист, выходец из Португалии, но с негритянской, как утверждали его враги, кровью. Альварес возглавлял какие-то масонские ложи и тайные братства, которые в таких странах даже атеизму придают мистическую окраску.

А лидером консерваторов был фабрикант Мендоса, человек не такой яркий, зато весьма состоятельный и почтенный.

Все сходились на том, что стражи законности и порядка потерпели бы сокрушительное поражение, не заручись они поддержкой крестьян, желавших сохранить землю, в чем их с самого начала неустанно поддерживал скромный миссионер отец Браун.

Его беседа с журналистом была прервана приходом Мендосы, лидера консерваторов. Это был плотный, смуглый господин с лысой, смахивающей на грушу головой и такой же фигурой. Курил Мендоса необычайно ароматную сигару, однако перед тем, как подойти к священнику, он выбросил ее несколько театральным жестом, словно входил в церковь, после чего поклонился с совершенно неожиданным для такого тучного джентльмена изяществом. Вообще, все формальности он неизменно соблюдал с исключительной серьезностью, особенно по отношению к служителям церкви.

Это был один из тех мирян, которые гораздо больше похожи на священников, чем сами священники, что отца Брауна очень раздражало, особенно при личном общении. «Я и сам – антиклерикал, – любил с едва заметной улыбкой говорить он, – но если бы в дела клерикалов не вмешивались, клерикализма было бы куда меньше».

– Послушайте, мистер Мендоса, – воскликнул журналист, вновь воодушевившись, – по-моему, мы с вами где-то встречались. Вы случайно не были в прошлом году на Промышленном конгрессе в Мехико?

– Да, и мне знакомо ваше лицо. – Тяжелые веки мистера Мендосы вздрогнули, а рот медленно растянулся в улыбке.

– Сколько дел мы там провернули! – ударился в воспоминания Снейт. – И всего за каких-нибудь два часа. Вроде бы и вы внакладе не остались, а?

– Да, мне повезло, – скромно подтвердил Мендоса.

– Еще бы! – не унимался Снейт. – Деньги любят хватких. А у вас хватка железная. Простите, я вам не помешал?

– Вовсе нет, – ответил Мендоса. – Я частенько захожу перекинуться словом с падре. Просто так, поболтать о пустяках.

Узнав, что отец Браун на короткой ноге с таким преуспевающим и даже знаменитым дельцом, дальновидный мистер Снейт окончательно примирился с существованием священника. По всей видимости, он проникся уважением к миссионеру и его обязанностям и готов был даже закрыть глаза на такие неопровержимые свидетельства религиозного культа, как часовня и алтарь. Он всецело поддержал программу священника, по крайней мере ее социальную часть, и даже вызвался, если понадобится, выступить в роли живого телеграфа, сообщая миру о том, как эта программа выполняется. Что же касается отца Брауна, то он счел, что, сменив гнев на милость, журналист стал еще более обременителен.

Тем временем мистер Снейт стал изо всех сил рекламировать отца Брауна: отсылал в свою газету на Средний Запад громкие и многословные панегирики, фотографировал несчастного миссионера, что называется, в неофициальной обстановке и помещал эти фотографии в увеличенном виде на страницах толстых воскресных американских газет. Высказывания священника он преподносил миру как «откровения преподобного отца из Южной Америки», и не будь американская публика столь восприимчива и падка на впечатления, отец Браун очень скоро ей бы наскучил. Священник, однако, стал получать очень выгодные и трогательные предложения прочесть в Соединенных Штатах курс лекций, а когда он отказывался, его с почтительным недоумением уговаривали приехать на еще более выгодных условиях. По инициативе мистера Снейта про отца Брауна начали сочинять детективные истории в духе Шерлока Холмса, и к герою этих историй стали обращаться за помощью и поддержкой. С этой минуты бедный священник хотел только одного – чтобы его оставили в покое. И тогда мистер Снейт стал подумывать о том, не пора ли отцу Брауну последовать примеру друга доктора Уотсона и не исчезнуть на время, бросившись, как знаменитый сыщик, со скалы. Священник, со своей стороны, был готов на все, лишь бы истории о нем хотя бы на время прекратились. Ответы на письма, нескончаемым потоком шедшие из Соединенных Штатов, с каждым разом становились все короче, а когда отец Браун писал последнее письмо, он то и дело тяжко вздыхал.

Было бы странно, если бы невиданный ажиотаж, поднявшийся на севере, не дошел до южного городка, где отец Браун рассчитывал пожить в тишине и покое. Англичане и американцы, составлявшие значительную часть населения этой южноамериканской страны, преисполнились гордостью от того, что в непосредственной близости от них живет столь знаменитая личность. Американские туристы, из тех, что с ликующими возгласами рвутся в Вестминстерское аббатство, рвались к отцу Брауну. Дай им волю, и они бы пустили к нему, словно к только что открывшемуся памятнику, экскурсионные поезда его имени, до отказа набитые любителями достопримечательностей. Больше всего ему доставалось от энергичных и честолюбивых коммерсантов и лавочников, которые требовали, чтобы он покупал и расхваливал их товар. И даже если на рекомендации священника рассчитывать не приходилось, они продолжали засыпать его письмами в надежде на автограф. А поскольку человек он был безотказный, они делали с ним все, что хотели. Когда же отец Браун по просьбе франкфуртского виноторговца Экштейна набросал на бумаге несколько незначащих слов, он и не подозревал, чем это чревато.

Экштейн, маленький, суетливый, курчавый человечек в пенсне, настаивал, чтобы священник не только попробовал его знаменитый целебный портвейн, но и дал ему знать, где и когда он это сделал. Отец Браун настолько привык к причудам рекламы, что просьба виноторговца его нисколько не удивила, и он, черкнув Экштейну пару строк, занялся делом, представлявшимся ему несколько более осмысленным.

Но тут он вновь вынужден был отвлечься, ибо принести записку, и не от кого-нибудь, а от самого Альвареса, его политического противника, приглашавшего миссионера прийти на совещание, которое должно было состояться вечером в кафе за городскими воротами и на котором враждующие стороны рассчитывали наконец-то прийти к обоюдному согласию по одному из принципиальных вопросов. Проявив покладистость и тут, отец Браун передал с ожидавшим ответа краснолицым, по-военному подтянутым курьером, что непременно будет, после чего, имея в запасе еще около двух часов, решил заняться своими непосредственными обязанностями. Когда же пришло время уходить, он налил себе знаменитый целебный портвейн господина Экштейна, бросил лукавый взгляд на часы, осушил бокал и растворился в ночи.

Городок был залит лунным светом, и когда священник подошел к городским воротам с претенциозной аркой, за которой виднелись экзотические верхушки пальм, ему показалось, что он стоит на сцене в испанской опере. Один длинный пальмовый лист с зазубренными краями, свисавший по другую сторону арки, в ярком лунном свете напоминал черную пасть крокодила. Впрочем, у священника, быть может, и не возникла бы столь странная ассоциация, не обрати он внимания еще на одну вещь. Ветра не было, воздух был совершенно неподвижен, а между тем своим наметанным глазом исследователя отчетливо видел, как вздрогнул похожий на пасть крокодила пальмовый лист.

Отец Браун огляделся по сторонам и убедился, что кругом никого нет. Последние дома, большей частью с закрытыми дверьми и опущенными ставнями, остались позади; всю дорогу он шел узким проходом между длинных, идущих параллельно друг другу, глухих стен из крупного, бесформенного, но гладкого камня, из-под которого выбивались пучки колючей сорной травы. От ворот огней кафе видно не было; вероятно, оно было еще далеко. Из-под арки виднелся лишь залитый тусклым лунным светом, вымощенный большими каменными плитами тротуар да несколько стоявших вдоль дороги раскидистых грушевых деревьев. Внезапно его охватило мрачное предчувствие, ему стало не по себе, но он продолжал путь – отцу Брауну никак нельзя было отказать в смелости, а уж в любопытстве и подавно. Всю жизнь он испытывал потребность любой ценой доискаться истины даже в мелочах. Ему часто приходилось себя сдерживать, но справиться с этой потребностью он не мог. Твердым шагом священник прошел под аркой, и тут с пальмы, словно обезьяна, спрыгнул человек и бросился на него с ножом. Одновременно другой человек, отделившись от стены, кинулся сзади и, размахнувшись, хватил его дубинкой по голове.

Отец Браун повернулся, покачнулся и рухнул на землю с выражением кроткого и в то же время неизъяснимого удивления.

В том же городке, в то же самое время жил еще один молодой американец, антипод мистера Пола Снейта. Это был Джон Адаме Рейс, инженер-электрик, которого Мендоса пригласил провести электричество в старой части города. В международных сплетнях и в политической игре он ориентировался гораздо хуже, чем американский журналист, как, впрочем, и большинство его соотечественников: ведь в Америке на миллион Рейсов приходится, в сущности, всего один Снейт. Исключение Рейс составлял лишь в том смысле, что исключительно хорошо работал, в остальном же это был самый обыкновенный человек. Начинал он фармацевтом в аптеке на Дальнем Западе и всего добился только усердием и порядочностью. Свой родной город он и по сей день считал центром Вселенной. Религия, которую он ребенком усваивал по семейной Библии, сидя у матери на коленях, была протестантской разновидностью христианства, и он верил до сих пор – насколько вообще мог верить столь занятой человек. Даже ослепленный новейшими, самыми дерзновенными открытиями, ставя самые рискованные опыты, творя чудеса со светом и звуком, словно Бог, создающий новые звезды и Вселенные, он по-прежнему свято верил в то, что на свете нет ничего лучше домашнего очага, матери, семейной Библии и причудливых нравов родного городка. К своей матери он относился с таким искренним и глубочайшим почтением, словно был легкомысленным французом. Рейс был абсолютно уверен: Библия – это именно то, что нужно, хотя, путешествуя по свету, он заметил, что его уверенность разделяют далеко не все. Было бы странно, если бы обрядность католиков пришлась ему по душе; митры и епископские посохи претили ему не меньше, чем мистеру Снейту, хотя свою неприязнь он никогда не выражал столь заносчиво. Поклоны и расшаркивания Мендосы его раздражали точно так же, как и масонский мистицизм атеиста Альвареса. А может быть, все дело было просто в том, что жизнь тропической страны, где красный цвет индейской кожи сливался с желтым цветом испанского золота, была для него слишком экзотической. Во всяком случае, он не хвастался, когда говорил, что нет на свете места лучше, чем его родной город. Под этим подразумевалось, что где-то далеко есть нечто простое, непритязательное и трогательное, к чему он тянется всей душой. Тем более странным и необъяснимым явилось чувство, которое с недавнего времени стал испытывать Джон Адаме Рейс: ничто, оказывается, так живо не напоминало ему в его скитаниях о старой поленнице, о добропорядочных провинциальных нравах и о Библии, которую он читал по складам, сидя у матери на коленях, как круглое лицо и старомодный черный зонтик отца Брауна.

Он поймал себя на том, что стал следить за суетливо пробегающим по улице, вполне заурядным и даже смешным на вид человечком в черном; причем следить с каким-то нездоровым любопытством, словно тот – ходячая загадка или парадокс. Казалось, во всем, что ему ненавистно, вдруг обнаружилось нечто, вызывающее невольную симпатию. Рейс испытал такое чувство, будто дьявол, в отличие от мелких чертей, оказался самым обычным существом.

И вот, выглянув лунной ночью в окно, он увидел, как по улице в сторону городских ворот семенит, шаркая ногами по тротуару, в широкой черной шляпе и в длинном черном плаще тот самый дьявол, демон непостижимой беспорочности. Заинтересовавшись, сам не зная почему, Рейс стал гадать, куда шел священник и каковы его планы, да так увлекся, что маленькая черная фигурка уже давно скрылась из виду, а он все стоял у окна, гладя на залитую лунным светом улицу. Но тут он увидел нечто еще более интригующее. Мимо прошли, как по освещенной сцене, два человека, которых он сразу же узнал. Голубоватый, призрачный свет луны, словно софитом, выхватил из темноты густую копну курчавых волос, стоявших торчком на голове маленького виноторговца Экштейна, а также очертания еще одного, более высокого и смуглого человека с орлиным носом, в высоком, старомодном, надетом набекрень черном цилиндре, отчего вся его фигура чем-то напоминала привидение в театре теней. Однако в следующий момент Рейс устыдился того, что позволил луне сыграть с собой столь злую шутку, ибо, присмотревшись, он узнал густые черные бакенбарды и крупные черты лица доктора Кальдерона, почтенного городского эскулапа, которого он однажды застал у постели заболевшего Мендосы. И все же в том, как они перешептывались, как вглядывались в темноту, было что-то подозрительное. Неожиданно для самого себя Рейс перемахнул через подоконник, выпрыгнул из низкого окна на улицу и, как был, с непокрытой головой, двинулся вслед за ними. Он видел, как они скрылись в темном проеме городских ворот, а через мгновение оттуда раздался жуткий крик, громкий и пронзительный, причем Рейсу он показался особенно душераздирающим потому, что кричавший отчетливо произнес несколько слов на каком-то неизвестном языке.

В следующую минуту раздался топот ног, крики, а затем башенки на воротах и высокие пальмы вздрогнули от оглушительного – яростного или горестного – рева, собравшаяся толпа отпрянула назад, к воротам; казалось, она вот-вот ринется обратно, в город. А затем под погруженными во тьму сводами арки гулким и печальным эхом разнеслась весть:

– Отец Браун мертв!

Рейс так и не понял, почему от этих слов внутри у него все оборвалось, отчего ему показалось, что все его самые заветные надежды рухнули; так или иначе, он со всех ног побежал в сторону ворот, где столкнулся со своим соотечественником, газетчиком Снейтом. Снейт возвращался в город; он был бледен, как полотно, и нервно пощелкивал пальцами.

– Это чистая правда, – подтвердил он, и в его голосе прозвучало нечто, отдаленно напоминающее скорбь. – Приказал долго жить. Врач говорит, что надежды нет. Какие-то здешние черномазые, будь они прокляты, ударили священника дубинкой по голове, когда тот проходил через ворота. Почему – неизвестно. А жаль, для города это большая потеря.

Рейс ничего не ответил (а может, просто не смог ответить) и побежал за ворота. На широких каменных плитах, из-под которых пробивались зеленые колючки, неподвижно лежала, на том самом месте, где упала, маленькая фигурка в черном, а огромную толпу сдерживал, в основном жестами, какой-то стоящий на переднем плане гигант. Стоило ему поднять руку, как толпа подавалась вперед или назад, как будто он был волшебником.

Альварес, диктатор и демагог, был действительно очень высок, осанист и разодет, как попугай. На этот раз он облачился в зеленый мундир с яркой тесьмой, серебряными змейками разбегавшейся по сукну, а на шее у него на бордовой ленточке красовался орден. Его короткие вьющиеся волосы уже поседели и, по контрасту с кожей, которую друзья называли оливковой, а враги – темной, казались отлитыми из чистого золота. Его крупное лицо, обычно такое живое и энергичное, на этот раз выражало неподдельное горе и гнев.

По его словам, он ждал отца Брауна в кафе, как вдруг услышал шум, звук падающего тела, выбежал на улицу и обнаружил лежавший на мостовой труп.

– Я прекрасно знаю, что думают некоторые из вас, – сказал он, с высокомерным видом обводя глазами собравшихся, – и если вы меня боитесь, а ведь вы боитесь, могу вас заверить: я к этому убийству непричастен. Я – атеист, а потому не могу призвать в свидетели Бога, но готов поклясться честью солдата и порядочного человека – моей вины здесь нет. Если бы убийцы были у меня в руках, я собственноручно повесил бы их на этом дереве.

– Разумеется, нам приятно слышать это от вас, – с церемонным поклоном отвечал ему старик Мендоса, стоявший у тела своего погибшего единомышленника, – но мы так потрясены случившимся, что сейчас нам нелегко разобраться в своих чувствах. Приличия, мне кажется, требуют унести тело моего друга и разойтись. Насколько я понимаю, – с грустью добавил он, обращаясь к доктору, – надежды, увы, нет?

– Нет, – отозвался доктор Кальдерой.

Джон Рейс вернулся домой в полной растерянности. В это трудно было поверить, но ему не хватало человека, с которым он и знаком-то не был. Он узнал, что похороны назначены на следующий же день: вероятность бунта росла буквально с каждым часом, и всем хотелось, чтобы критический момент поскорее миновал. Когда Снейт видел застывших на веранде индейцев, они были похожи на деревянные фигуры древних ацтеков. Но он не видел, что с ними стало, когда они узнали о смерти священника.

Не соблюдай они траур по своему религиозному вождю, они бы обязательно взбунтовались и линчевали вождя республиканцев. Что же касается непосредственных убийц, линчевать которых было бы делом совершенно естественным, то они словно под землю провалились. Никто не знал их имен, никто никогда не узнает, видел ли перед смертью отец Браун их лица. Однако неизъяснимое удивление, навсегда застывшее на лице покойного, могло означать, что своих убийц он все же узнал. Альварес настаивал, что это не его рук дело; за гробом он шел в своем роскошном, расшитом серебряными галунами зеленом мундире, с выражением подчеркнутого подобострастия на лице.

За верандой каменная лестница круто поднималась на высокую насыпь, окруженную живой изгородью из кактусов. Внизу дорога была запружена народом: осиротевшие аборигены молились и плакали. Но, несмотря на вызывающее поведение местных жителей, Альварес держался достойно, с завидным самообладанием, и, как впоследствии отметил про себя Рейс, ничего бы не произошло, если бы его не задевали остальные.

Старик Мендоса, с горечью вынужден был признать Рейс, всегда вел себя как последний болван, а на этот раз превзошел самого себя. По обычаю, распространенному у примитивных народов, гроб оставили открытым, и с лица покойного сняли покрывало, отчего местные жители по простоте душевной заголосили еще громче. Но таков был традиционный обряд похорон, и все бы обошлось без последствий, если бы в свое время с легкой руки какого-то заезжего умника в этой стране не укоренился обычай произносить надгробные речи на манер французских вольнодумцев. Первым с длинной речью выступил Мендоса, и чем дольше он говорил, тем больше унывал Джон Рейс, тем меньше нравился ему здешний обычай. С въедливой монотонностью банкетного оратора, который может говорить часами, Мендоса стал, не жалея весьма заезженных эпитетов, перечислять исключительные достоинства покойного. Мало того. По своей неисправимой глупости Мендоса не нашел ничего лучше, как критиковать и даже клеймить своих политических противников. Не прошло и трех минут, как разразился скандал, причем скандал с самыми неожиданными последствиями.

– Мы вправе задаться вопросом, – распинался он, с важным видом глядя по сторонам. – Мы вправе задаться вопросом: могут ли подобными добродетелями обладать те из нас, кто по безрассудству отказался от веры своих отцов? Когда среди нас появляются безбожники, когда эти безбожники пробиваются в вожди, чтобы не сказать – в диктаторы, мы воочию убеждаемся, что их постыдная философия приводит к преступлениям сродни этому. И если мы спросим себя, кто же истинный убийца этого святого человека, то ответ напрашивается…

В этот момент в глазах полукровки и авантюриста Альвареса вспыхнул свирепый африканский огонек. В конечном счете, подумалось Рейсу, этот человек – дикарь, собой он не владеет, а все его искрометные теории отдают шаманством. Как бы то ни было, Мендоса так и не смог закончить свою мысль, ибо Альварес во всю мощь своих необъятных легких стал кричать на старика и перекричал его.

– И вы еще спрашиваете, кто его убил?! – гремел он. – Ваш Бог убил его! Его убил его собственный Бог! Вы же сами говорите, что Он убивает всех своих самых верных и глупых слуг так же, как Его. – И он в ярости ткнул пальцем, но не в сторону гроба, а в сторону распятия. Затем, несколько умерив свой пыл, он не без раздражения, но уже спокойнее продолжал: – Не я, а вы в это верите. Не лучше ли вообще не верить в Бога, чем терпеть от него лишения?

Я, со своей стороны, не боюсь во всеуслышание заявить, что никакого Бога нет. Во всей этой слепой и бессмысленной Вселенной нет силы, что услышит вашу молитву и воскресит вашего друга. Вы можете сколько угодно просить небеса, чтобы они вернули его к жизни, – он не воскреснет. Я могу сколько угодно требовать от небес, чтобы они вернули его к жизни, – он все равно не воскреснет. Итак, я бросаю Богу вызов: пусть Тот, Кого нет, оживит усопшего!

Наступила гнетущая тишина – слова демагога возымели свое действие.

– Как же мы сразу не догадались, что таким, как вы… – хриплым, клокочущим от ярости голосом начал было Мендоса.

Но тут его вновь перебили, на этот раз – крикливый, высокий голос с американским акцентом.

– Смотрите! Смотрите! – завопил газетчик Снейт. – Чудо! Клянусь, я собственными глазами видел, как он пошевелился!

С этими словами он стремглав кинулся вверх к стоявшему на постаменте гробу, а внизу в совершенном неистовстве ревела толпа. В следующий момент он повернул перекошенное от удивления лицо и поманил к себе доктора Кальдерона, который тут же к нему присоединился. Когда врач и газетчик отошли в сторону, все увидели, что голова покойного лежит иначе. Толпа ахнула от восторга и тут же вновь замерла на полувздохе, ибо покойник вдруг застонал, приподнялся на локте и обвел стоявших вокруг затуманенным взором.

Прошли годы, а Джон Адаме Рейс, который прежде сталкивался с чудесами лишь в науке, так и не смог описать, что творилось потом в городке. У него создалось впечатление, будто из реального мира он угодил в сказочный, где нет ни времени, ни пространства. Не прошло и получаса, как с населением города и его окрестностей начало твориться такое, чего не бывало уже тысячу лет; казалось, вновь наступило средневековье, и целый народ, став свидетелем невероятного чуда, постригся в монахи; казалось, на древнегреческий город сошло с небес божество. Тысячи людей прямо на дороге валились на колени, сотни, не сходя с места, принимали монашеский обет, и даже приезжие, в том числе и оба американца, не могли говорить и думать ни о чем, кроме свершившегося чуда. Даже Альварес, и тот – что, впрочем, неудивительно – был потрясен до глубины души и сидел, обхватив голову руками.

В этой вакханалии благодати тонул слабый голосок маленького священника, порывавшегося что-то сказать. Никто его не слушал, и по тем робким знакам, какие он делал, чувствовалось, что раздражен он не на шутку. Миссионер подошел к краю парапета и, взмахнув ручками, словно пингвин – плавниками, попытался утихомирить бушевавшую толпу. Наконец, улучив момент, когда наступило минутное затишье, отец Браун сказал своей пастве все, что он о ней думает.

– Эх вы, глупые люди! – выкрикнул он с дрожью в голосе. – Глупые, глупые люди!

Но тут, как видно, он взял себя в руки, двинулся к лестнице своей торопливой походкой и засеменил вниз.

– Куда же вы, отец? – с еще большей, чем обычно, почтительностью поинтересовался Мендоса.

– На почту, – второпях бросил отец Браун. – Что? Нет, разумеется, чуда не было. С чего вы взяли? Чудеса так просто не совершаются.

И он побежал вниз, а люди падали перед ним на колени и умоляли его благословить их.

– Благословляю, благословляю, – тараторил на ходу отец Браун. – Да благословит вас Бог! Может, хоть тогда поумнеете.

Он пулей помчался на почту и дал епископу телеграмму следующего содержания:

«Здесь ходят невероятные слухи о чуде. Надеюсь, Его преосвященство не даст этой истории ход. Она того не стоит».

Он так разволновался, что, кончив писать, покачнулся, и Джон Рейс подхватил его под руку.

– Позвольте, я провожу вас домой, – сказал он. – Вы заслуживаете большего внимания, чем вам здесь оказывают.

Джон Рейс и отец Браун сидели в библиотеке. Стол священника, как и накануне, был завален бумагами. Бутылка вина и пустой бокал стояли на том же самом месте.

– А теперь, – с какой-то мрачной решимостью сказал отец Браун, – можно и подумать.

– Сейчас, по-моему, вам не стоит перенапрягаться, – возразил американец. – Вам необходимо как следует отдохнуть. И потом, о чем вы собираетесь думать?

– Между прочим, мне довольно часто приходилось расследовать убийства, – заметил отец Браун. – И вот теперь мне предстоит выяснить, кто убил меня самого.

– Я бы на вашем месте сначала выпил вина, – посоветовал Рейс.

Отец Браун встал, наполнил, уже во второй раз, свой бокал, поднял его, задумчиво посмотрел в пустоту и опять поставил бокал на стол. Затем снова сел и сказал:

– Знаете, какое чувство я испытал перед смертью? Вы не поверите, но, умирая, я испытал несказанное удивление.

– Вы, надо полагать, удивились, что вас ударили по голове?

– Наоборот, – придвинувшись к собеседнику, доверительно шепнул отец Браун. – Я удивился, что меня не ударили по голове.

Некоторое время Рейс смотрел на священника с таким видом, будто решил, что удар по голове не прошел для него бесследно, а затем спросил:

– Что вы хотите сказать?

– Я хочу сказать, что первый убийца занес надо мной дубину, но так и не опустил ее мне на голову. И второй убийца лишь сделал вид, что собирается пырнуть меня ножом – на теле и царапины не осталось. Все было прямо как в театре. Однако самое поразительное произошло потом.

Он задумчиво взглянул на заваленный бумагами стол и продолжал:

– Несмотря на то, что ни нож, ни дубинка меня не коснулись, я вдруг почувствовал дурноту и чудовищную слабость в ногах. Дубинка и нож тут, разумеется, ни при чем. Знаете, что я подумал?

И с этими словами отец Браун показал на бокал с вином.

Рейс поднял бокал и понюхал вино.

– Думаю, вы правы, – сказал он. – В свое время я работал в аптеке и изучал химию. Без специального исследования говорить наверняка не берусь, но запах у этого вина довольно странный. Есть снадобья, которыми на Востоке пользуются, когда хотят усыпить человека. Сон наступает такой глубокий, что кажется, будто человек мертв.

– Совершенно верно, – спокойно сказал священник. – Все это чудо по какой-то причине было подстроено. Сцену похорон тщательно отрепетировали и рассчитали по минутам. Я подозреваю, что история эта каким-то образом связана с той громкой рекламой, которую создал мне Снейт. Он совершенно сошел с ума, и все же не верится, чтобы только ради этой шумихи он мог так далеко зайти. Одно дело торговать мной, выдавая за второго Шерлока Холмса, а…

Между тем лицо священника на глазах переменилось, он вдруг прикрыл веки и встал, как будто задыхался, а затем выбросил вперед дрожащую руку и, пошатываясь, двинулся к двери.

– Куда вы? – удивился Рейс.

– Я? С вашего разрешения, я хотел пойти помолиться Богу, вернее, поблагодарить Его.

– Простите, я не совсем понимаю. Что с вами?

– Я хотел поблагодарить Господа за то, что Он таким непостижимым образом спас меня в самый последний момент.

– Послушайте! – воскликнул Рейс. – Я не католик, но, поверьте, я достаточно набожен и понимаю – вам есть за что благодарить Бога, ведь Он спас вас от смерти.

– Нет, – поправил его священник, – не от смерти. От позора.

Рейс смотрел на него широко открытыми глазами. Следующая реплика отца Брауна совсем ошеломила его:

– Пусть бы еще опозорили меня! Позор угрожал всему, что мне дорого. Они замахнулись на святая святых. Даже подумать страшно! Ведь мог разразиться самый страшный скандал со времен Титуса Оутса.

– Не понимаю, о чем вы? – воскликнул Рейс.

– Простите, я, кажется, совсем заморочил вам голову, – сказал священник, садясь. Он немного пришел в себя и продолжал: – Меня самого осенило, лишь когда речь зашла о Шерлоке Холмсе. Теперь я вспоминаю, что я написал в связи с его безумным планом. Тогда фраза «Я готов умереть и воскреснуть, как Шерлок Холмс» не показалась мне подозрительной, сейчас же я понимаю, что за ней стояло.

Как только это пришло мне в голову, я сообразил, что меня не зря заставляли писать такие фразы, ведь они сводились к одному и тому же. Точно так же, сам того не подозревая, я написал, словно бы обращаясь к сообщнику, что в назначенное время выпью отравленного вина. Ну, теперь поняли?

– Да, кажется, начинаю понимать, – воскликнул Рейс, вскакивая на ноги и не сводя глаз со священника.

– В их планы входило сначала устроить вокруг чуда ажиотаж, а потом самим же это чудо опровергнуть. И что самое худшее, они бы доказали, что я был с ними заодно. Получилось бы, что церковь сознательно пошла на подлог. В этом-то и заключалась их цель. Дьявольская цель.

Помолчав, он добавил уже совсем тихо:

– Да, мои автографы им бы очень пригодились.

Рейс метнул взгляд на лежавшие на столе бумаги и мрачно спросил:

– И сколько же негодяев замешано в этом деле?

– Увы, немало. – Священник покачал головой. – Правда, некоторые были всего лишь марионетками. Возможно, Альварес счел, что на войне все средства хороши, ведь он человек своеобразный. Я сильно подозреваю, что Мендоса – старая лиса, я ему никогда не доверял, да и он был крайне раздосадован тем, что я не поддержал его начинаний. Но все это несущественно. Главное, я должен поблагодарить Бога за свое спасение, а особенно за то, что Он надоумил меня дать телеграмму епископу.

Джон Рейс пребывал в глубокой задумчивости.

– Вы рассказали мне массу вещей, о которых я понятия не имел, – сказал он наконец, – а теперь, вероятно, и мне стоит рассказать вам ту единственную вещь, которую не знаете вы. Сейчас я довольно хорошо представляю себе, на чем строился их план. Они полагали, что любой человек, который проснулся в гробу и обнаружил, что он канонизирован при жизни и стал ходячим чудом, позволит носить себя на руках и будет упиваться нежданно свалившейся на него славой. Надо отдать им должное, в своих расчетах они учитывали особенности человеческой психики. Мне доводилось встречаться с самыми разными людьми в самых разных местах, и могу вас заверить, что на тысячу человек едва ли найдется один, который в подобной ситуации сохранил бы самообладание и, еще толком не проснувшись, проявил достаточно здравомыслия, простоты, смирения, чтобы… – Тут Рейс вдруг обнаружил, что расчувствовался и у него, против обыкновения, дрожит голос.

Отец Браун покосился на стоявшую на столе бутылку и как бы невзначай сказал:

– Послушайте, а как вы смотрите на то, чтобы распить бутылку настоящего вина?


Небесная стрела

Боюсь, не меньше ста детективных историй начинаются с того, что кто-то обнаружил труп убитого американского миллионера, – обстоятельство, которое почему-то повергает всех в невероятное волнение. Счастлив, кстати, сообщить, что и наша история начинается с убитого миллионера, а если говорить точнее, с целых трех, что даже можно счесть embarras de richesse[1]. Но именно это совпадение или, может быть, постоянство в выборе объекта и выделили дело из разряда банальных уголовных случаев, превратив в проблему чрезвычайной сложности.

Не вдаваясь в подробности, молва утверждала, что все трое пали жертвой проклятия, тяготеющего над владельцами некой ценной исторической реликвии, ценность которой была, впрочем, не только исторической. Реликвия эта представляла собой нечто вроде украшенного драгоценными камнями кубка, известного под названием «коптская чаша». Никто не знал, как она оказалась в Америке, но полагали, что прежде она принадлежала к церковной утвари.

Кое-кто приписывал судьбу ее владельцев фанатизму какого-то восточного христианина, удрученного тем, что священная чаша попала в столь материалистические руки. О таинственном убийце, который, возможно, был совсем даже и не фанатик, ходило много слухов и часто писали газеты.

Безымянное это создание обзавелось именем, вернее, кличкой. Впрочем, мы начнем рассказ лишь с третьего убийства, так как лишь тогда на сцене появился некий священник Браун, герой этих очерков.

Сойдя с палубы атлантического лайнера и ступив на американскую землю, отец Браун, как многие англичане, приезжавшие в Штаты, с удивлением обнаружил, что он знаменитость. Его малорослую фигуру, его малопримечательное близорукое лицо, его порядком порыжевшую сутану на родине никто бы не назвал необычными, разве что необычайно заурядными. Но в Америке умеют создать человеку славу, участие Брауна в распутывании двух-трех любопытных уголовных дел и его старинное знакомство с экс-преступником и сыщиком Фламбо создали ему в Америке известность, в то время как в Англии о нем лишь просто кое-кто слыхал. С недоумением смотрел он на репортеров, которые, будто разбойники, напали на него со всех сторон уже на пристани и стали задавать ему вопросы о вещах, в которых он никак не мог считать себя авторитетом, например, о дамских модах и о статистике преступлений в стране, где он еще и нескольких шагов не сделал. Возможно, по контрасту с черным, плотно сомкнувшимся вокруг него кольцом репортеров, отцу Брауну бросилась в глаза стоявшая чуть поодаль фигура, которая также выделялась своей чернотой на нарядной, освещенной ярким летним солнцем набережной, но пребывала в полном одиночестве, – высокий, с желтоватым лицом человек в больших диковинных очках. Дождавшись, когда репортеры отпустили отца Брауна, он жестом остановил его и сказал:

– Простите, не ищете ли вы капитана Уэйна?

Отец Браун заслуживал некоторого извинения, тем более что сам он остро чувствовал свою вину. Вспомним: он впервые увидел Америку, главное же впервые видел такие очки, ибо мода на очки в массивной черепаховой оправе еще не дошла до Англии. В первый момент у него возникло ощущение, будто он смотрит на пучеглазое морское чудище, чья голова чем-то напоминает водолазный шлем. Вообще же незнакомец одет был щегольски, и простодушный Браун подивился, как мог такой щеголь изуродовать себя нелепыми огромными очками. Это было все равно, как если бы какой-то денди для большей элегантности привинтил себе деревянную ногу. Поставил его в тупик и предложенный незнакомцем вопрос. В длинном списке лиц, которых Браун надеялся повидать в Америке, и в самом деле значился некий Уэйн, американский авиатор, друг живущих во Франции друзей отца Брауна, но он никак не ожидал, что этот Уэйн встретится ему так скоро.

– Прошу прощения, – сказал он неуверенно, – так это вы капитан Уэйн? Вы… вы его знаете?

– Что я не капитан Уэйн, я могу утверждать довольно смело, невозмутимо отозвался человек в очках – Я почти не сомневался в этом, оставлял его в автомобиле, где он сейчас вас дожидается. На ваш второй вопрос ответить сложнее. Я полагаю, что я знаю Уэйна, его дядюшку и, кроме того, старика Мертона. Я старика Мертона знаю, но старик Мертон не знает меня. Он видит в этом свое преимущество, я же полагаю, что преимущество за мной. Вы поняли меня?

Отец Браун понял его не совсем. Он, помаргивая, глянул на сверкающую гладь моря, на верхушки небоскребов, затем перевел взгляд на незнакомца.

Нет, не только потому, что он прятал глаза за очками, лицо его выглядело столь непроницаемым. Было в этом желтоватом лице что-то азиатское, даже монгольское, смысл его речей, казалось, наглухо был скрыт за сплошными пластами иронии. Среди общительных и добродушных жителей этой страны нет-нет да встретится подобный тип – непроницаемый американец.

– Мое имя Дрейдж, – сказал он, – Норман Дрейдж, и я американский гражданин, что все объясняет. По крайней мере остальное, я надеюсь, объяснит мой друг Уэйн; так что не будем нынче праздновать четвертое июля[2].

Ошеломленный Браун позволил новому знакомцу увлечь себя к находившемуся неподалеку автомобилю, где сидел молодой человек с желтыми всклокоченными волосами и встревоженным осунувшимся лицом. Он издали приветствовал отца Брауна и представился: Питер Уэйн. Браун не успел опомниться, как его втолкнули в автомобиль, который, быстро промчавшись по улицам, выехал за город. Не привыкший к стремительной деловитости американцев, Браун чувствовал себя примерно так, словно его влекли в волшебную страну в запряженной драконами колеснице. И как ни трудно ему было сосредоточиться, именно здесь ему пришлось впервые выслушать в пространном изложении Уэйна, которое Дрейдж иногда прерывал отрывистыми фразами, историю о коптской чаше и о связанных с ней двух убийствах.

Как он понял, дядя Уэйна, некто Крейк, имел компаньона по фамилии Мертон, и этот Мертон был третьим по счету богатым дельцом, в чьи руки попала коптская чаша. Когда-то первый из них, Титус П. Трэнт, медный король, стал получать угрожающие письма от неизвестного, подписывавшегося Дэниел Рок. Имя, несомненно, было вымышленным, но его носитель быстро прославился, хотя доброй славы и не приобрел. Робин Гуд и Джек Потрошитель вместе не были бы более знамениты, чем этот автор угрожающих писем, не собиравшийся, как вскоре стало ясно, ограничиться угрозами. Все закончилось тем, что однажды утром старика Трэнта нашли в его парке у пруда, головой в воде, а убийца бесследно исчез. По счастью, чаша хранилась в сейфе банка и вместе с прочим имуществом перешла к кузену покойного, Брайану Хордеру, тоже очень богатому человеку, также вскоре подвергшемуся угрозам безымянного врага. Труп Брайана Хордера нашли у подножия скалы, неподалеку от его приморской виллы, дом же был ограблен, на сей раз – очень основательно. И хотя чаша не досталась грабителю, он похитил у Хордера столько ценных бумаг, что дела последнего оказались в самом плачевном состоянии.

– Вдове Брайана Хордера, – рассказывал дальше Уэйн, – пришлось продать почти все ценности. Наверно, именно тогда Брандер Мертон и приобрел знаменитую чашу. Во всяком случае, когда мы познакомились, она уже находилась у него. Но, как вы сами понимаете, быть ее владельцем довольно обременительная привилегия.

– Мистер Мертон тоже получает угрожающие письма? – спросил отец Браун, помолчав.

– Думаю, что да, – сказал мистер Дрейдж, и что-то в его голосе заставило священника взглянуть на него повнимательнее: Дрейдж беззвучно смеялся, да так, что у священника побежали по коже мурашки.

– Я почти не сомневаюсь, что он получал такие письма, – нахмурившись, сказал Питер Уэйн. – Я сам их не читал: его почту просматривает только секретарь, и то не полностью, поскольку Мертон, как все богачи, привык держать свои дела в секрете. Но я видел, как он однажды рассердился и огорчился, получив какие-то письма; он, кстати, сразу же порвал их, так что и секретарь их не видел. Секретарь тоже обеспокоен; по его словам, старика кто-то преследует. Короче, мы будем очень признательны тому, кто хоть немного нам поможет во всем этом разобраться. А поскольку ваш талант, отец Браун, всем известен, секретарь просил меня безотлагательно пригласить вас в дом Мертона.

– Ах, вот что, – сказал отец Браун, который наконец-то начал понимать, куда и зачем его тащат. – Но я, право, не представляю, чем могу вам помочь. Вы ведь все время здесь, и у вас в сто раз больше данных для научного вывода, чем у случайного посетителя.

– Да, – сухо заметил мистер Дрейдж, – наши выводы весьма научны, слишком научны, чтобы поверить в них. Сразить такого человека, как Титус П. Трэнт, могла только небесная кара, и научные объяснения тут ни при чем. Как говорится, гром с ясного неба.

– Неужели вы имеете в виду вмешательство потусторонних сил! – воскликнул Уэйн.

Но не так-то просто было угадать, что имеет в виду Дрейдж; впрочем, если бы он сказал о ком-нибудь: «тонкая штучка», – можно было бы почти наверняка предположить, что это значит «дурак». Мистер Дрейдж хранил молчание, непроницаемый и неподвижный, как истый азиат; вскоре автомобиль остановился, видимо, прибыв к месту назначения, и перед ними открылась странная картина. Дорога, которая до этого шла среди редко растущих деревьев, внезапно вывела их на широкую равнину, и они увидели сооружение, состоявшее лишь из одной стены, образуя круг вроде защитного вала в военное лагере римлян, постройка чем-то напоминала аэродром. На вид ограда не был похожа на деревянную или каменную и при ближайшем рассмотрении оказалась металлической.

Все вышли из автомобиля и после некоторых манипуляций, подобных тем, что производятся при открывании сейфа, в стене тихонько отворилась дверца. К немалому удивлению Брауна, человек по имени Норман Дрейдж не проявил желания войти.

– Нет уж, – заявил он с мрачной игривостью. – Боюсь, старик Мертон не выдержит такой радости Он так любит меня, что, чего доброго, еще умрет от счастья.

И он решительно зашагал прочь, а отец Браун, удивляясь все больше и больше, прошел в стальную дверцу, которая тут же за ним защелкнулась. Он увидел обширный, ухоженный парк, радовавший взгляд веселым разнообразием красок, но совершенно лишенный деревьев, высоких кустов и высоких цветов. В центре парка возвышался дом, красивый и своеобразный, но так сильно вытянутый вверх, что скорее походил на башню. Яркие солнечные блики играли там и сям на стеклах расположенных под самой крышей окон, но в нижней части дома окон, очевидно, не было. Все вокруг сверкало безупречной чистотой, казалось, присущей самому воздуху Америки, на редкость ясному. Пройдя через портал, они увидели блиставшие яркими красками мрамор, металлы, эмаль, но ничего похожего на лестницу. Только в самом центре находилась заключенная в толстые стены шахта лифта. Доступ к ней преграждали могучего вида мужчины, похожие на полисменов в штатском.

– Довольно фундаментальная система охраны, не спорю, – сказал Уэйн. – Вам, возможно, немного смешно что Мертон живет в такой крепости, – в парке нет ни единого дерева, за которым кто-то мог бы спрятаться. Но вы не знаете этой страны, здесь можно ожидать всего. К тому же вы, наверное, себе не представляете, что за величина Брандер Мертон. На вид он скромный, тихий человек, такого встретишь на улице – не заметишь; впрочем, встретить его на улице теперь довольно мудрено: если он когда и выезжает, то в закрытом автомобиле. Но если что-то с ним случится, волна землетрясений встряхнет весь мир от тихоокеанских островов до Аляски. Едва ли был когда-либо император или король, который обладал бы такой властью над народами. А ведь, сознайтесь, если бы вас пригласили в гости к царю или английскому королю, вы пошли бы из любопытства. Как бы вы ни относились к миллионерам и царям, человек, имеющий такую власть, не может не быть интересен. Надеюсь, ваши принципы не препятствуют вам посещать современных императоров, вроде Мертона.

– Никоим образом, – невозмутимо отозвался отец Браун Май долг навещать узников и всех несчастных, томящихся в заключении.

Молодой человек нахмурился и промолчал, на его худом лице мелькнуло странное, не очень-то приветливое выражение. Потом он вдруг сказал:

– Кроме того, не забывайте, что Мертона преследует не просто мелкий жулик или какая-то там «Черная рука». Этот Дэниел Рок – сущий дьявол Вспомните, как он прикончил Трэнта в его же парке, а Хордера – возле самого дома, и оба раза ускользнул.

Стены верхнего этажа были невероятно толсты и массивны, комнат же имелось только две: прихожая и кабинет великого миллионера. В тот момент, когда Браун и Уэйн входили в прихожую, из дверей второй комнаты показались два других посетителя. Одного из них Уэйн назвал дядей, это был невысокий, но весьма крепкий и энергичный человек, с бритой головой, которая казалась лысой, и до того темным лицом, что оно, казалось, никогда не было белым. Это был прославившийся в войнах с краснокожими старик Крейк, обычно именуемый Гикори Крейком, в память еще более знаменитого старика Гикори[3]. Совсем иного типа господин был его спутник – вылощенный, верткий, с черными, как бы лакированными волосами и с моноклем на широкой черной ленте – Бернард Блейк, поверенный старика Мертона, приглашенный компаньонами на деловое совещание.

Четверо мужчин, из которых двое почтительно приближались к святая святых, а двое других столь же почтительно оттуда удалялись, встретившись посреди комнаты, вступили между собой в непродолжительный учтивый разговор. А за всеми этими приближениями и удалениями из глубины полутемной прихожей, которую освещало только внутреннее окно, наблюдал плотный человек с лицом негроида и широченными плечами. Таких, как он, шутники-американцы именуют злыми дядями, друзья называют телохранителями, а враги – наемными убийцами.

Он сидел, не двигаясь, у двери кабинета и даже бровью не повел при их появлении. Зато Уэйн, увидев его, всполошился.

– Что, разве хозяин там один? – спросил он.

– Успокойся, Питер, – со смешком ответил Крейк. – С ним его секретарь Уилтон. Надеюсь, этого вполне достаточно. Уилтон стоит двадцати телохранителей. Он так бдителен, что, наверно, никогда не спит. Очень добросовестный малый, к тому же быстрый и бесшумный, как индеец.

– Ну, по этой части вы знаток, – сказал племянник. – Помню, еще в детстве, когда я увлекался книгами об индейцах, вы обучали меня разным приемам краснокожих. Правда, в этих моих книгах индейцам всегда приходилось худо.

– Зато в жизни – не всегда, – угрюмо сказал старый солдат.

– В самом деле? – любезно осведомился мистер Блейк. – Разве они могли противостоять нашему огнестрельному оружию?

– Я видел, как, вооруженный только маленьким ножом, индеец, в которого целились из сотни ружей, убил стоявшего на крепостной стене белого, – сказал Крейк.

– Убил ножом? Но как? – спросил Блейк.

– Он его бросил, – ответил Крейк. – Метнул прежде, чем в него успели выстрелить. Какой-то новый, незнакомый мне прием.

– Надеюсь, вы с ним так и не ознакомились, – смеясь, сказал племянник Крейка.

– Мне кажется, – задумчиво проговорил отец Браун, – из этой истории можно извлечь мораль.

Пока они так разговаривали, из смежной комнаты вышел и остановился чуть поодаль секретарь Мертона мистер Уилтон, светловолосый, бледный человек с квадратным подбородком и немигающими собачьими глазами, в нем и вправду было что-то от сторожевого пса.

Он произнес одну лишь фразу: «Мистер Мертон примет вас через десять минут», – но все тут же стали расходиться. Старик Крейк сказал, что ему пора, племянник вышел вместе с ним и адвокатом, и Браун на какое-то время остался наедине с секретарем, поскольку едва ли можно было считать человеческим или хотя бы одушевленным существом верзилу-негроида, который, повернувшись к ним спиной, неподвижно сидел, вперив взгляд в дверь хозяйского кабинета.

– Предосторожностей хоть отбавляй, – сказал секретарь. – Вы, наверно, уже слышали о Дэниеле Роке и знаете, как опасно оставлять хозяина надолго одного.

– Но ведь сейчас он остался один? – спросил Браун, Секретарь взглянул на него сумрачными серыми глазами.

– Всего на пятнадцать минут, – ответил он. – Только четверть часа в сутки он проводит в полном одиночестве, он сам этого потребовал, и не без причины.

– Что же это за причина? – полюбопытствовал гость.

Глаза секретаря глядели так же пристально, не мигая, но суровая складка у рта стала жесткой.

– Коптская чаша, – сказал он. – Вы, может быть, о ней забыли. Но хозяин не забывает, он ни о чем не забывает. Он не доверяет ее никому из нас. Он где-то прячет ее в комнате, но где и как – мы не знаем, и достает ее, лишь когда остается один. Вот почему нам приходится рисковать те пятнадцать минут, пока он молится там на свою святыню, думаю, других святынь у него нет. Риск, впрочем, невелик, я здесь устроил такую ловушку, что и сам дьявол не проберется в нее, а верней – из нее не выберется. Если этот чертов Рок пожалует к нам в гости, ему придется тут задержаться. Все эти четверть часа я сижу как на иголках и если услышу выстрел или шум борьбы, я нажму на эту кнопку, и металлическая стена парка окажется под током, смертельным для каждого, кто попытается через нее перелезть. Да выстрела и не будет, эта дверь – единственный вход в комнату, а окно, возле которого сидит хозяин, тоже единственное, и карабкаться к нему пришлось бы на самый верх башни по стене, гладкой, как смазанный жиром шест. К тому же все мы, конечно, вооружены и даже если Рок проберется в комнату, живым он отсюда не выйдет.

Отец Браун помаргивал, разглядывая ковер. Затем, вдруг как-то встрепенувшись, он повернулся к Уилтону.

– Надеюсь, вы не обидитесь. У меня только что мелькнула одна мысль. Насчет вас.

– В самом деле? – отозвался Уилтон. – Что же это за мысль?

– Мне кажется, вы человек, одержимый одним стремлением, – сказал отец Браун. – Простите за откровенность, но, по-моему, вы больше хотите поймать Дэниела Рока, чем спасти Брандера Мертона.

Уилтон слегка вздрогнул, продолжая пристально глядеть на Брауна, потом его жесткий рот искривила странная улыбка.

– Как вы об этом… почему вы так решили? – спросил он.

– Вы сказали, что, едва услышав выстрел, тут же включите ток, который убьет беглеца, – произнес священник. – Вы, наверное, понимаете, что выстрел лишит жизни вашего хозяина прежде, чем ток лишит жизни его врага. Не думаю, что, если бы это зависело от вас, вы не стали бы защищать мистера Мертона, но впечатление такое, что для вас это вопрос второстепенный.

Предосторожностей хоть отбавляй, как вы сказали, и, кажется, все они изобретены вами. Но изобрели вы их, по-моему, прежде всего для того, чтобы поймать убийцу, а не спасти его жертву.

– Отец Браун, – негромко заговорил секретарь. – Вы умны и проницательны, но, главное, у вас какой-то дар – вы располагаете к откровенности. К тому же, вероятно, вы и сами об этом вскоре услышите. Тут у нас все шутят, что я маньяк, и поимка этого преступника – мой пунктик. Возможно, так оно и есть. Но вам я скажу то, чего никто из них не знает. Мое имя – Джон Уилтон Хордер.

Отец Браун кивнул, словно подтверждая, что уж теперь-то ему все стало ясно, но секретарь продолжал:

– Этот субъект, который называет себя Роком, убил моего отца и дядю и разорил мою мать. Когда Мертону понадобился секретарь, я поступил к нему на службу, рассудив, что там, где находится чаша, рано или поздно появится и преступник. Но я не знал, кто он, я лишь его подстерегал. Я служил Мертону верой и правдой.

– Понимаю, – мягко сказал отец Браун. – Кстати, не пора ли нам к нему войти?

– Да, конечно, – ответил Уилтон и снова чуть вздрогнул, как бы пробуждаясь от задумчивости; священник решил, что им на время снова завладела его мания. – Входите же, прощу вас.

Отец Браун не мешкая прошел во вторую комнату. Гость и хозяин не поздоровались друг с другом – в кабинете царила мертвая тишина, спустя мгновение священник снова появился на пороге.

В тот же момент встрепенулся сидевший у двери молчаливый телохранитель; впечатление было такое будто ожил шкаф или буфет. Казалось, самая поза священника выражала тревогу. Свет падал на его голову сзади, и лицо было в тени.

– Мне кажется вам следует нажать на вашу кнопку, – сказал он со вздохом.

Уилтон вскочил, очнувшись от своих мрачных размышлений.

– Но ведь выстрела же не было, – воскликнул он срывающимся голосом.

– Это, знаете ли, зависит от того, – ответил отец Браун, – что понимать под словом «выстрел»

Уилтон бросился к двери и вместе с Брауном вбежал во вторую комнату.

Она была сравнительно невелика и изящно, но просто обставлена. Прямо против двери находилось большое окно, из которого открывался вид на сад и поросшую редким лесом равнину. Окно было распахнуто, возле него стояли кресло и маленький столик. Должно быть, наслаждаясь краткими мгновениями одиночества, узник стремился насладиться заодно и воздухом и светом.

На столике стояла коптская чаша; владелец поставил ее поближе к окну явно для того, чтобы рассмотреть получше. А посмотреть было на что – в сильном и ярком солнечном свете драгоценные камни горели многоцветными огоньками, и чаша казалась подобием Грааля. Посмотреть на нее, несомненно, стоило, но Брандер Мертон на нее не смотрел. Голова его запрокинулась на спинку кресла, густая грива седых волос почти касалась пола, остроконечная бородка с проседью торчала вверх, как бы указывая в потолок, а из горла торчала длинная коричневая стрела с красным оперением.

– Беззвучный выстрел, – тихо сказал отец Браун. – Я как раз недавно размышлял об этом новом изобретении – духовом ружье. Лук же и стрелы изобретены очень давно, а шума производят не больше. – Помолчав, он добавил:

– Боюсь, он умер. Что вы собираетесь предпринять?

Бледный как мел секретарь усилием воли взял себя в руки.

– Как что? Нажму кнопку, – сказал он. – И если я не прикончу Рока, разыщу его, куда бы он ни сбежал.

– Смотрите, не прикончите своих друзей, – заметил Браун. – Они, наверное, неподалеку. По-моему, их следует предупредить.

– Да нет, они отлично все знают, – ответил Уилтон, – и не полезут через стену. Разве что кто-то из них… очень спешит.

Отец Браун подошел к окну и выглянул из него. Плоские клумбы сада расстилались далеко внизу, как разрисованная нежными красками карта мира.

Вокруг было так пустынно, башня устремлялась в небо так высоко, что ему невольно вспомнилась недавно услышанная странная фраза.

– Как гром с ясного неба, – сказал он. – Что это сегодня говорили о громе с ясного неба и о каре небесной? Взгляните, какая высота; поразительно, что стрела могла преодолеть такое расстояние, если только она не пущена с неба.

Уилтон ничего не ответил, и священник продолжал, как бы разговаривая сам с собой.

– Не с самолета ли… Надо будет расспросить молодого Уэйна о самолетах.

– Их тут много летает, – сказал секретарь.

– Очень древнее или же очень современное оружие, – заметил отец Браун.

– Дядюшка молодого Уэйна, я полагаю, тоже мог бы нам помочь; надо будет расспросить его о стрелах. Стрела похожа на индейскую. Уж не знаю, откуда этот индеец ее пустил, но вспомните историю, которую нам рассказал старик. Я еще тогда заметил, что из нее можно извлечь мораль.

– Если и можно, – с жаром возразил Уилтон, – то суть ее лишь в том, что индеец способен пустить стрелу так далеко, как вам и не снилось. Глупо сравнивать эти два случая.

– Я думаю, мораль здесь несколько иная, – сказал отец Браун.

Хотя уже на следующий день священник как бы растворился среди миллионов ньюйоркцев и, по-видимому, не пытался выделиться из ряда безымянных номерков, населяющих номерованные нью-йоркские улицы, в действительности он полмесяца упорно, но незаметно трудился над поставленной перед ним задачей.

Браун боялся, что правосудие покарает невиновного. Он легко нашел случай переговорить с двумя-тремя людьми, связанными с таинственным убийством, не показывая, что они интересуют его больше остальных. Особенно занимательной и любопытной была его беседа со старым Гикори Крейком. Состоялась она на скамье в Центральном парке. Ветеран сидел, упершись худым подбородком в костлявые кулаки, сжимавшие причудливый набалдашник трости из темно-красного дерева, похожей на томагавк.

– Да, стреляли, должно быть, издали, – покачивая головой, говорил Крейк, – но вряд ли можно так уж точно определить дальность полета индейской стрелы. Я помню случаи, когда стрела пролетала поразительно большое расстояние и попадала в цель точнее пули. Правда, в наше время трудно встретить вооруженного луком и стрелами индейца, а в наших краях и индейцев-то нет. Но если бы кто-нибудь из старых стрелков-индейцев вдруг оказался возле мертоновского дома и притаился с луком ярдах в трехстах от стены… я думаю, он сумел бы послать стрелу через стену и попасть в Мертона. В старое время мне случалось видеть и не такие чудеса.

– Я не сомневаюсь, – вежливо сказал священник, – что чудеса вам приходилось не только видеть, но и творить.

Старик Крейк хмыкнул.

– Что уж там ворошить старое, – помолчав, отрывисто буркнул он.

– Некоторым нравится ворошить старое, – сказал Браун. – Надеюсь, в вашем прошлом не было ничего такого, что дало бы повод для кривотолков в связи с этой историей.

– Как вас понять? – рявкнул Крейк и грозно повел глазами, впервые шевельнувшимися на его красном, деревянном лице, чем-то напоминавшем рукоятку томагавка.

– Вы так хорошо знакомы со всеми приемами и уловками краснокожих, медленно начал Браун.

Крейк, который до сих пор сидел, ссутулившись, чуть ли не съежившись, уткнувшись подбородком в свою причудливую трость, вдруг вскочил, сжимая ее, как дубинку, – ни дать ни взять, готовый ввязаться в драку бандит.

– Что? – спросил он хрипло. – Что за чертовщина? Вы смеете намекать, что я убил своего зятя?

Люди, сидевшие на скамейках, с любопытством наблюдали за спором низкорослого лысого крепыша, размахивающего диковинной палицей, и маленького человечка в черной сутане, застывшего в полной неподвижности, если не считать слегка помаргивающих глаз. Был момент, когда казалось, что воинственный крепыш с истинно индейской решительностью и хваткой уложит противника ударом по голове, и вдали уже замаячила внушительная фигура ирландца-полисмена. Но священник лишь спокойно сказал, словно отвечая на самый обычный вопрос:

– Я пришел к некоторым выводам, но не считаю необходимым ссылаться на них прежде, чем смогу объяснить все до конца.

Шаги ли приближающегося полисмена или взгляд священника утихомирили старого Гикори, но он сунул трость под мышку и, ворча, снова нахлобучил шляпу. Безмятежно пожелав ему всего наилучшего, священник не спеша вышел из парка и направился в некий отель, в общей гостиной которого он рассчитывал застать Уэйна. Молодой человек радостно вскочил, приветствуя Брауна. Он выглядел еще более измотанным, чем прежде казалось, его гнетет какая-то тревога; к тому же у Брауна возникло подозрение, что совсем недавно его юный друг пытался нарушить – увы, с несомненным успехом – последнюю поправку к американской конституции[4]. Но Уэйн сразу оживился, как только речь зашла о его любимом деле. Отец Браун как бы невзначай спросил, часто ли летают над домом Мертона самолеты, и добавил, что, увидев круглую стену, сперва принял ее за аэродром.

– А при вас разве не пролетали самолеты? – спросил капитан Уэйн. – Иногда они роятся там, как мухи, эта открытая равнина прямо создана для них, и я не удивлюсь, если в будущем ее изберут своим гнездовьем пташки вроде меня. Я и сам там частенько летаю и знаю многих летчиков, участников войны, но теперь все какие-то новые появляются, я о них никогда не слыхал. Наверно, скоро у нас в Штатах самолетов разведется столько же, сколько автомобилей, – у каждого будет свой.

– Поскольку каждый одарен создателем, – с улыбкой сказал отец Браун, – правом на жизнь, свободу и вождение автомобилей, не говоря уже о самолетах. Значит, если бы над домом пролетел незнакомый самолет, вполне вероятно, что на него не обратили бы особого внимания.

– Да, наверно, – согласился Уэйн.

– И даже если б летчик был знакомый, – продолжал священник, – он, верно, мог бы для отвода глаз взять чужой самолет. Например, если бы вы пролетели над домом в своем самолете, то мистер Мертон и его друзья могли бы вас узнать по машине; но в самолете другой системы или, как это у вас называется, вам бы, наверно, удалось незаметно пролететь почти мимо окна, то есть так близко, что до Мертона практически было бы рукой подать.

– Ну да, – машинально начал капитан и вдруг осекся и застыл, разинув рот и выпучив глаза.

– Боже мой! – пробормотал он. – Боже мой!

Потом встал с кресла, бледный, весь дрожа, пристально глядя на Брауна.

– Вы спятили? – спросил он. – Вы в своем уме?

Наступила пауза, затем он злобно прошипел:

– Да как вам в голову пришло предположить…

– Я лишь суммирую предположения, – сказал отец Браун, вставая. – К некоторым предварительным выводам я, пожалуй, уже пришел, но сообщать о них еще не время.

И, церемонно раскланявшись со своим собеседником, он вышел из отеля, дабы продолжить свои удивительные странствия по Нью-Йорку.

К вечеру эти странствия привели его по темным улочкам и кривым, спускавшимся к реке ступенькам в самый старый и запущенный район города. Под цветным фонариком у входа в довольно подозрительный китайский ресторанчик он наткнулся на знакомую фигуру, но не много же осталось в ней знакомого!

Мистер Норман Дрейдж все так же сумрачно взирал на мир сквозь большие очки, скрывавшие его лицо, как стеклянная темная маска. Но если не считать очков, он очень изменился за месяц, истекший со дня убийства. При их первой встрече Дрейдж был элегантен до предела, до того самого предела, где так трудно уловить различие между денди и манекеном в витрине магазина. Сейчас же он каким-то чудом ухитрился впасть в другую крайность: манекен превратился в пугало. Он все еще ходил в цилиндре, но измятом и потрепанном, одежда износилась, цепочка для часов и все другие украшения исчезли. Однако Браун обратился к нему с таким видом, словно они встречались лишь накануне, и, не раздумывая, сел рядом с ним на скамью в дешевом кабачке, где столовался Дрейдж. Впрочем, начал разговор не Браун.

– Ну, – буркнул Дрейдж, – преуспели ли вы в отмщении за смерть блаженной памяти миллионера? Ведь миллионеры все причислены к лику святых, едва какой-нибудь из них преставится – газеты сообщают, что путь его жизни был озарен светом семейной Библии, которую ему в детстве читала маменька. Кстати, в этой древней книжице встречаются истории, от которых и у маменьки мороз бы пошел по коже, да и сам миллионер, думаю, струхнул бы. Жестокие тогда царили нравы, теперь они уже не те. Мудрость каменного века, погребенная под сводами пирамид. Вы представьте, например, что Мертона вышвыривают из окошка его знаменитой башни на съедение псам. А ведь с Иезавелью поступили не лучше. Или вот Самуил разрубил Агага, когда он просто «подошел дрожа». Мертон тоже продрожал всю жизнь, пока наконец до того издрожался, что и ходить перестал. Но стрела господня нашла его, как, бывало, в той древней книге, нашла и в назидание другим поразила смертию в его же башне.

– Стрела была вполне материальная, – заметил священник.

– Пирамиды еще материальнее, а обитают там мертвые фараоны, – усмехнулся человек в очках. – Очень любопытны эти древние материальные религии. В течение тысячелетий боги и цари на барельефах натягивают свои выдолбленные на камне луки, такими ручищами, кажется, можно и каменный лук натянуть. Материал, вы скажете, – но какой материал! Бывало с вами так глядишь, глядишь на эти памятники Древнего Востока, и вдруг почудится а что, если древний господь бог и сейчас этаким черным Аполлоном разъезжает по свету в своей колеснице и стреляет в нас черными лучами смерти?

– Если и разъезжает, – сказал отец Браун, – то имя ему вовсе не Аполлон. Впрочем, я сомневаюсь, что Мертона убили черным лучом и даже каменной стрелой.

– Он вам, наверно, представляется святым Себастьяном, павшим от стрел, – ехидно сказал Дрейдж. – Все миллионеры ведь великомученики. А вам не приходило в голову, что он получил по заслугам? Подозреваю, вы не так уж много знаете о вашем мученике-миллионере. Так вот, позвольте вам сообщить: он получил только сотую долю того, что заслуживал.

– Отчего же, – тихо спросил отец Браун, – вы его не убили?

– То есть как отчего не убил? – изумился Дрейдж. – Нечего сказать, милый же вы священник.

– Ну что вы, – сказал Браун, словно отмахиваясь от комплимента.

– Уж не имеете ли вы в виду, что это я его убил? – прошипел Дрейдж. – Что ж, докажите. Но я вам прямо скажу: невелика потеря.

– Ну нет, потеря крупная, – жестко ответил Браун. – Для вас. Поэтому-то вы его и не убили. – И, не взглянув на остолбеневшего владельца очков, отец Браун вышел.

Почти месяц миновал, прежде чем отец Браун вновь посетил дом миллионера, павшего третьей жертвой Дэниела Рока. Причастные к делу лица собрались там на своего рода совет. Старик Крейк сидел во главе стола, племянник – справа от него, адвокат – слева, грузный великан негроидного типа, которого, как оказалось, звали Харрис, тоже присутствовал, по-видимому, всего лишь в качестве необходимого свидетеля; остроносый рыжий субъект, отзывавшийся на фамилию Диксон, был представителем то ли пинкертоновского, то ли еще какого-то частного агентства, отец Браун скромно опустился на свободный стул рядом с ним.

Газеты всех континентов пестрели статьями о гибели финансового колосса, зачинателя Большого Бизнеса, опутавшего своей сетью мир, но у тех, кто был возле него накануне гибели, удалось выяснить весьма немногое. Дядюшка с племянником и адвокат заявили, что к тому времени, когда подняли тревогу, они были уже довольно далеко от стены; охранники, стоявшие возле ворот и внутри дома, отвечали на вопросы не совсем уверенно, но в целом их рассказ не вызывал сомнений. Заслуживающим внимания казалось лишь одно обстоятельство. То ли перед убийством, то ли сразу после него какой-то неизвестный околачивался у ворот и просил впустить его к мистеру Мертону.

Что ему нужно, трудно было понять, поскольку выражался он весьма невразумительно, но впоследствии и речи его показались подозрительными, так как говорил он о дурном человеке, которого покарало небо.

Питер Уэйн оживленно подался вперед, и глаза на его исхудалом лице заблестели.

– Норман Дрейдж. Готов поклясться, – сказал он.

– Что это за птица? – спросил дядюшка.

– Мне бы тоже хотелось это выяснить, – ответил молодой Уэйн. – Я как-то спросил его, но он на редкость ловко уклоняется от прямых ответов. Он и в знакомство ко мне втерся хитростью – что-то плел о летательных машинах будущего, но я никогда ему особенно не доверял.

– Что он за человек? – спросил Крейк.

– Мистик-дилетант, – с простодушным видом сказал отец Браун. – Их не так уж мало, он из тех, кто, разглагольствуя в парижских кафе, туманно намекает, что ему удалось приподнять покрывало Изиды или проникнуть в секрет Стоунхенджа. А уж в случае, подобном нашему, они непременно подыщут какое-нибудь мистическое истолкование.

Темная прилизанная голова мистера Бернарда Блейка учтиво наклонилась к отцу Брауну, но в улыбке проскальзывала враждебность.

– Вот уж не думал, сэр, – сказал он, – что вы отвергаете мистические истолкования.

– Наоборот, – кротко помаргивая, отозвался Браун. – Именно поэтому я и могу их отвергать. Любой самозваный адвокат способен ввести меня в заблуждение, но вас ему не обмануть, вы ведь сами адвокат. Каждый дурак, нарядившись индейцем, может убедить меня, что он-то и есть истинный и неподдельный Гайавата, но мистер Крейк в одну секунду разоблачит его. Любой мошенник может мне внушить, что знает все об авиации, но он не проведет капитана Уэйна. Точно так вышло и с Дрейджем, понимаете? Из-за того, что я немного разбираюсь в мистике, меня не могут одурачить дилетанты. Истинные мистики не прячут тайн, а открывают их. Они ничего не оставят в тени, а тайна так и останется тайной. Зато мистику-дилетанту не обойтись без покрова таинственности, сняв который находишь нечто вполне тривиальное. Впрочем, должен добавить, что Дрейдж преследовал и более практическую цель, толкуя о небесной каре и о вмешательстве свыше.

– Что за цель? – спросил Уэйн. – В чем бы она ни состояла, я считаю, что мы должны о ней знать.

– Видите ли, – медленно начал священник, – он хотел внушить нам мысль о сверхъестественном вмешательстве, так как в общем, так как сам он знал, что ничего сверхъестественного в этих убийствах не было.

– А-а, – сказал, вернее, как-то прошипел Уэйн. – Я так и думал. Попросту говоря, он преступник.

– Попросту говоря, он преступник, но преступления не совершил.

– Вы полагаете, что говорите попросту? – учтиво осведомился Блейк.

– Ну вот, теперь вы скажете, что и я мистик-дилетант, – несколько сконфуженно, но улыбаясь проговорил отец Браун. – Это вышло у меня случайно. Дрейдж не повинен в преступлении… в этом преступлении. Он просто шантажировал одного человека и поэтому вертелся у ворот, но он, конечно, не был заинтересован ни в разглашении тайны, ни в смерти Мертона, весьма невыгодной ему. Впрочем, о нем позже. Сейчас я лишь хотел, чтобы он не уводил нас в сторону.

– В сторону от чего? – полюбопытствовал его собеседник.

– В сторону от истины, – ответил священник, спокойно глядя на него из-под полуопущенных век.

– Вы имеете в виду, – заволновался Блейк, – что вам известна истина?

– Да, пожалуй, – скромно сказал отец Браун.

Стало очень тихо, потом Крейк вдруг крикнул:

– Да куда ж девался секретарь? Уилтон! Он должен быть здесь.

– Мы с мистером Уилтоном поддерживаем друг с другом связь, – сообщил священник. – Мало того я просил его позвонить сюда и вскоре жду его звонка. Могу добавить также, что в определенном смысле мы и до истины докапывались совместно.

– Если так, то я спокоен, – буркнул Крейк. – Уилтон, как ищейка, шел по следу за этим неуловимым мерзавцем, так что лучшего спутника для охоты вам не найти. Но каким образом вы, черт возьми, докопались до истины? Откуда вы ее узнали?

– От вас, – тихо ответил священник, кротко, но твердо глядя в глаза рассерженному ветерану. – Я имею в виду, что к разгадке меня подтолкнул ваш рассказ об индейце, бросившем нож в человека, который стоял на крепостной стене.

– Вы уже несколько раз это говорили, – с недоумением сказал Уэйн. – Но что тут общего? Что дом этот похож на крепость и, значит, стрелу, как и тот нож, забросили рукой? Так ведь стрела прилетела издалека. Ее не могли забросить на такое расстояние. Стрела-то полетела далеко, а мы все топчемся на месте.

– Боюсь, вы не поняли, что с чем сопоставить, – сказал отец Браун. – Дело вовсе не в том, как далеко можно что-то забросить. Оружие было использовано необычным образом – вот что главное. Люди, стоявшие на крепостной стене, думали, что нож пригоден лишь для рукопашной схватки, и не сообразили, что его можно метнуть, как дротик. В другом нее, известном мне случае люди считали оружие, о котором шла речь, только метательным и не сообразили, что стрелой можно заколоть, как копьем. Короче говоря, мораль здесь такова если нож мог стать стрелой, то и стрела могла стать ножом.

Все взгляды были устремлены теперь на Брауна, но, как будто не замечая их, он продолжал все тем же обыденным тоном:

– Мы пытались догадаться, кто стрелял в окно, где находился стрелок, и так далее. Но никто ведь не стрелял. Да и попала стрела в комнату вовсе не через окно.

– Как же она туда попала? – спросил адвокат, нахмурившись.

– Я думаю, ее кто-то принес, – сказал Браун. – Внести стрелу в дом и спрятать ее было нетрудно. Тот, кто это сделал, подошел к Мертону, вонзил стрелу ему в горло, словно кинжал, а затем его осенила остроумная идея разместить все так, чтобы каждому, кто войдет в комнату, сразу же представилось, что стрела, словно птица, влетела в окошко.

– Кто-то, – голосом тяжелым, как камни, повторил старик Крейк.

Зазвонил телефон, резко, настойчиво, отчаянно. Он находился в смежной комнате, и никто не успел шелохнуться, как Браун бросился туда.

– Что за чертовщина? – раздраженно вскрикнул Уэйн.

– Он говорил, что ему должен позвонить Уилтон, – все тем же тусклым, глухим голосом ответил дядюшка.

– Так, наверно, это он и звонит? – заметил адвокат, явно только для того, чтобы заполнить паузу. Но никто ему не ответил. Молчание продолжалось, пока в комнате внезапно снова не появился Браун. Не говоря ни слова, он прошел к своему стулу.

– Джентльмены, – начал он. – Вы сами меня просили решить для вас эту загадку, и сейчас, решив ее, я обязан сказать вам правду, ничего не смягчая. Человек, сующий нос в подобные дела, должен оставаться беспристрастным.

– Я думаю, это значит, – сказал Крейк, первым прервав молчание, – что вы обвиняете или подозреваете кого-то из нас.

– Мы все под подозрением, – ответил Браун. – Включая и меня, поскольку именно я нашел труп.

– Еще бы не подозревать нас, – вспыхнул Уэйн. – Отец Браун весьма любезно объяснил мне, каким образом я мог обстрелять из самолета окно на верхнем этаже.

– Вовсе нет, – сказал священник, – вы сами мне описали, каким образом могли бы все это проделать. Сами – вот в чем суть.

– Он, кажется, считает вполне вероятным, – загремел Крейк, – что я своей рукой пустил эту стрелу, спрятавшись где-то за оградой.

– Нет, я считал это практически невероятным, – поморщившись, ответил Браун. – Извините, если я обидел вас, но мне не удалось придумать другого способа проверки. Предполагать, что в тот момент, когда совершалось убийство, мимо окна в огромном самолете проносится капитан Уэйн и остается незамеченным – нелепо и абсурдно. Абсурднее этого только предположить, что почтенный старый джентльмен затеет игру в индейцев и притаится с луком и стрелами в кустах, чтобы убить человека, которого мог бы убить двадцатью гораздо более простыми способами. Но я должен был установить полную непричастность этих людей к делу, вот мне и пришлось обвинить их в убийстве, чтобы убедиться в их невиновности.

– Что же убедило вас в их невиновности? – спросил Блейк, подавшись вперед.

– То, как они приняли мое обвинение, – ответил священник.

– Как прикажете вас понять?

– Да будет мне позволено заметить, – спокойно заговорил Браун, – что я считал своей обязанностью подозревать не только их двоих, но и всех остальных. Мои подозрения относительно мистера Крейка и мои подозрения относительно капитана Уэйна выражались в том, что я пытался определить, насколько вероятна и возможна их причастность к убийству. Я сказал им, что пришел к некоторым выводам, что это были за выводы, я сейчас расскажу. Меня интересовало – когда и как выразят эти господа свое негодование, и едва они возмутились, я понял они не виновны. Пока им не приходило в голову, что их в чем-то подозревают, они сами свидетельствовали против себя, даже объяснили мне, каким образом могли бы совершить убийство. И вдруг, потрясенные страшной догадкой, с яростными криками набрасывались на меня, а догадались они оба гораздо позже, чем могли бы, но задолго до того, как я их обвинил.

Будь они и в самом деле виноваты, они бы себя так не вели. Виновный или с самого начала начеку, или до конца изображает святую невинность. Но он не станет сперва наговаривать на себя, а затем вскакивать и негодующе опровергать подкрепленные его же собственными словами подозрения. Так вести себя мог лишь тот, кто и в самом деле не догадывался о подоплеке нашего разговора. Мысль о содеянном постоянно терзает убийцу; он не может на время забыть, что убил, а потом вдруг спохватиться и отрицать это. Вот почему я исключил вас из числа подозреваемых. Других я исключил по другим причинам, их можно обсудить позже. К примеру, секретарь. Но сейчас не о том. Только что мне звонил Уилтон и разрешил сообщить вам важные новости. Вы, я думаю, уже знаете, кто он такой и чего добивался.

– Я знаю, что он ищет Дэниела Рока, – сказал Уэйн. – Охотится за ним, как одержимый. Еще я слышал, что он сын старика Хордера и хочет отомстить за его смерть. Словом, точно известно одно: он ищет человека, назвавшегося Роком.

– Уже не ищет, – сказал отец Браун. – Он нашел его.

Питер Уэйн вскочил.

– Нашел! – воскликнул он. – Нашел убийцу! Так его уже арестовали?

– Нет, – ответил Браун, и его лицо сделалось суровым и серьезным. – Новости важные, как я уже сказал, они важнее, чем вы полагаете. Мне думается, бедный Уилтон взял на себя страшную ответственность. Думается, он возлагает ее и на нас. Он выследил преступника, и когда наконец тот оказался у него в руках, Уилтон сам осуществил правосудие.

– Вы имеете в виду, что Дэниел Рок… – начал адвокат.

– Дэниел Рок мертв, – сказал священник. – Он отчаянно сопротивлялся, и Уилтон убил его.

– Правильно сделал, – проворчал мистер Гикори Крейк.

– Я тоже не сужу его – поделом мерзавцу. Тем более, Уилтон мстил за отца, – подхватил Уэйн. – Это все равно что раздавить гадюку.

– Я не согласен с вами, – сказал отец Браун. – Мне кажется, мы все сейчас пытаемся скрыть под романтическим покровом беззаконие и самосуд, но, думаю, мы сами пожалеем, если утратим наши законы и свободы. Кроме того, по-моему, нелогично, рассуждая о причинах, толкнувших Уилтона к преступлению, не попытаться даже выяснить причины, толкнувшие к преступлению самого Рока. Он не похож на заурядного грабителя, скорее это был маньяк, одержимый одной всепоглощающей страстью, сперва он действовал угрозами и убивал, лишь убедившись в тщетности своих попыток, вспомните обе жертвы были найдены почти у дома. Оправдать Уилтона нельзя хотя бы потому, что мы не слышали оправданий другой стороны.

– Сил нет терпеть этот сентиментальный вздор, – сердито оборвал его Уэйн. – Кого выслушивать – гнусного подлеца и убийцу? Уилтон кокнул его, и молодец, и кончен разговор.

– Вот именно, вот именно, – энергично закивал дядюшка.

Отец Браун обвел взглядом своих собеседников, и лицо его стало еще суровее и серьезнее.

– Вы в самом деле так думаете? – спросил он.

И тут все вспомнил, что он на чужбине, что он – англичанин. Все эти люди – чужие ему, хоть и друзья. Его землякам неведомы страсти, кипевшие в этом кружке чужаков, – неистовый дух Запада, страны мятежников и линчевателей, порой объединявшихся в одном лице. Вот и сейчас они объединились.

– Что ж, – со вздохом сказал отец Браун, – я вижу, вы безоговорочно простили бедняге Уилтону его преступление, или акт личного возмездия, или как уж вы там это назовете. В таком случае ему не повредит, если я подробнее расскажу вам о деле.

Он резко поднялся, и все, не зная еще, что он хочет сделать, почувствовали что-то изменилось, словно холодок пробежал по комнате.

– Уилтон убил Рока довольно необычным способом, – начал Браун.

– Как он убил его? – резко спросил Крейк.

– Стрелой, – ответил священник.

В продолговатой комнате без окон становилось все темнее по мере того, как тускнел солнечный свет, который проникал в нее из смежной комнаты, той самой, где умер великий миллионер. Все взгляды почти машинально обратились туда, но никто не произнес ни звука. Затем раздался голос Крейка, надтреснутый, старческий, тонкий, не голос, а какое-то квохтанье.

– Как это так? Как это так? Брандера Мертона убили стрелой. Этого мошенника – тоже стрелой.

– Той же самой стрелой, – сказал Браун. – И в тот же момент.

Снова наступила тишина, придушенная, но и набухающая, взрывчатая, а потом несмело начал молодой Уэйн:

– Вы имеете в виду…

– Я имею в виду, – твердо ответил Браун, – что Дэниелом Роком был ваш друг Мертон, и другого Дэниела Рока нет. Ваш друг Мертон всю жизнь бредил этой коптской чашей, он поклонялся ей, как идолу, он молился на нее каждый день. В годы своей необузданной молодости он убил двух человек, чтобы завладеть этим сокровищем, но, должно быть, он не хотел их смерти, он хотел только ограбить их. Как бы там ни было, чаша досталась ему. Дрейдж все знал и шантажировал Мертона. Совсем с другой целью преследовал его Уилтон. Мне кажется, он узнал правду лишь тогда, когда уже служил здесь, в доме, во всяком случае, именно здесь, вон в той комнате, окончилась охота, и Уилтон убил убийцу своего отца.

Все долго молчали. Потом старый Крейк тихо забарабанил пальцами по столу, бормоча:

– Брандер, наверное, сошел с ума. Он, наверное, сошел с ума.

– Но бог ты мой! – не выдержал Питер Уэйн. – Что мы теперь будем делать? Что говорить? Ведь это все меняет! Репортеры… воротилы бизнеса… как с ними быть? Брандер Мертон – такая же фигура, как президент или папа римский.

– Да, несомненно, это кое-что меняет, – негромко начал Бернард Блейк. – Различие прежде всего состоит…

Отец Браун так ударил по столу, что звякнули стаканы; и даже таинственная чаша в смежной комнате, казалось, откликнулась на удар призрачным эхом.

– Нет! – вскрикнул он резко, словно выстрелил из пистолета. – Никаких различий! Я предоставил вам возможность посочувствовать бедняге, которого вы считали заурядным преступником. Вы и слушать меня не пожелали. Вы все были за самосуд. Никто не возмущался тем, что Рока без суда и следствия прикончили, как бешеного зверя, – он, мол, получил по заслугам. Что ж, прекрасно, если Дэниел Рок получил по заслугам, то по заслугам получил и Брандер Мертон. Если Рок не вправе претендовать на большее, то и Мертон не вправе. Выбирайте что угодно, – ваш мятежный самосуд или нашу скучную законность, но, ради господа всемогущего, пусть уж будет одно для всех беззаконие или одно для всех правосудие.

Никто ему не ответил, только адвокат прошипел:

– А что скажет полиция, если мы вдруг заявим, что намерены простить преступника?

– А что она скажет, если я заявлю, что вы его уже простили? – отпарировал Браун. – Поздновато вы почувствовали уважение к закону, мистер Бернард Блейк. – Он помолчал и уже мягче добавил. – Сам я скажу правду, если меня спросят те, кому положено, а вы вольны поступать, как вам заблагорассудится. Это, собственно, как вам угодно. Уилтон позвонил сюда с одной лишь целью – он сообщил мне, что уже можно обо всем рассказать.

Отец Браун медленно прошел в смежную комнату и остановился возле столика, за которым встретил свою смерть миллионер. Коптская чаша стояла на прежнем месте, и он помедлил немного, вглядываясь в ее радужные переливы и дальше – в голубую бездну небес.


Вещая собака

– Да, – сказал отец Браун, – собаки – славные создания, только не путайте создание с создателем.

Словоохотливые люди часто невнимательны к словам других. Даже блистательность их порою оборачивается тупостью. Друг и собеседник отца Брауна, восторженный молодой человек по фамилии Финз, постоянно готов был низвергнуть на слушателя целую лавину историй и мыслей, его голубые глаза всегда пылали, а светлые кудри, казалось, были отметены со лба не щеткой для волос, а бурным вихрем светской жизни. И все же он замялся и умолк, не в силах раскусить простенький каламбур отца Брауна.

– Вы хотите сказать, что с ними слишком носятся? – спросил он. – Право же, не уверен. Это удивительные существа. Временами мне кажется, что они знают много больше нашего.

Отец Браун молчал, продолжая ласково, но несколько рассеянно поглаживать по голове крупного охотничьего пса, приведенного гостем.

– Кстати, – снова загорелся Финз, – в том деле, о котором я пришел вам рассказать, участвует собака. Это одно из тех дел, которые называют необъяснимыми. Странная история, но, по-моему, самое странное в ней поведение собаки. Хотя в этом деле все загадочно. Прежде всего как могли убить старика Дрюса, когда в беседке, кроме него, никого не было?

Рука отца Брауна на мгновение застыла, он перестал поглаживать собаку.

– Так это случилось в беседке? – спросил он равнодушно.

– А вы не читали в газетах? – отозвался Финз. – Подождите, по-моему, я захватил с собой одну заметку, там есть все подробности.

Он вытащил из кармана газетную страницу и протянул ее отцу Брауну, который тут же принялся читать, держа статью в одной руке у самого носа, а другой все так же рассеянно поглаживая собаку. Он как бы являл собой живую иллюстрацию притчи о человеке, у коего правая рука не ведает, что творит левая.

«Истории о загадочных убийствах, когда труп находят в наглухо запертом доме, а убийца исчезает неизвестно как, не кажутся такими уж невероятными в свете поразительных событий, имевших место в Крэнстоне на морском побережье Йоркшира. Житель этих мест полковник Дрюс убит ударом кинжала в спину, и орудие убийства не обнаружено ни на месте преступления, ни где-либо в окрестностях.

Впрочем, проникнуть в беседку, где умер полковник, было несложно вход в нее открыт, и вплотную к порогу подходит дорожка, соединяющая беседку с домом. В то же время ясно, что незаметно войти в беседку убийца не мог, так как и тропинка и дверь постоянно находились в поле зрения нескольких свидетелей, подтверждающих показания друг друга. Беседка стоит в дальнем углу сада, где никаких калиток и лазов нет. По обе стороны дорожки растут высокие цветы, посаженные так густо, что через них нельзя пройти, не оставив следов. И цветы и дорожка подходят к самому входу в беседку, и совершенно невозможно подобраться туда незаметно каким-либо обходным путем.

Секретарь убитого Патрик Флойд заявил, что видел весь сад с той минуты, когда полковник Дрюс в последний раз мелькнул на пороге беседки, и до того момента, когда был найден труп, все это время он стоял на самом верху стремянки и подстригал живую изгородь. Его слова подтверждает дочь убитого, Дженет Дрюс, которая сидела на террасе и видела Флойда за работой. В какой-то мере ее показания подтверждает и Дональд Дрюс, ее брат, который, проспав допоздна, выглянул, еще в халате, из окна своей спальни. И, наконец, все эти показания совпадают со свидетельством соседа Дрюсов, доктора Валантэна, который ненадолго зашел к ним и разговаривал на террасе с мисс Дрюс, а также свидетельством стряпчего, мистера Обри Трейла. По всей видимости, он последним видел полковника в живых, – исключая, надо полагать, убийцу. Все эти свидетели единодушно утверждают, что события развивались следующим образом: примерно в половине третьего пополудни мисс Дрюс зашла в беседку спросить у отца, когда он будет пить чай. Полковник ответил, что чай пить не будет, потому что ждет своего поверенного мистера Трейла, которого и велел прислать к себе, когда тот явится. Девушка вышла и, встретив на дорожке Трейла, направила его к отцу. Поверенный пробыл в беседке около получаса, причем полковник проводил его до порога и, судя по всему, пребывал не только в добром здравии, но и в отличном расположении духа. Незадолго до того мистер Дрюс рассердился на сына, узнав, что тот еще не вставал после ночного кутежа, но довольно быстро успокоился и чрезвычайно любезно встретил и стряпчего, и двух племянников, приехавших к нему погостить на денек.

Полиция не стала допрашивать племянников, поскольку в то время, когда произошла трагедия, они были на прогулке. По слухам, полковник был не в ладах с доктором Валантэном, впрочем, доктор зашел лишь на минутку повидаться с мисс Дрюс, в отношении которой, кажется, имеет самые серьезные намерения.

По словам стряпчего Трейла, полковник остался в беседке один, это подтвердил и мистер Флойд, который, стоя на своем насесте, отметил, что в беседку больше никто не входил. Спустя десять минут мисс Дрюс снова вышла в сад и, еще не дойдя до беседки, увидела на полу тело отца: на полковнике был белый полотняный френч, заметный издали. Девушка вскрикнула, сбежались все остальные и обнаружили, что полковник лежит мертвый возле опрокинутого плетеного кресла. Доктор Валантэн который еще не успел отойти далеко, установил, что удар нанесен каким-то острым орудием вроде стилета, вонзившимся под лопатку и проткнувшим сердце. В поисках такого орудия полиция обшарила всю окрестность, но ничего не обнаружила»

– Значит, на полковнике был белый френч? – спросил отец Браун, откладывая заметку.

– Да, он привык к такой одежде в тропиках, – слегка опешив, ответил Финз.

– С ним там случались занятные вещи, он сам рассказывал. Кстати, Валантэна он, по-моему, недолюбливал потому, что и тот служил в тропиках. Уж не знаю отчего – но так мне кажется. В этом деле ведь все загадочно. Заметка довольно точно излагает обстоятельства убийства. Меня там не было, когда обнаружили труп, – мы с племянниками Дрюса как раз ушли гулять и захватили с собой собаку, помните, ту самую, о которой я хотел вам рассказать. Но описано все очень точно: прямая дорожка среди высоких синих цветов, по ней идет стряпчий в черном костюме и цилиндре, а над зеленой изгородью – рыжая голова секретаря. Рыжего заметно издали, и если люди говорят, что видели его все время, значит, правда видели. Этот секретарь забавный тип: никогда ему не сидится на месте, вечно он делает чью-то работу, – вот и на этот раз он заменял садовника. Мне кажется, он американец. У него американский взгляд на жизнь, или подход к делам, как говорят у них в Америке.

– Ну, а поверенный? – спросил отец Браун.

Финз ответил не сразу.

– Трейл произвел на меня довольно странное впечатление, – проговорил он гораздо медленнее, чем обычно. – В своем безупречном черном костюме он выглядит чуть ли не франтом, и все же в нем есть что-то старомодное. Зачем-то отрастил пышные бакенбарды, каких никто не видывал с времен королевы Виктории. Лицо у него серьезное, держится он с достоинством, но иногда, как бы спохватившись, вдруг улыбнется, сверкнет своими белыми зубами, и сразу все его достоинство словно слиняет, и в нем появляется что-то слащавое. Может, он просто смущается и потому все время то теребит галстук, то поправляет булавку в галстуке. Кстати, они такие же красивые и необычные, как он сам. Если бы я хоть кого-то мог… да нет, что толку гадать, это совершенно безнадежно. Кто мог это сделать? И как? Неизвестно. Правда, за одним исключением, о котором я и хотел вам рассказать. Знает собака.

Отец Браун вздохнул и с рассеянным видом спросил:

– Вы ведь у них гостили как приятель молодого Дональда? Он тоже ходил с вами гулять?

– Нет, – улыбнувшись, ответил Финз. – Этот шалопай только под утро лег в постель, а проснулся уже после нашего ухода, Я ходил гулять с его кузенами, молодыми офицерами из Индии. Мы болтали о разных пустяках. Старший, кажется, Герберт, большой любитель лошадей. Помню, он все время рассказывал нам, как купил кобылу, и ругал ее прежнего хозяина. А его братец Гарри все сетовал, что ему не повезло в Монте-Карло. Я упоминаю это только для того, чтобы вы поняли, что разговор шел самый тривиальный. Загадочной в нашей компании была только собака.

– А какой она породы? – спросил Браун.

– Такой же, как и моя, – ответил Финз. – Я ведь вспомнил всю эту историю, когда вы сказали, что не надо обожествлять собак. Это большой черный охотничий пес; зовут его Мрак, и не зря, по-моему, – его поведение еще темней и загадочнее, чем тайна самого убийства. Я уже говорил вам, что усадьба Дрюса находится у моря. Мы прошли по берегу примерно с милю, а потом повернули назад и миновали причудливую скалу, которую местные жители называют Скалой Судьбы. Она состоит из двух больших камней, причем верхний еле держится, тронь – и упадет. Скала не очень высока, но силуэт у нее довольно жуткий. Во всяком случае, на меня он подействовал угнетающе, а моих молодых веселых спутников навряд ли занимали красоты природы. Возможно, я уже что-то предчувствовал. Герберт спросил, который час и не пора ли возвращаться, и мне уже тогда показалось, что надо непременно узнать время, что это очень важно. Ни у Герберта, ни у меня не было с собой часов, и мы окликнули его брата, который остановился чуть поодаль у изгороди раскурить трубку. Он громко крикнул «Двадцать минут пятого», – и его трубный голос в наступающих сумерках показался мне грозным. Это вышло у него ненамеренно и потому прозвучало еще более зловеще, а потом, конечно, мы узнали, что именно в эти секунды уже надвигалась беда. Доктор Валантэн считает, что бедняга Дрюс умер около половины пятого.

Братья решили, что можно еще минут десять погулять, и мы прошлись чуть подальше по песчаному пляжу, кидали камни, забрасывали в море палки, а собака плавала за ними. Но меня все время угнетали надвигающиеся сумерки, и даже тень, которую отбрасывала причудливая скала, давила на меня как тяжкий груз. И тут случилась странная вещь. Герберт забросил в воду свою трость, Мрак поплыл за ней, принес, и тут же Гарри бросил свою. Собака снова кинулась в воду и поплыла, но вдруг остановилась, причем, кажется, все это было ровно в половине пятого. Пес вернулся на берег, встал перед нами, а потом вдруг задрал голову и жалобно завыл, чуть ли не застонал, – я такого воя в жизни не слышал. «Что с этой чертовой собакой?» – спросил Герберт. Мы не знали.

Тонкий жалобный вой, огласив безлюдный берег, оборвался и замер. Наступила тишина, как вдруг ее нарушил новый звук. На сей раз мы услышали слабый отдаленный крик, казалось, где-то за изгородью вскрикнула женщина. Мы тогда не поняли, кто это, но потом узнали. Это закричала мисс Дрюс, увидев тело отца.

– Вы, я полагаю, сразу же вернулись к дому, – мягко подсказал отец Браун. – А потом?

– Я расскажу вам, что было потом, – угрюмо и торжественно ответил Финз.

– Войдя в сад, мы сразу увидели Трейла. Я отчетливо помню черную шляпу и черные бакенбарды на фоне синих цветов, протянувшихся широкой полосой до самой беседки, помню закатное небо и странный силуэт скалы. Трейл стоял в тени, лица его не было видно, но он улыбался, клянусь, я видел, как блестели его белые зубы. Едва пес заметил Трейла, он сразу бросился к нему и залился бешеным, негодующим лаем, в котором так отчетливо звучала ненависть, что он скорее походил на брань. Стряпчий съежился и побежал по дорожке.

Отец Браун вскочил с неожиданной яростью.

– Стало быть, его обвинила собака? Разоблачил Вещий пес? А не заметили вы, летали в то время птицы и, главное, где: справа или слева? Осведомлялись вы у авгуров, какие принести жертвы? Надеюсь, вы вспороли собаке живот, чтобы исследовать ее внутренности? Вот какими научными доказательствами пользуетесь вы, человеколюбцы-язычники, когда вам взбредет в голову отнять у человека жизнь и честное имя.

Финз на мгновение потерял дар речи, потом спросил:

– Постойте, что это вы? Что я вам такого сделал?

Браун испуганно взглянул на него – так же испуганно и виновато люди смотрят на столб, наткнувшись на него в темноте.

– Не обижайтесь, – сказал он с неподдельным огорчением. – Простите, что я так набросился на вас Простите, пожалуйста.

Финз взглянул на него с любопытством.

– Мне иногда кажется, что самая загадочная из загадок – вы, – сказал он. – А все-таки сознайтесь: пусть, по-вашему, собака непричастна к тайне, но ведь сама тайна остается. Не станете же вы отрицать, что в тот миг, когда пес вышел на берег и завыл, его хозяина прикончила какая-то невидимая сила, которую никому из смертных не дано ни обнаружить, ни даже вообразить. Что до стряпчего, дело не только в собаке; есть и другие любопытные моменты. Он мне сразу не понравился – увертливый, слащавый, скользкий тип, и я вот что вдруг заподозрил, наблюдая за его ухватками. Как вы знаете, и врач и полицейские прибыли очень быстро: доктора Валантэна вернули с полпути, и он немедля позвонил в полицию. Кроме того, дом стоит на отлете, людей там немного, и было нетрудно всех обыскать. Их тщательно обыскали, но оружия не нашли. Обшарили дом, сад и берег – с тем же успехом. А ведь спрятать кинжал убийце было почти так же трудно, как спрятаться самому.

– Спрятать кинжал, – повторил отец Браун, кивая. Он вдруг стал слушать с интересом.

– Так вот, – продолжал Финз, – я уже говорил, что этот Трейл все время поправлял то галстук, то булавку в галстуке… особенно булавку. Эта булавка напоминает его самого – щегольская и в то же время старомодная. В нее вставлен камешек – вы такие, наверное, видели – с цветными концентрическими кругами, похожий на глаз. Меня раздражало, что внимание Трейла так сконцентрировано на этом камне. Мне чудилось, что он циклоп, а камень – его глаз. Булавка была не только массивная, но и длинная, и мне вдруг пришло в голову: может быть, он так ей занят оттого, что она еще длинней, чем кажется? Может, она длиною с небольшой кинжал?

Отец Браун задумчиво кивнул.

– Других предположений насчет орудия убийства не было? – спросил он.

– Было еще одно, – ответил Финз. – Его выдвинул молодой Дрюс – не сын, а племянник. Глядя на Герберта и Гарри, никак не скажешь, что они могут дать толковый совет сыщику. Герберт и впрямь бравый драгун, украшение конной гвардии и завзятый лошадник, но младший, Гарри, одно время служил в индийской полиции и кое-что смыслит в этих вещах. Он ловко взялся за дело, пожалуй, даже слишком ловко, – пока полицейские выполняли всякие формальности, Гарри начал вести следствие на свой страх и риск. Впрочем, он в каком-то смысле сыщик, хоть и безработный, и вложил в свою затею не только любительский пыл. Вот с ним-то мы и поспорили насчет орудия убийства, и я узнал кое-что новое. Я упомянул, что собака лаяла на Трейла, а он возразил, если собака очень злится, она не лает, а рычит.

– Совершенно справедливо, – вставил священник.

– Младший Дрюс добавил, что он сам не раз слышал, как этот пес рычит на людей, к примеру – на Флойда, секретаря полковника. Я очень резко возразил, что это опровергает его собственные доводы – нельзя обвинить в одном и том же преступлении несколько человек, тем паче Флойда, безобидного, как школьник. К тому же он был все время на виду, над зеленой оградой, и его рыжая голова бросалась всем в глаза. «Да, – отвечал Гарри Дрюс, – здесь у меня не совсем сходятся концы с концами, но давайте на минутку прогуляемся в сад. Я хочу показать вам одну вещь, которую, по-моему, никто еще не видел».

Это было в самый день убийства, и в саду все оставалось без перемен: стремянка по-прежнему стояла у изгороди, и, подойдя к ней вплотную, мой спутник наклонился и что-то вынул из густой травы. Оказалось, что это садовые ножницы; на одном из лезвий была кровь.

Отец Браун помолчал, потом спросил:

– А зачем приходил стряпчий?

– Он сказал нам, что за ним послал полковник, чтобы изменить завещание, – ответил Финз. – Кстати, о завещании: его ведь подписали не в тот день.

– Надо полагать, что так, – согласился отец Браун. – Чтобы оформить завещание, нужны два свидетеля.

– Совершенно верно. Стряпчий приезжал накануне, и завещание оформили, но на следующий день Трейла вызвали снова – старик усомнился в одном из свидетелей и хотел это обсудить.

– А кто были свидетели? – спросил отец Браун.

– В том-то и дело, – с жаром воскликнул Финз. – Его свидетелями были Флойд и Валантэн – вы помните, врач-иностранец, или уж не знаю, кто он там такой. И вдруг они поссорились. Флойд ведь постоянно суется в чужие дела. Он из тех любителей пороть горячку, которые, к сожалению, употребляют весь свой пыл лишь на то, чтобы кого-нибудь разоблачить; он из тех, кто никогда и никому не доверяет. Такие, как он, обладатели огненных шевелюр и огненных темпераментов, всегда или доверчивы без меры, или безмерно недоверчивы, а иногда и то и другое вместе. Он не только мастер на все руки, он даже учит мастеров. Он не только сам все знает, он всех предостерегает против всех.

Зная за ним эту слабость, не следовало бы придавать слишком большое значение его подозрениям, но в данном случае он, кажется, прав. Флойд утверждает, что Валантэн на самом деле никакой не Валантэн. Он говорит, что встречал его прежде и тогда его звали де Вийон. Значит, подпись его недействительна.

Разумеется, он любезно взял на себя труд растолковать соответствующую статью закона стряпчему, и они зверски переругались.

Отец Браун засмеялся.

– Люди часто ссорятся, когда им нужно засвидетельствовать завещание. Первый вывод, который тут можно сделать, что им самим ничего не причитается по этому завещанию. Ну, а что говорит Валантэн? Ваш всеведущий секретарь, несомненно, больше знает об его фамилии, чем он сам Но ведь даже у доктора могут быть кое-какие сведения о собственном имени.

Финз немного помедлил, прежде чем ответить.

– Доктор Валантэн странно отнесся к делу. Доктор вообще странный человек. Он довольно интересен внешне, но сразу чувствуется иностранец. Он молод, но у него борода, а лицо очень бледное, страшно бледное и страшно серьезное. Глаза у него страдальческие – то ли он близорукий и не носит очков, то ли у него голова болит от мыслей, но он вполне красив и всегда безупречно одет – в цилиндре, в темном смокинге с маленькой красной розеткой. Держится он холодно и высокомерно и, бывает, так на вас глянет, что не знаешь, куда деваться. Когда его обвинили в том, что он скрывается под чужим именем, он, как сфинкс, уставился на секретаря, а затем сказал, что, очевидно, американцам незачем менять имена, за неимением таковых. Тут рассердился и полковник и наговорил доктору резкостей думаю, он был бы сдержаннее, если бы Валантэн не собирался стать его зятем. Но вообще я не обратил бы внимания на эту перепалку, если бы не один разговор, который я случайно услышал на следующий день, незадолго до убийства. Мне неприятно его пересказывать, ведь я сознаюсь тем самым, что подслушивал. В день убийства, когда мы шли к воротам, направляясь на прогулку, я услышал голоса доктора Валантэна и мисс Дрюс. По-видимому, они ушли с террасы и стояли возле дома в тени за кустами цветов. Переговаривались они жарким шепотом, а иногда просто шипели – влюбленные ссорились. Таких вещей не пересказывают, но, на беду, мисс Дрюс повторила несколько раз слово «убийство». То ли она просила не убивать кого-то, то ли говорила, что убийством нельзя защитить свою честь. Не так уж часто обращаются с такими просьбами к джентльмену, заглянувшему на чашку чая.

– Вы не заметили, – спросил священник, – очень ли сердился доктор после той перепалки с секретарем и полковником?

– Да вовсе нет, – живо отозвался Финз, – он и вполовину не был так сердит, как секретарь. Это секретарь разбушевался из-за подписей.

– Ну, а что вы скажете, – спросил отец Браун, – о самом завещании?

– Полковник был очень богатый человек, и от его воли многое зависело. Трейл не стал нам сообщать, какие изменения внесены в завещание, но позже, а точнее – сегодня утром, я узнал, что большая часть денег, первоначально отписанных сыну, перешла к дочери. Я уже говорил вам, что разгульный образ жизни моего друга Дональда приводил в бешенство его отца.

– Мы все рассуждаем об убийстве, – задумчиво заметил отец Браун, – а упустили из виду мотив. При данных обстоятельствах скоропостижная смерть полковника выгоднее всего мисс Дрюс.

– Господи! Как вы хладнокровно говорите, – воскликнул Финз, взглянув на него с ужасом. – Неужели вы серьезно думаете, что она…

– Она выходит замуж за доктора? – спросил отец Браун.

– Кое-кто не одобряет этого, – последовал ответ. – Но доктора любят и ценят в округе, он искусный, преданный своему делу хирург.

– Настолько преданный, – сказал отец Браун, – что берет с собой хирургические инструменты, отправляясь в гости к даме. Ведь был же у него хоть ланцет, когда он осматривал тело, а до дому он, по-моему, добраться не успел.

Финз вскочил и удивленно уставился на него.

– То есть вы предполагаете, этим же самым ланцетом он…

Отец Браун покачал головой.

– Все наши предположения пока что – чистая фантазия, – сказал он. Тут не в том вопрос – кто или чем убил, а – как? Заподозрить можно многих, и даже орудий убийства хоть отбавляй – булавки, ножницы, ланцеты. А вот как убийца оказался в беседке? Как даже булавка оказалась там?

Говоря это, священник рассеянно разглядывал потолок, но при последних словах его взгляд оживился, словно он вдруг заметил на потолке какую-то необыкновенную муху.

– Ну, так как же все-таки, по-вашему? – спросил молодой человек. – Что вы посоветуете мне, у вас такой богатый опыт?

– Боюсь, я мало чем могу помочь, – сказал отец Браун, вздохнув. – Трудно о чем-либо судить, не побывав на месте преступления, да и людей я не видел. Пока вы только можете возвратиться туда и продолжить расследование.

Сейчас, как я понимаю, это в какой-то мере взял на себя ваш друг из индийской полиции. Я бы вам посоветовал поскорее выяснить, каковы его успехи. Посмотрите, что там делает ваш сыщик-любитель. Может быть, уже есть новости.

Когда гости – двуногий и четвероногий – удалились, отец Браун взял карандаш и, вернувшись к прерванному занятию, стал составлять план проповеди об энциклике «Rerum novarum»[5]. Тема была обширна, и план пришлось несколько раз перекраивать, вот почему за тем же занятием он сидел и двумя днями позже, когда в комнату снова вбежала большая черная собака и стала возбужденно и радостно прыгать на него. Вошедший вслед за нею хозяин был также возбужден, но его возбуждение выражалось вовсе не в такой приятной форме, голубые глаза его, казалось, готовы были выскочить из орбит, лицо было взволнованным и даже немного побледнело.

– Вы мне велели, – начал он без предисловия, – выяснить, что делает Гарри Дрюс. Знаете, что он сделал?

Священник промолчал, и гость запальчиво продолжил:

– Я скажу вам, что он сделал. Он покончил с собой.

Губы отца Брауна лишь слегка зашевелились, и то, что он пробормотал, не имело никакого отношения ни к нашей истории, ни даже к нашему миру.

– Вы иногда просто пугаете меня, – сказал Финз. – Вы неужели вы этого ожидали?

– Считал возможным, – ответил отец Браун. – Я именно поэтому и просил вас выяснить, чем он занят. Я надеялся, что время еще есть.

– Тело обнаружил я, – чуть хрипловато начал Финз. – Никогда не видел более жуткого зрелища. Выйдя в сад, я сразу почувствовал – там случилось еще что-то, кроме убийства. Так же, как прежде, колыхалась сплошная масса цветов, подступая синими клиньями к черному проему входа в старенькую серую беседку, но мне казалось, что это бесы пляшут перед входом в преисподнюю. Я поглядел вокруг; все как будто было на месте, но мне стало мерещиться, что как-то изменились самые очертания небосвода. И вдруг я понял, в чем дело. Я привык к тому, что за оградой на фоне моря видна Скала Судьбы. Ее не было.

Отец Браун поднял голову и слушал очень внимательно.

– Это было все равно, как если бы снялась с места гора или луна упала с неба, а ведь я всегда, конечно, знал, что эту каменную глыбу очень легко свалить. Что-то будто обожгло меня, я пробежал по дорожке и прорвался напролом через живую изгородь, как сквозь паутину. Кстати, изгородь и вправду оказалась жиденькой, она лишь выглядела плотной, поскольку до сих пор никто сквозь нее не ломился. У моря я увидел каменную глыбу, свалившуюся с пьедестала, бедняга Гарри Дрюс лежал под ней, как обломок разбитого судна. Одной рукой он обхватывал камень, словно бы стаскивая его на себя; а рядом на буром песке большими расползающимися буквами он нацарапал: «Скала Судьбы да падет на безумца».

– Все это случилось из-за завещания, – заговорил отец Браун. – Сын попал в немилость, и племянник решил сыграть ва-банк, особенно – после того, как дядя пригласил его к себе в один день со стряпчим и очень ласково принял. Это был его последний шанс, из полиции его выгнали, он проигрался дотла в Монте-Карло. Когда же он узнал, что убил родного дядю понапрасну, он убил и себя.

– Да погодите вы! – крикнул растерянный Финз. – Я за вами никак не поспею.

– Кстати о завещании, – невозмутимо продолжал отец Браун, – пока я не забыл или мы с вами не перешли к более важным темам. Мне кажется, эта история с доктором объясняется просто. Я даже припоминаю, что слышал где-то обе фамилии. Этот ваш доктор – французский аристократ, маркиз де Вийон. Но при этом он ярый республиканец и, отказавшись от титула, стал носить давно забытое родовое имя. Гражданин Рикетти[6] на десять дней сбил с толку всю Европу.

– Что это значит? – изумленно спросил молодой человек.

– Так, ничего, – сказал священник. – В девяти случаях из десяти люди скрываются под чужим именем из жульнических побуждений, здесь же соображения – самые высокие. В том-то и соль шутки доктора по поводу американцев, не имеющих имен – то есть титулов. В Англии маркиза Хартингтона никто не называет мистером Хартингтоном, но во Франции маркиз де Вийон сплошь и рядом именуется мсье де Вийоном. Вот ему и пришлось заодно изменить и фамилию. А что до разговора влюбленных об убийстве, я думаю, и в том случае повинен французский этикет. Доктор собирался вызвать Флойда на дуэль, а девушка его отговаривала.

– Вот оно что! – встрепенувшись, протянул Финз. – Ну, тогда я понял, на что она намекала.

– О чем вы это? – с улыбкой спросил священник.

– Видите ли, – отозвался молодой человек, – это случилось прямо перед тем, как я нашел тело бедного Гарри, но я так переволновался, что все забыл. Разве станешь помнить об идиллической картинке после того, как столкнулся с трагедией? Когда я шел к дому полковника, я встретил его дочь с доктором Валантэном. Она, конечно, была в трауре, а доктор всегда носит черное, будто собрался на похороны; но вид у них был не такой уж похоронный. Мне еще не приходилось встречать пары, столь радостной и веселой и в то же время сдержанной. Они остановились поздороваться со мной, и мисс Дрюс сказала, что они поженились и живут в маленьком домике на окраине городка, где доктор продолжает практиковать. Я удивился, так как знал, что по завещанию отца дочери досталось все состояние. Я деликатно намекнул на это, сказав, что шел в усадьбу, где надеялся ее встретить. Но она засмеялась и ответила «Мы от всего отказались. Муж не любит наследниц». Оказывается, они и в самом деле настояли, чтобы наследство отдали Дональду, надеюсь, встряска пойдет ему на пользу и он наконец образумится. Он ведь, в общем-то, не так уж плох, просто очень молод, да и отец вел себя с ним довольно неумно. Я все это вспоминаю потому, что именно тогда мисс Дрюс обронила одну фразу, которую я в то время не понял; но сейчас я убежден, что ваша догадка правильна. Внезапно вспыхнув, она сказала с благородной надменностью бескорыстия: «Надеюсь, теперь этот рыжий дурак перестанет беспокоиться о завещании. Мой муж ради своих принципов отказался от герба и короны времен крестоносцев. Неужели он станет из-за такого наследства убивать старика?» Потом она снова рассмеялась и сказала: «Муж отправляет на тот свет одних лишь пациентов. Он даже не послал своих друзей к Флойду». Теперь мне ясно, что она имела в виду секундантов.

– Мне это тоже в какой-то степени ясно, – сказал отец Браун. – Но, если быть точным, что означают ее слова о завещании? Почему оно беспокоит секретаря?

Финз улыбнулся.

– Жаль, что вы с ним незнакомы, отец Браун Истинное удовольствие смотреть, как он берется «встряхнуть кого-нибудь как следует»! Дом полковника он встряхнул довольно основательно. Страсти на похоронах разгорелись, как на скачках. Флойд и без повода готов наломать дров, а тут и впрямь была причина. Я вам уже рассказывал, как он учил садовника ухаживать за садом и просвещал законника по части законов. Стоит ли говорить, что он и хирурга принялся наставлять по части хирургии, а так как хирургом оказался Валантэн, наставник обвинил его и в более тяжких грехах, чем неумелость. В его рыжей башке засела мысль, что убийца – именно доктор, и когда прибыли полицейские, Флойд держался весьма покровительственно. Стоит ли говорить, что он вообразил себя величайшим из всех сыщиков-любителей? Шерлок Холмс со всем своим интеллектуальным превосходством и высокомерием не подавлял так Скотланд-Ярд, как секретарь полковника Дрюса третировал полицейских, расследующих убийство полковника. Видели бы вы его! Он расхаживал с надменным, рассеянным видом, гордо встряхивал рыжей гривой и раздражительно и резко отвечал на вопросы. Вот эти-то его фокусы и взбесили так сильно мисс Дрюс. У него, конечно, была своя теория – одна из тех, которыми кишат романы, но Флойду только в книге и место, он был бы там куда забавнее и куда безвреднее.

– Что же это за теория? – спросил отец Браун.

– О, теория первосортная, – хмуро ответил Финз. – Она вызвала бы сенсацию, если бы продержалась еще хоть десять минут. Флойд сказал, что полковник был жив, когда его нашли в беседке, и доктор заколол его ланцетом, разрезая одежду.

– Понятно, – произнес священник. – Он, значит, просто отдыхал, уткнувшись лицом в грязный пол.

– Напористость – великое дело, – продолжал рассказчик. – Думаю, Флойд любой ценою протолкнул бы свою теорию в газеты и, может быть, добился бы ареста доктора, если бы весь этот вздор не разлетелся вдребезги, когда Гарри Дрюса нашли под Скалой Судьбы. Это все, чем мы располагаем. Думаю, что самоубийство почти равносильно признанию. Но подробностей этой истории не узнает никто и никогда.

Наступила пауза, затем священник скромно сказал:

– Мне кажется, я знаю и подробности.

Финз изумленно взглянул на него.

– Но послушайте! – воскликнул он. – Как вы могли их выяснить и почему вы уверены, что дело было так, а не иначе? Вы сидите здесь за сотню миль от места происшествия и сочиняете проповедь. Каким же чудом могли вы все узнать? А если вы и впрямь до конца разгадали загадку, скажите на милость, с чего вы начали? Что вас натолкнуло на мысль?

Отец Браун вскочил. В таком волнении его мало кому доводилось видеть.

Его первое восклицание прогремело как взрыв.

– Собака! – крикнул он. – Ну конечно, собака. Если бы там, на берегу, вы уделили ей достаточно внимания, то без моей помощи восстановили бы все с начала до конца.

Финз в еще большем удивлении воззрился на священника.

– Но вы ведь сами назвали мои догадки чепухой и сказали, что собака не имеет никакого отношения к делу.

– Она имеет самое непосредственное отношение к делу, – сказал отец Браун, – и вы бы это обнаружили, если бы видели в ней собаку, а не бога-вседержителя, который вершит над нами правый суд. – Отец Браун замялся, потом продолжал смущенно и как будто виновато. – По правде говоря, я до смерти люблю собак. И мне кажется, люди, склонные окружать их каким-то мистическим ореолом, меньше всего думают о них самих. Начнем с пустяка отчего собака лаяла на Трейла и рычала на Флойда? Вы спрашиваете, как я могу судить о том, что случилось за сотню миль отсюда, но ведь это, собственно, ваша заслуга – вы так хорошо описали всех этих людей, что я совершенно ясно их себе представил. Люди вроде Трейла, которые вечно хмурятся, а иногда вдруг ни с того ни с сего улыбаются и что-то вертят в пальцах, это люди нервные, легко теряющие самообладание. Не удивлюсь, если и незаменимый Флойд очень возбудим и нервозен, таких немало среди деловитых янки. Почему иначе, услыхав, как вскрикнула Джэнет Дрюс, он поранил руку ножницами и уронил их?

Ну, а собаки, как известно, терпеть не могут нервных людей. То ли их нервозность передается собакам, то ли собаки – они ведь все-таки звери по-звериному агрессивны, то ли им просто обидно, что их не любят, – собаки ведь очень самолюбивы. Как бы там ни было, бедняга Мрак невзлюбил и того и другого просто потому, что оба они его боялись. Вы, я знаю, очень умны, а над умом грех насмехаться, но по временам мне кажется, вы чересчур умны, чтобы понимать животных. Или людей, особенно, если они ведут себя почти так же примитивно, как животные. Животные незамысловатые существа, они живут в мире трюизмов. Возьмем наш случай: собака лает на человека, а человек убегает от собаки. Так вот, вам, по-моему, не хватает простоты, чтобы правильно это понять: собака лает потому, что человек ей не нравится, а человек убегает потому что боится собаки. Других причин у них нет, да и зачем они? Вам же понадобилось все усложнить, и вы решили, что собака ясновидица, какой-то глашатай судьбы. По-вашему, стряпчий бежал не от собаки, а от палача. Но ведь если подумать толком, все эти измышления просто на редкость несостоятельны. Если бы собака и впрямь так определенно знала, кто убил ее хозяина, она не тявкала бы на него, а вцепилась бы ему в горло.

С другой стороны, неужели вы и вправду считаете, что бессердечный злодей, способный убить своего старого друга и тут же на глазах его дочери и осматривавшего тело врача расточать улыбки родственникам жертвы неужели, по-вашему, этот злодей выдаст себя в приступе раскаяния лишь потому, что на него залаяла собака? Он мог ощутить зловещую иронию этого совпадения. Оно могло потрясти его, как всякий драматичный штрих. Но он не стал бы удирать через весь сад от свидетеля, который, как известно, не умеет говорить. Так бегут не от зловещей иронии, а от собачьих зубов. Ситуация слишком проста для вас. Что до случая на берегу, то здесь все обстоит гораздо интереснее.

Сперва я ничего не мог понять. Зачем собака влезла в воду и тут же вылезла обратно? Это не в собачьих обычаях. Если бы Мрак был чем-то сильно озабочен, он вообще не побежал бы за палкой. Он бы, пожалуй, побежал совсем в другую сторону, на поиски того, что внушило ему опасения Но если уж собака кинулась за чем-то – за камнем, за палкой, за дичью, я по опыту знаю, что ее можно остановить, да и то не всегда, только самым строгим окриком. И уж ни в коем случае она не повернет назад потому, что передумала.

– Тем не менее она повернула, – возразил Финз, – и возвратилась к нам без палки.

– Без палки она возвратилась по весьма существенной причине, – ответил священник. – Она не смогла ее найти и поэтому завыла. Кстати, собаки воют именно в таких случаях. Они свято чтут ритуалы. Собаки так же придирчиво требуют соблюдения правил игры, как дети требуют повторения всех подробностей сказки. На этот раз в игре что-то нарушилось. И собака вернулась к вам, чтобы пожаловаться на палку, с ней никогда еще ничего подобного не случалось. Впервые в жизни уважаемый и достойный пес потерпел такую обиду от никудышной старой палки.

– Что же натворила эта палка? – спросил Финз.

– Утонула, – сказал отец Браун.

Финз молча и недоуменно глядел на отца Брауна, и тот продолжил:

– Палка утонула, потому что это была собственно не палка, а остроконечный стальной клинок, скрытый в тростниковой палке. Иными словами, трость с выдвижной шпагой. Наверно, ни одному убийце не доводилось так естественно спрятать орудие убийства – забросить его в море, играя с собакой.

– Кажется, я вас понял, – немного оживился Финз. – Но пусть даже это трость со шпагой, мне совершенно не ясно, как убийца мог ею воспользоваться.

– У меня забрезжила одна догадка, – сказал отец Браун, – в самом начале вашего рассказа, когда вы произнесли слово «беседка». И еще больше все прояснилось, когда вы упомянули, что полковник носил белый френч. То, что пришло мне в голову, конечно, просто неосуществимо, если полковника закололи кинжалом, но если мы допустим, что убийца действовал длинным орудием, вроде рапиры, это не так уж невозможно.

Отец Браун откинулся на спинку кресла, устремил взгляд в потолок и начал излагать давно уже, по-видимому, обдуманные и тщательно выношенные соображения.

– Все эти загадочные случаи вроде истории с Желтой комнатой[7], когда труп находят в помещении, куда никто не мог проникнуть, не похожи на наш, поскольку дело происходило в беседке. Говоря о Желтой комнате и о любой другой, мы всегда исходим из того, что ее стены однородны и непроницаемы.

Иное дело беседка; тут стены часто сделаны из переплетенных веток и планок, и, как бы густо их ни переплетать, всегда найдутся щели и просветы. Был такой просвет и в стене за спиной полковника. Сидел он в кресле, а оно тоже было плетеное, в нем тоже светились дырочки. Прибавим еще, что беседка находилась у самой изгороди, изгородь же, как вы только что говорили, была очень реденькой. Человек, стоявший по другую ее сторону, легко мог различить сквозь сетку веток и планок белое пятно полковничьего френча, отчетливое, как белый круг мишени.

Должен сказать, вы довольно туманно описали место действия; но, прикинув кое-что в уме, я восполнил пробелы. К примеру, вы сказали, что Скала Судьбы не очень высока; но вы же говорили, что она, как горная вершина, нависает над садом. А все это значит, что скала стоит очень близко от сада, хотя путь до нее занимает много времени. Опять же, вряд ли молодая леди завопила так, что ее было слышно за полмили. Она просто вскрикнула, и все же, находясь на берегу, вы ее услыхали. Среди прочих интересных фактов вы, позвольте вам напомнить, сообщили и такой: на прогулке Гарри Дрюс несколько приотстал от вас, раскуривая у изгороди трубку.

Финз слегка вздрогнул.

– Вы хотите сказать, что, стоя там, он просунул клинок сквозь изгородь и вонзил его в белое пятно? Но ведь это значит, что он принял решение внезапно, не раздумывая, почти не надеясь на успех. К тому же он не знал наверняка, что ему достанутся деньги полковника. Кстати, они ему и не достались.

Отец Браун оживился.

– Вы не разбираетесь в его характере, – сказал он с таким видом, будто сам всю жизнь был знаком с покойным Гарри Дрюсом. – Он своеобразный человек, но мне такие попадались. Если бы он точно знал, что деньги перейдут к нему, он едва ли стал бы действовать. Тогда он бы видел, как это мерзко.

– Вам не кажется, что это несколько парадоксально? – спросил Финз.

– Он игрок, – сказал священник, – он и по службе пострадал за то, что действовал на свой риск, не дожидаясь приказов. Вероятно, он прибегал к недозволенным методам, ведь во всех странах полицейская служба больше похожа на царскую охранку, чем нам хотелось бы думать. Но он слишком далеко зашел и сорвался. Для людей такого типа вся прелесть в риске. Им очень важно сказать: «Только я один мог на это решиться, только я один мог понять – вот оно! Теперь или никогда! Лишь гений или безумец мог сопоставить все факты: старик сердится на Дональда; он послал за стряпчим; в тот же день послал за Гербертом и за мной… и это все, – прибавить можно только то, что он при встрече улыбнулся мне и пожал руку. Вы скажете – безумие, но так и делаются состояния. Выигрывает тот, у кого хватит безумия предвидеть». Иными словами, он гордился наитием. Это мания величия азартного игрока. Чем меньше надежды на успех, чем поспешнее надо принять решение, тем больше соблазна. Случайно увидев в просвете веток белое пятнышко френча, он не устоял перед искушением. Его опьянила самая обыденность обстановки. «Если ты так умен, что связал воедино ряд случайностей, не будь же трусом и не упускай возможности», – нашептывает игроку дьявол. Но и сам дьявол едва ли побудил бы этого несчастного убить, обдуманно и осторожно, старика дядю, от которого он всю жизнь дожидался наследства. Это было бы слишком респектабельно.

Он немного помолчал, затем продолжал с каким-то кротким пылом:

– А теперь попытайтесь заново представить себе всю эту сцену. Он стоял у изгороди, в чаду искушения, а потом поднял глаза и увидел причудливый силуэт, который мог бы стать образом его смятенной души: большая каменная глыба чудом держалась на другой, как перевернутая пирамида, и он вдруг вспомнил, что ее называют Скалой Судьбы. Попробуйте себе представить, как воспринял это зрелище именно в этот момент именно этот человек. По-моему, оно не только побудило его к действию, а прямо подхлестнуло. Тот, кто хочет вознестись, не должен бояться падения. Он ударил не раздумывая; ему осталось только замести следы. Если во время розысков, которые, конечно, неизбежны, у него обнаружат шпагу, да еще с окровавленным клинком, он погиб. Если он ее где-нибудь бросит, ее найдут и, вероятно, выяснят, чья она. Если он даже закинет ее в море, его спутники это заметят. Значит, надо изобрести какую-нибудь уловку, чтобы его поступок никому не показался странным. И он придумал такую уловку, как вы знаете, весьма удачную. Только у него одного были часы, и вот он сказал вам, что еще не время возвращаться, и, отойдя немного дальше, затеял игру с собакой. Представляете, с каким отчаянием блуждал его взгляд по пустынному берегу, прежде чем он заметил собаку!

Финз кивнул, задумчиво глядя перед собой. Казалось, его больше всего волнует самая отвлеченная сторона этой истории.

– Странно, – сказал он, – что собака все же имеет отношение к делу.

– Собака, если бы умела говорить, могла бы рассказать чуть ли не все об этом деле, – сказал священник. – Вас же я осуждаю за то, что вы, благо пес говорить не умеет, выступаете от его имени, заставляя его изъясняться языками ангельскими и человеческими. Вас коснулось поветрие, которое в наше время распространяется все больше и больше. Оно узурпаторски захватило власть над умами. Я нахожу его и в газетных сенсациях, и даже в модных словечках. Люди с готовностью принимают на веру любые голословные утверждения. Оттесняя ваш старинный рационализм и скепсис, лавиною надвигается новая сила, и имя ей – суеверие. – Он встал и, гневно нахмурясь, продолжал, как будто обращаясь к самому себе: – Вот оно, первое последствие неверия. Люди утратили здравый смысл и не видят мир таким, каков он есть.

Теперь стоит сказать «О, это не так просто!» – и фантазия развертывается без предела, словно в страшном сне. Тут и собака что-то предвещает, и свинья приносит счастье, а кошка – беду, и жук – не просто жук, а скарабей. Словом, возродился весь зверинец древнего политеизма, – и пес Анубис, и зеленоглазая Пахт, и тельцы васанские. Так вы катитесь назад, к обожествлению животных, обращаясь к священным слонам, крокодилам и змеям, и все лишь потому, что вас пугает слово «человек».

Финз встал, слегка смущенный, будто подслушал чужие мысли. Он позвал собаку и вышел, что-то невнятно, но бодро пробормотав на прощанье. Однако звать собаку ему пришлось дважды, ибо она, не шелохнувшись, сидела перед отцом Брауном и глядела на него так же внимательно, как некогда глядел волк на святого Франциска.


Чудо «Полумесяца»

«Полумесяц» был задуман в своем роде столь же романтичным, как и его название; и события, которые в нем произошли, по-своему были тоже романтичны. Он был выражением того подлинного чувства, исторического и чуть ли не героического, какое прекрасно уживается с торгашеским духом в старейших городах восточного побережья Америки. Первоначально он представлял собой полукруглое здание классической архитектуры, поистине воскрешающее атмосферу XVIII века, когда аристократическое происхождение таких людей, как Вашингтон и Джефферсон, не только не мешало, но помогало им быть истыми республиканцами. Путешественники, встречаемые неизменным вопросом – что они думают о нашем городе, с особой осторожностью должны были отвечать на вопрос – что они думают о нашем «Полумесяце». Даже появившиеся со временем несообразности, нарушившие первоначальную гармонию оригинала, свидетельствовали о его жизнеспособности. На одном конце, то есть роге, «Полумесяца» крайние окна выходили на огороженный участок, что-то вроде помещичьего сада, где деревья и кусты располагались чинно, как в английском парке времен королевы Анны. И тут же за углом другие окна тех же самых комнат, или, вернее, номеров, упирались в глухую неприглядную стену громадного склада, имевшего отношение к какой-то промышленности. Комнаты в этом конце «Полумесяца» были перестроены по унылому шаблону американских отелей, и вся эта часть дома вздымалась вверх, не достигая, правда, высоты соседнего склада, но, во всяком случае, достаточно высоко, чтобы в Лондоне ее окрестили небоскребом. Однако колоннада, которая шла по всему переднему фасаду, отличалась несколько пострадавшей от непогоды величественностью и наводила на мысль о том, что духи отцов республики, возможно, еще разгуливают под ее сенью. Внутри же опрятные, блиставшие новизной номера были меблированы по последнему слову нью-йоркской моды, в особенности в северной оконечности здания, между аккуратным садом и глухой стеной. Это были, в сущности, миниатюрные квартирки, как бы мы выразились в Англии, состоявшие из гостиной, спальни и ванной комнаты и одинаковые, как ячейки улья. В одной из таких ячеек за письменным столом восседал знаменитый Уоррен Уинд, он разбирал письма и рассылал приказания с изумительной быстротой и четкостью. Сравнить его можно было бы лишь с упорядоченным смерчем.

Уоррен Уинд был маленький человечек с развевающимися седыми волосами и остроконечной бородкой, на вид хрупкий, но при этом бешено деятельный. У него были поразительные глаза, ярче звезд и притягательнее магнитов, и кто их раз видел, тот не скоро забывал. И вообще, как реформатор и организатор многих полезных начинаний, он доказал, что не только глаза, но и вся голова у него самого высшего качества. Ходили всевозможные легенды о той сверхъестественной быстроте, с какой он мог составить здравое суждение о чем угодно, в особенности о людях. Передавали, что он нашел себе жену (долго потом трудившуюся рядом с ним на общее благо), выбрав ее мгновенно из целого батальона женщин, одетых в одинаковое форменное платье и маршировавших мимо него во время какого-то официального торжества, по одной версии, это были девушки-скауты, по другой – женская полиция. Рассказывали еще о том, как трое бродяг, одинаково грязных и оборванных, явились к нему однажды за подаянием. Ни минуты не колеблясь, он одного послал в нервную клинику, другого определил в заведение для алкоголиков, а третьего взял к себе лакеем, и тот с успехом и не без выгоды нес свою службу в течение многих лет. Ходили, разумеется, и неизбежные анекдоты об его молниеносных суждениях и колких, находчивых ответах в беседах с Рузвельтом, Генри Фордом, миссис Асквит и со всеми теми, с кем у американского общественного деятеля неминуемо бывают исторические встречи, хотя бы только на страницах газет.

Благоговейного трепета в присутствии этих особ он, естественно, никогда не испытывал, а потому и теперь, в описываемый момент, он хладнокровно крутил свой центробежный бумажный смерч, хотя человек, стоявший перед ним, был почти столь же значителен, как и вышеупомянутые исторические деятели.

Сайлас Т. Вэндем, миллионер и нефтяной магнат, был тощий мужчина с длинной желтой физиономией и иссиня-черными волосами, краски эти сейчас были не очень ясно различимы, так как он стоял против света, на фоне окна и белой стены склада, но тем не менее весьма зловещи. Его узкое элегантное пальто, отделанное каракулем, было застегнуто на все пуговицы. На энергичное же лицо и сверкающие глаза Уинда падал яркий свет из другого окна, выходящего в сад, так как стул и письменный стол были обращены к этому окну. Хотя лицо филантропа и казалось озабоченным, озабоченность эта, бесспорно, не имела никакого отношения к миллионеру. Камердинер Уинда, или его слуга, крупный, сильный человек с прилизанными светлыми волосами, стоял сбоку от своего господина с пачкой писем в руке. Личный секретарь Уинда, рыжий молодой человек с умным острым лицом, уже держался за ручку двери, как бы на лету подхватив какую-то мысль хозяина или повинуясь его жесту. Комната, не только скромно, но даже аскетически обставленная, была почти пуста, – со свойственной ему педантичностью. Уинд снял и весь верхний этаж, обратив его в кладовую, все его бумаги и имущество хранились там в ящиках и обвязанных веревками тюках.

– Уилсон, отдайте их дежурному по этажу, – приказал Уинд слуге, протягивая ему письма. – А потом принесите мне брошюру о ночных клубах Миннеаполиса, вы найдете ее в пакете под буквой «Г». Мне она понадобится через полчаса, а до тех пор меня не беспокойте. Так вот, мистер Вэндем, предложение ваше представляется мне весьма многообещающим, но я не могу дать окончательного ответа, пока не ознакомлюсь с отчетом. Я получу его завтра к вечеру и немедленно позвоню вам. Простите, что пока не могу высказаться определеннее.

Мистер Вэндем, очевидно, догадался, что его вежливо выпроваживают, и по его болезненно-желтому мрачному лицу скользнуло подобие усмешки – он оценил иронию ситуации.

– Видимо, мне пора уходить, – сказал он.

– Спасибо, что заглянули, мистер Вэндем, – вежливо откликнулся Уинд. – Извините, что не провожаю вас, – у меня тут дело, которое не терпит отлагательства. Феннер, – обратился он к секретарю, – проводите мистера Вэндема до автомобиля и оставьте меня одного на полчаса. Мне надо кое-что обдумать самому. После этого вы мне понадобитесь.

Трое вышли вместе в коридор и притворили за собой дверь Могучий слуга Уилсон направился к дежурному, а двое других повернули в противоположную сторону, к лифту, поскольку кабинет Уинда находился на четырнадцатом этаже.

Не успели они отойти от двери и на ярд, как вдруг увидели, что коридор заполнен надвигающейся на них внушительной фигурой. Человек был высок и широкоплеч, его массивность особенно подчеркивал белый или очень светлый серый костюм, очень широкополая белая шляпа и почти столь же широкий ореол почти столь же белых волос. В этом ореоле лицо его казалось сильным и благородным, как у римского императора, если не считать мальчишеской, даже младенческой яркости глаз и блаженной улыбки.

– Мистер Уоррен Уинд у себя? – бодро осведомился он.

– Мистер Уоррен Уинд занят, – ответил Феннер. – Его нельзя беспокоить ни под каким видом. Если позволите, я его секретарь и могу передать любое поручение.

– Мистера Уоррена Уинда нет ни для папы римского, ни для коронованных особ, – проговорил нефтяной магнат с кислой усмешкой. – Мистер Уоррен Уинд чертовски привередлив. Я зашел вручить ему сущую безделицу – двадцать тысяч долларов на определенных условиях, а он велел мне зайти в другой раз, как будто я мальчишка, который прибежит по первому зову.

– Прекрасно быть мальчишкой, – заметил незнакомец, – а еще прекраснее услышать зов. Я вот пришел передать ему зов, который он обязан услышать. Это зов великой, славной страны, там, на Западе, где выковывается истинный американец, пока все вы тут спите без просыпу. Вы только передайте ему, что Арт Олбойн из Оклахома-сити явился обратить его.

– Я повторяю никому не велено входить, – резко возразил рыжий секретарь. – Он распорядился, чтобы никто не беспокоил его в течение получаса.

– Все вы тут, на Востоке, не любите, когда вас беспокоят, – возразил жизнерадостный мистер Олбойн, – но похоже, что на Западе подымается сильный ветер, и уж он-то вас побеспокоит. Ваш Уинд высчитывает, сколько денег пойдет на ту или другую затхлую религию, а я вам говорю: всякий проект, который не считается с новым движением Великого Духа в Техасе и Оклахоме, не считается с религией будущего.

– Как же! Знаем мы эти религии будущего, – презрительно проронил миллионер. – Я по ним прошелся частым гребнем. Запаршивели, как бродячие собаки. Была такая особа по имени София, ей бы зваться Сапфирой[8]. Надувательство чистой воды. Привязывают нитки к столам и тамбуринам. Потом была еще компания, «Невидимая Жизнь», – они утверждали, будто могут исчезать, когда захотят. И исчезли-таки, и сотня тысяч моих долларов вместе с ними. Знавал я и Юпитера Иисуса из Денвера, виделся с ним несколько недель кряду, а он тоже оказался обыкновенным жуликом. Был и пророк-патагонец, – он давно уже дал тягу в свою Патагонию. Нет, с меня хватит – отныне я верю только тому, что вижу своими глазами. Кажется, это называется атеизмом.

– Да нет, вы меня не так поняли, – пылко запротестовал человек из Оклахомы. – Я, похоже, ничуть не меньше атеист, чем вы. В нашем движении никакой сверхъестественной или суеверной чепухи не водится, одна чистая наука. Единственно настоящая, правильная наука – это здоровье, а единственно настоящее, правильное здоровье – уметь дышать. Наполните ваши легкие просторным воздухом прерий, и вы сдуете ваши затхлые восточные города в океан. Вы сдуете ваших великих мужей, как пух чертополоха. Вот чем мы занимаемся у себя на родине: мы дышим. Мы не молимся, мы дышим.

– Не сомневаюсь, – утомленно произнес секретарь. На его умном, живом лице ясно проступала усталость. Однако он выслушал оба монолога с примечательным терпением и вежливостью (в опровержение легенд о нетерпимости и наглости американцев).

– Никакой мистики, – продолжал Олбойн, – великое естественное явление природы. Оно и стоит за всеми мистическими домыслами. Для чего был нужен иудеям бог? Для того, чтобы вдохнуть в ноздри человека дыхание жизни. А мы в Оклахоме впиваем это дыхание собственными ноздрями. Само слово «дух» означает «дыхание». Жизнь, прогресс, пророчество – все сводится к одному: к дыханию.

– Некоторые скажут, что все сводится к болтовне, – заметил Вэндем, но я рад, что вы хотя бы обошлись без религиозных фокусов.

На умном лице секретаря, особенно бледном по контрасту с рыжими волосами, промелькнуло какое-то странное выражение, похожее на затаенную горечь.

– А я вот не рад, – сказал он. – Но ничего не могу поделать. Вам, я вижу, доставляет удовольствие быть атеистами, поэтому вы можете верить во что хотите. А для меня… видит бог, я хотел бы, чтобы он существовал. Но его нет. Такое уж мое везение.

И вдруг у них мурашки побежали по коже они осознали, что к их группе, топтавшейся перед кабинетом Уинда, неслышно и незаметно прибавился еще один человек. Давно ли этот четвертый стоял подле них, никто из увлеченных разговором участников диспута сказать не мог, но вид у него был такой, будто он почтительно и даже робко дожидается возможности ввернуть что-то очень важное. Им, взбудораженным спором, показалось, что он возник из-под земли внезапно и бесшумно, как гриб. Да и сам он был вроде большого черного гриба, коротенький, приземистый и неуклюжий, в нахлобученной на лоб большой черной шляпе. Сходство было бы еще полнее, если бы грибы имели обыкновение носить с собой потрепанные бесформенные зонтики.

Секретарь удивился еще и тому, что человек этот был священником. Но когда тот обратил к нему свое круглое лицо, выглядывающее из-под круглой шляпы, и простодушно спросил, может ли он видеть мистера Уоррена Уинда, Феннер ответил по-прежнему отрицательно и еще отрывистей, чем раньше.

Священник, однако, не сдался.

– Мне действительно очень нужно видеть мистера Уинда, – сказал он. – Как ни странно, это все, что мне нужно. Я не хочу говорить с ним. Я просто хочу убедиться, что он у себя и что его можно увидеть.

– А я вам говорю: он у себя, но видеть его нельзя, – проговорил Феннер с возрастающим раздражением. – Что это значит – «убедиться, что он у себя»? Ясно, он у себя. Мы оставили его там пять минут назад и с тех пор не отходим от двери.

– Хорошо, но я хочу убедиться, что с ним все благополучно, – упрямо продолжал священник.

– А в чем дело? – с досадой осведомился секретарь.

– Дело в том, что у меня есть важные, я бы сказал, веские причины сомневаться, все ли с ним благополучно.

– О господи! – в бешенстве воскликнул Вэндем. – Никак, опять суеверия!

– Я вижу, мне надо объясниться, – серьезно сказал священник. – Я чувствую, вы не разрешите мне даже в щелочку заглянуть, пока я всего не расскажу.

Он в раздумье помолчал, а затем продолжил, не обращая внимания на удивленные лица окружающих:

– Я шел по улице вдоль колоннады и вдруг увидел оборванца, вынырнувшего из-за угла на дальнем конце «Полумесяца». Тяжело топая по мостовой, он мчался навстречу мне. Я разглядел высокую костлявую фигуру и узнал знакомое лицо – лицо одного шального ирландца, которому я когда-то немного помог.

Имени его я не назову. Завидев меня, он отшатнулся и крикнул. «Святые угодники, да это отец Браун! И напугали же вы меня! Надо же вас встретить как раз сегодня». Из этих слов я понял, что он учинил что-то скверное.

Впрочем, он не очень струхнул при виде меня, потому что тут же разговорился.

И странную он рассказал мне историю. Он спросил, знаком ли мне некий Уоррен Уинд, и я ответил, что нет, хотя и знал, что тот занимает верх этого дома. И он сказал: «Уинд воображает себя господом богом, но если б он слышал, что я так про него говорю, он бы взял и повесился». И повторил истерическим голосом несколько раз. «Да, взял бы и повесился». Я спросил его, не сделал ли он чего худого Уинду, и он дал очень заковыристый ответ. Он сказал: «Я взял пистолет и зарядил его не дробью и не пулей, а проклятием». Насколько я понял, он всего лишь пробежал по переулку между этим зданием и стеной склада, держа в руке старый пистолет с холостым зарядом, и выстрелил в стенку, точно это могло обрушить дом. «Но при этом, – добавил он, – я проклял его страшным проклятием и пожелал, чтоб адская месть схватила его за ноги, а правосудие божие – за волосы и разорвали его надвое, как Иуду, чтоб духу его на земле больше не было». Не важно, о чем еще я говорил с этим несчастным сумасшедшим; он ушел в более умиротворенном состоянии, а я обогнул дом, чтобы проверить его рассказ. И что же вы думаете – в переулке под стеной валялся ржавый старинный пистолет. Я достаточно разбираюсь в огнестрельном оружии, чтобы понять, что пистолет был заряжен лишь малой толикой пороха: на стене виднелись чернью пятна пороха и дыма и даже кружок от дула, но ни малейшей отметины от пули. Он не оставил ни единого следа разрушения, ни единого следа вообще, кроме черных пятен и черного проклятия, брошенного в небо. И вот я явился сюда узнать, все ли в порядке с Уорреном Уиндом.

Феннер усмехнулся:

– Могу вас успокоить, он в полном порядке. Всего несколько минут назад мы оставили его в кабинете – он сидел за столом и писал. Он был абсолютно один, его комната – на высоте ста футов над улицей и расположена так, что никакой выстрел туда не достанет, даже если бы ваш знакомый стрелял не холостыми. Имеется только один вход в комнату – вот этот, а мы не отходили от двери ни на минуту.

– И все-таки, – серьезно произнес отец Браун, – я хотел бы зайти и взглянуть на него своими глазами.

– Но вы не зайдете, – отрезал секретарь. – Господи, неужели вы и впрямь придаете значение проклятиям!

– Вы забываете, – насмешливо сказал миллионер, – что занятие преподобного джентльмена – раздавать благословения и проклятия. За чем же дело, сэр? Если его упекли с помощью проклятия в ад, почему бы вам не вызволить его оттуда с помощью благословения? Что проку от ваших благословений, если они не могут одолеть проклятия какого-то ирландского проходимца?

– Кто же нынче верит в подобные вещи? – запротестовал пришелец с Запада.

– Отец Браун, я думаю, много во что верит, – не отставал Вэндем, у которого взыграла желчь от недавней обиды и от теперешних пререканий. – Отец Браун верит, что отшельник переплыл реку на крокодиле, выманив его заклинаниями неизвестно откуда, а потом повелел крокодилу сдохнуть, и тот послушно издох. Отец Браун верит, что какой-то святой угодник преставился, а после смерти утроился, дабы осчастливить три прихода, возомнившие себя местом его рождения. Отец Браун верит, будто один святой повесил плащ на солнечный луч, а другой переплыл на плаще Атлантический океан. Отец Браун верит, что у святого осла было шесть ног и что дом в Лорето летал по воздуху. Он верит, что сотни каменных дев могли плакать и сетовать дни напролет. Ему ничего не стоит поверить, будто человек исчез через дверную скважину или испарился из запертой комнаты. Надо полагать, он не слишком-то считается с законами природы.

– Но зато я обязан считаться с законами Уоррена Уинда, – устало заметил секретарь, – а в его правила входит оставаться одному, когда он пожелает. Уилсон скажет вам то же самое. – Рослый слуга, посланный за брошюрой, как раз в этот момент невозмутимо шел по коридору с брошюрой в руках. – Уилсон сядет на скамью рядом с коридорным и будет сидеть, пока его не позовут, и тогда только войдет в кабинет, но не раньше. Как и я. Мы с ним прекрасно понимаем, чей хлеб едим, и сотни святых и ангелов отца Брауна не заставят нас забыть об этом.

– Что касается святых и ангелов… – начал священник.

– То все это чепуха, – закончил за него Феннер. – Не хочу сказать ничего обидного, но такие фокусы хороши для часовен, склепов и тому подобных диковинных мест. Сквозь дверь американского отеля духи проникнуть не могут.

– Но люди могут открыть даже дверь американского отеля, – терпеливо возразил отец Браун. – И, по-моему, самое простое – открыть ее.

– А еще проще потерять свое место, – отпарировал секретарь, – Уоррен Уинд не станет держать в секретарях таких простаков. Во всяком случае, простаков, верящих в сказки, в которые верите вы.

– Ну что ж, – серьезно сказал священник, – это правда, я верю во многое, во что вы, вероятно, не верите. Но мне пришлось бы долго перечислять это и доказывать, что я прав. Открыть же дверь и доказать, что я не прав, можно секунды за две.

Слова эти, очевидно, нашли отклик в азартной и мятежной душе пришельца с Запада.

– Признаюсь, я не прочь доказать, что вы не правы, – произнес Олбойн, решительно шагнув к двери, – и докажу.

Он распахнул дверь и заглянул в комнату. С первого же взгляда он убедился, что кресло Уоррена Уинда пусто. Со второго взгляда он убедился, что кабинет Уоррена Уинда тоже пуст.

Феннер, словно наэлектризованный, кинулся вперед.

– Уинд в спальне, – отрывисто бросил он, – больше ему быть негде. – И он исчез в глубине номера.

Все застыли в пустом кабинете, озираясь кругом. Их глазам предстала суровая, вызывающе аскетическая простота меблировки, уже отмеченная ранее.

Бесспорно, в комнате и мыши негде было спрятаться, не то что человеку. В ней не было драпировок и, что редкость в американских гостиницах, не было шкафов. Даже письменный стол был обыкновенной конторкой. Стулья тут стояли жесткие, с высокой спинкой, прямые, как скелеты. Мгновение спустя из недр квартиры возник секретарь, обыскавший две другие комнаты. Ответ можно было ясно прочесть по его глазам, но губы его шевельнулись механически, сами по себе, и он резко, как бы утверждая, спросил:

– Он не появлялся?

Остальные даже не нашли нужным отвечать на его вопрос. Разум их будто натолкнулся на глухую стену, подобную той, которая глядела в одно из окон и постепенно, по мере того, как медленно надвигался вечер, превращалась из белой в серую.

Вэндем подошел к подоконнику, у которого стоял полчаса назад, и выглянул в открытое окно. Ни трубы, ни пожарной лестницы, ни выступа не было на стене, отвесно спускавшейся вниз, в улочку, не было их и на стене, вздымавшейся над окном на несколько этажей вверх. По другую же сторону улицы тянулась лишь унылая пустыня беленой стены склада. Вэндем заглянул вниз, словно ожидая увидеть останки покончившего самоубийством филантропа, но на мостовой он разглядел лишь небольшое темное пятно – по всей вероятности, уменьшенный расстоянием пистолет. Тем временем Феннер подошел к другому окну в стене, в равной степени неприступной, выходившему уже не на боковую улицу, а в небольшой декоративный сад. Группа деревьев мешала ему как следует осмотреть местность, но деревья эти оставались где-то далеко внизу, у основания жилой громады. И Вэндем и секретарь отвернулись от окон и уставились друг на друга, в сгущающихся сумерках на полированных крышках столов и конторок быстро тускнели последние отблески солнечного света Феннер повернул выключатель, как будто сумерки раздражали его, и комната, озаренная электрическим светом, внезапно обрела четкие очертания.

– Как вы недавно изволили заметить, – угрюмо произнес Вэндем, – никаким выстрелом снизу его не достать, будь даже пистолет заряжен. Но если бы в него и попала пуля, не мог же он просто лопнуть, как мыльный пузырь.

Секретарь, еще более бледный, чем обычно, досадливо взглянул на желчную физиономию миллионера.

– Откуда у вас такие гробовые настроения? При чем тут пули и пузыри? Почему бы ему не быть в живых?

– Действительно, почему? – ровным голосом переспросил Вэндем. – Скажите мне, где он, и я скажу вам, как он туда попал.

Поколебавшись, секретарь кисло пробормотал:

– Пожалуй, вы правы. Вот мы и напоролись на то, о чем спорили. Будет забавно, если вы или я вдруг придем к мысли, что проклятие что-то да значит! Но кто мог добраться до Уинда, замурованного тут, наверху?..

Мистер Олбойн из Оклахомы до этого момента стоял посреди комнаты, широко расставив ноги, и казалось, что и белый ореол вокруг его головы, и круглые глаза излучают изумление. Теперь он сказал рассеянно, с безответственной дерзостью балованного ребенка:

– Похоже, вы не очень-то его долюбливали, а, мистер Вэндем?

Длинное желтое лицо мистера Вэндема еще больше помрачнело и оттого еще больше вытянулось, однако он улыбнулся и невозмутимо ответил.

– Что до совпадений, если на то пошло, именно вы сказали, что ветер с Запада сдует наших великих мужей, как пух чертополоха.

– Говорить-то я говорил, – простодушно подтвердил мистер Олбойн, – но как это могло случиться, черт побери?

Последовавшее молчание нарушил Феннер, крикнувший неожиданно запальчиво, почти с исступлением:

– Одно только можно сказать: этого просто не было. Не могло этого быть.

– Нет, нет, – донесся вдруг из угла голос отца Брауна, – это именно было.

Все вздрогнули. По правде говоря, они забыли о незаметном человечке, который подбил их открыть дверь. Теперь же, вспомнив, сразу переменили свое отношение к нему. На них нахлынуло раскаяние: они пренебрежительно сочли его суеверным фантазером, когда он позволил себе только намекнуть на то, в чем теперь они убедились собственными глазами.

– Ах черт! – выпалил импульсивный уроженец Запада, привыкший, видимо, говорить все, что думает. – А может, тут и в самом деле что-то есть?

– Должен признать, – проговорил Феннер, хмуро уставясь в стол, – предчувствия его преподобия, видимо, обоснованны. Интересно, что он еще скажет нам по этому поводу?

– Он скажет, может быть, – ядовито заметил Вэндем, – что нам делать дальше, черт побери!

Маленький священник, казалось, отнесся к сложившейся ситуации скромно, по-деловому.

– Единственное, что я могу придумать, – сказал он, – это сперва поставить в известность владельцев отеля, а потом поискать следы моего знакомца с пистолетом. Он исчез за тем углом «Полумесяца», где сад. Там стоят скамейки, облюбованные бродягами.

Переговоры с администрацией отеля, приведшие к окольным переговорам с полицейскими властями, отняли довольно много времени, и, когда они вышли под своды длинной классической колоннады, уже наступила ночь. «Полумесяц» выглядел таким же холодным и ущербным, как и его небесный тезка; сияющий, но призрачный, тот как раз поднимался из-за черных верхушек деревьев, когда они завернули за угол и очутились у небольшого сада. Ночь скрыла все искусственное, городское, что было в саду, и, когда они зашли вглубь, слившись с тенями деревьев, им почудилось, будто они вдруг перенеслись за сотни миль отсюда. Некоторое время они шли молча, но вдруг Олбойн, который был непосредственней других, не выдержал.

– Сдаюсь, – воскликнул он, – пасую. Вот уж не думал, что когда-нибудь наскочу на этакое! Но что поделаешь, если оно само на тебя наскочит! Прошу простить меня, отец Браун, перехожу на вашу сторону. Отныне я руками и ногами за сказки. Вот вы, мистер Вэндем, объявили себя атеистом и верите только в то, что видите. Так что же вы видите? Вернее, чего же вы не видите?

– Вот именно! – угрюмо кивнул Вэндем.

– Бросьте, это просто луна и деревья действуют вам на нервы, – упорствовал Феннер. – Деревья в лунном свете всегда кажутся диковинными, ветки торчат как-то странно. Поглядите, например, на эту…

– Да, – сказал Браун, останавливаясь и всматриваясь вверх сквозь путаницу ветвей. – В самом деле, очень странная ветка.

Помолчав, он добавил:

– Она как будто сломана.

На этот раз в его голосе послышалась такая нотка, что его спутники безотчетно похолодели. Действительно, с дерева, вырисовывавшегося черным силуэтом на фоне лунного неба, безвольно свисало нечто, казавшееся сухой веткой. Но это не была сухая ветка. Когда они подошли ближе, Феннер, громко выругавшись, отскочил в сторону. Затем снова подбежал и снял петлю с шеи жалкого, поникшего человечка, с головы которого перьями свисали седые космы.

Еще до того, как он с трудом спустил тело с дерева, он уже знал, что снимает мертвеца. Ствол был обмотан десятками футов веревки, и лишь короткий отрезок ее шел от ветки к телу. Большая садовая бочка откатилась на ярд от ног трупа, как стул, вышибленный ногами самоубийцы.

– Господи, помилуй! – прошептал Олбойн, и не понять было, молитва это или божба. – Как там сказал этот тип: «Если б он слышал, он бы взял и повесился»? Так он сказал, отец Браун?

– Так, – ответил священник.

– Да, – глухо выговорил Вэндем. – Мне никогда и не снилось, что я увижу или признаю что-нибудь подобное. Но что тут еще добавить? Проклятие осуществилось.

Феннер стоял, закрыв ладонями лицо. Священник дотронулся до его руки.

– Вы были очень привязаны к нему?

Секретарь отнял руки; его бледное лицо в лунном свете казалось мертвым.

– Я ненавидел его всей душой, – ответил он, – если его убило проклятие, уж не мое ли?

Священник крепче сжал его локоть и сказал с жаром, какого до того не выказывал:

– Пожалуйста, успокойтесь, вы тут ни при чем.

Полиции пришлось нелегко, когда дошло до опроса четырех свидетелей, замешанных в этом деле. Все четверо пользовались уважением и заслуживали полного доверия, а один, Сайлас Вэндем, директор нефтяного треста, обладал авторитетом и властью. Первый же полицейский чин, попытавшийся выразить недоверие к услышанному, мгновенно вызвал на себя гром и молнии со стороны грозного магната.

– Не смейте мне говорить, чтобы я держался фактов, – обрезал его миллионер. – Я держался фактов, когда вас еще и на свете не было, а теперь факты сами держатся за меня. Я вам излагаю факты, лишь бы у вас хватило ума правильно их записать.

Полицейский был молод летами и в небольших чинах, и ему смутно представлялось, что миллионер – фигура настолько государственная, что с ним нельзя обращаться, как с рядовым гражданином. Поэтому он передал магната и его спутников в руки своего более закаленного начальника, некоего инспектора Коллинза, седеющего человека, усвоившего грубовато-успокаивающий тон; он словно заявлял своим видом, что он добродушен, но вздора не потерпит.

– Так, так, – проговорил он, глядя на троих свидетелей весело поблескивающими глазами, – странная выходит история.

Отец Браун уже вернулся к своим повседневным обязанностям, но Сайлас Вэндем соблаговолил отложить исполнение своих ответственнейших обязанностей нефтяного заправилы еще на час или около того, чтобы дать показания о своих потрясающих впечатлениях. Обязанности Феннера, как секретаря, фактически прекратились со смертью патрона, что же касается великолепного Арта Олбойна, то, поскольку ни в Нью-Йорке, ни в каком другом месте у него не было иных обязанностей, кроме как сеять религию Дыхания Жизни или Великого Духа, ничто не отвлекало его в настоящий момент от выполнения гражданского долга. Вот почему все трое выстроились в кабинете инспектора, готовые подтвердить показания друг друга.

– Пожалуй, для начала скажу вам сразу, – бодро заявил инспектор, – бесполезно морочить мне голову всякой мистической дребеденью. Я человек практический, я полицейский. Оставим эти штуки для священников и всяких там служителей храмов. Этот ваш патер взвинтил вас всех россказнями про страшную смерть и Страшный суд, но я намерен целиком исключить из этого дела и его, и его религию. Если Уинд вышел из комнаты, значит, кто-то его оттуда выпустил. И если Уинд висел на дереве, значит, кто-то его повесил.

– Совершенно верно, – сказал Феннер. – Но поскольку все мы свидетельствуем, что его никто не выпускал, то весь вопрос в том, как же его ухитрились повесить.

– А как ухитряется нос вырасти на лице? – вопросил инспектор. – На лице у него вырос нос, а на шее оказалась петля. Таковы факты, а я, повторяю, человек практический и руководствуюсь фактами. Чудес на свете не бывает. Значит, это кто-то сделал.

Олбойн держался на заднем плане, и его крупная, широкая фигура составляла естественный фон для его более худощавых и подвижных спутников.

Он стоял, склонив свою белую голову, с несколько отсутствующим видом, но при последних словах инспектора вскинул ее, по-львиному тряхнул седой гривой и окончательно очнулся, хотя и сохранил ошеломленное выражение. Он вдвинулся в середину группы, и у всех возникло смутное ощущение, будто он стал еще более громоздким, чем раньше. Они слишком поспешно сочли его дураком или фигляром, однако он был не так уж глуп, утверждая, что в нем таится скрытая сила, как у западного ветра, который копит свою мощь, чтобы однажды смести всякую мелочь.

– Стало быть, мистер Коллинз, вы человек практический. – Голос его прозвучал одновременно и мягко и с нажимом. – Вы, кажется, два или три раза за свою короткую речь упомянули, что вы человек практический, так что ошибиться трудно. Что ж, весьма примечательный факт для того, кто займется вашей биографией, описав вашу ученость и застольные беседы с приложением портрета в возрасте пяти лет, дагерротипа бабушки и видов родного города.

Надеюсь, ваш биограф не забудет упомянуть, что у вас был нос, как у мопса, и на нем прыщ, и что вы были так толсты, что из-за живота ног не видели. Ну, раз вы такой ходячий практик, может, вы допрактикуетесь до того, что оживите Уоррена Уинда и выясните доподлинно у него самого, как человек практический проникает сквозь дощатую дверь? Но мне сдается, вы ошибаетесь. Вы не ходячий практик, а ходячее недоразумение, вот вы кто Господь всемогущий решил нас посмешить, когда придумал вас.

С присущей ему театральностью он плавным шагом двинулся к двери, прежде чем ошарашенный инспектор обрел дар речи, и никакие запоздалые возражения уже не могли отнять у Олбойна его торжества.

– По-моему, вы совершенно правы, – поддержал его Феннер. – Если таковы практические люди, мне подавайте священников.

Еще одна попытка установить официальную версию события была сделана, когда власти полностью осознали, кто свидетели этой истории и каковы вытекающие из нее последствия. Она уже просочилась в прессу в самой что ни на есть сенсационной и даже бесстыдно идеалистической форме. Многочисленные интервью с Вэндемом по поводу его чудесного приключения, статьи об отце Брауне и его мистических предчувствиях вскоре побудили тех, кто призван направлять общественное мнение, направить его в здоровое русло. В следующий раз нашли более окольный и тактичный подход к неудобным свидетелям: при них как бы невзначай упомянули, что подобными анормальными происшествиями интересуется профессор Вэр и этот поразительный случай привлек его внимание.

Профессор Вэр, весьма выдающийся психолог, особое пристрастие питал к криминологии, и только спустя некоторое время они обнаружили, что он самым тесным образом связан с полицией.

Профессор оказался обходительным джентльменом, одетым в спокойные светло-серые тона, в артистическом галстуке и со светлой заостренной бород кой – любой, не знакомый с таким типом ученого, принял бы его скорее за пейзажиста. Манеры его создавали впечатление не только обходительности, но и искренности.

– Да, да, понимаю, – улыбнулся он. – Могу догадаться, что вам пришлось испытать. Полиция не блещет умом при расследованиях психологического свойства, не правда ли? Разумеется, старина Коллинз заявил, что ему нужны только факты. Какое нелепое заблуждение! В делах подобного рода требуются не только факты, гораздо существеннее игра воображения.

– По-вашему, – угрожающе проговорил Вэндем, – все, что мы считаем фактами, лишь игра воображения?

– Ничуть не бывало, – возразил профессор. – Я просто хочу сказать, что полиция глупо поступает, исключая в таких делах психологический момент. Конечно же, психологический элемент – главнейшее из главных, хотя у нас это только начинают понимать. Возьмите, к примеру, элемент, называемый индивидуальностью. Я, надо сказать, и раньше слышал об этом священнике, Брауне, – он один из самых замечательных людей нашего времени. Людей, подобных ему, окружает особая атмосфера, и никто не может сказать, насколько нервы и разум других людей подпадают под ее временное влияние. Гипнотизм незаметно присутствует в каждодневном человеческом общении, люди оказываются загипнотизированными, когда гипноз достигает определенной степени. Не обязательно гипнотизировать с помоста, в публичном собрании, во фраке.

Религия Брауна знает толк в психологическом воздействии атмосферы и умеет воздействовать на весь организм в целом, даже на орган обоняния, например.

Она понимает значение всяких любопытных влияний, производимых музыкой на животных и людей, она может…

– Да бросьте вы! – огрызнулся Феннер. – Что же, по-вашему, он прошел по коридору с церковным органом под мышкой?

– О нет, ему нет нужды прибегать к таким штукам! – засмеялся профессор.

– Он умеет сконцентрировать сущность всех этих спиритуалистических звуков и даже запахов в немногих скупых жестах искусно, как в школе хороших манер. Без конца ставятся научные эксперименты, показывающие, что люди, чьи нервы перенапряжены, сплошь и рядом считают, будто дверь закрыта, когда она открыта, или наоборот. Люди расходятся во мнении насчет количества дверей и окон перед их глазами. Они испытывают зрительные галлюцинации среди бела дня. С ними это случается даже без гипнотического влияния чужой индивидуальности, а тут мы имеем дело с очень сильной, обладающей даром убеждения индивидуальностью, задавшейся целью закрепить всего один образ в вашем мозгу образ буйного ирландского бунтовщика, посылающего в небо проклятье и холостой выстрел, эхо которого обрушилось громом небесным.

– Профессор! – воскликнул Феннер – Я бы на смертном одре мог поклясться, что дверь не открывалась.

– Последние эксперименты, – невозмутимо продолжал профессор, – наводят на мысль о том, что наше сознание не является непрерывным, а представляет собой последовательную цепочку быстро сменяющих друг друга впечатлений, как в кинематографе. Возможно, кто-то или что-то проскальзывает, так сказать, между кадрами. Кто-то или что-то действует только на тот миг, когда наступает затемнение. Вероятно, условный язык заклинаний и все виды ловкости рук построены как раз на этих, так сказать, вспышках слепоты между вспышками видения. Итак, этот священник и проповедник трансцендентных идей начинил вас трансцендентными образами, в частности, образом кельта, подобно титану обрушившего башню своим проклятием. Возможно, он сопровождал это каким-нибудь незаметным, но властным жестом, направив ваши глаза в сторону неизвестного убийцы, находящегося внизу. А может быть, в этот момент произошло еще что-то или кто-то еще прошел мимо.

– Уилсон, слуга, прошел по коридору, – пробурчал Олбойн, – и уселся ждать на скамье, но он вовсе не так уж нас и отвлек.

– Как раз об этом судить трудно, – возразил Вэр, – может быть, дело в этом эпизоде, а вероятнее всего, вы следили за каким-нибудь жестом священника, рассказывающего свои небылицы. Как раз в одну из таких черных вспышек мистер Уоррен Уинд и выскользнул из комнаты и пошел навстречу своей смерти. Таково наиболее правдоподобное объяснение. Вот вам иллюстрация последнего открытия: сознание не есть непрерывная линия, а скорее пунктирная.

– Да уж, пунктирная – проворчал Феннер – Я бы сказал, одни черные промежутки.

– Ведь вы не верите, в самом деле, – спросил Вэр, – будто ваш патрон был заперт в комнате, как в камере?

– Лучше уж верить в это, чем считать, что меня надо запереть в комнату, которая выстегана изнутри, – возразил Феннер. – Вот что мне не нравится в ваших предположениях, профессор. Я скорее поверю священнику, который верит в чудо, чем разуверюсь в праве любого человека на доверие к факту. Священник мне говорит, что человек может воззвать к богу, о котором мне ничего не известно, и тот отомстит за него по законам высшей справедливости, о которой мне тоже ничего не известно. Мне нечего возразить, кроме того, что я об этом ничего не знаю. Но, по крайней мере, если просьбу и выстрел ирландского бедняги услышали в горнем мире, этот горний мир вправе откликнуться столь странным, на наш взгляд, способом. Вы, однако, убеждаете меня не верить фактам нашего мира в том виде, в каком их воспринимают мои собственные пять органов чувств. По-вашему выходит, что целая процессия ирландцев с мушкетами могла промаршировать мимо, пока мы разговаривали, стоило им лишь ступать на слепые пятна нашего рассудка. Послушать вас, так простенькие чудеса святых, – скажем, материализация крокодилов или плащ, висящий на солнечном луче, покажутся вполне здравыми и естественными.

– Ах так! – довольно резко произнес профессор Вэр. – Ну, раз вы твердо решили верить в вашего священника и в его сверхъестественного ирландца, я умолкаю. Вы, как видно, не имели возможности познакомиться с психологией.

– Именно, – сухо ответил Феннер, – зато я имел возможность познакомиться с психологами.

И, вежливо поклонившись, он вывел свою делегацию из комнаты. Он молчал, пока они не очутились на улице, но тут разразился бурной речью.

– Психопаты несчастные! – вне себя закричал он. – Соображают они или нет, куда покатится мир, если никто не будет верить собственным глазам? Хотел бы я прострелить его дурацкую башку, а потом объяснить, что сделал это в слепой момент. Может, чудо у отца Брауна и сверхъестественное, но он обещал, что оно произойдет, и оно произошло. А все эти чертовы маньяки увидят что-нибудь, а потом говорят, будто этого не было. Послушайте, мне кажется, мы просто обязаны довести до всеобщего сведения тот небольшой урок, который он нам преподал. Мы с вами нормальные, трезво мыслящие люди, мы никогда ни во что не верили. Мы не были тогда пьяны, не были объяты религиозным экстазом. Просто все случилось так, как он предсказал.

– Совершенно с вами согласен, – отозвался миллионер. – Возможно, это начало великой эпохи в сфере религии. Как бы то ни было, отец Браун, принадлежащий именно к этой сфере, несомненно, оставит в ней большой след.

Несколько дней спустя отец Браун получил очень вежливую записку, подписанную Сайласом Т. Вэндемом, где его приглашали в назначенный час явиться на место исчезновения, чтобы засвидетельствовать это непостижимое происшествие. Само происшествие, стоило ему только проникнуть в газеты, было повсюду подхвачено энтузиастами оккультизма. По дороге к «Полумесяцу» отец Браун видел броские объявления, гласившие «Самоубийца нашелся» или «Проклятие убивает филантропа». Поднявшись на лифте, он нашел всех в сборе.

Вэндема, Олбойна и секретаря. И сразу заметил, что тон их по отношению к нему стал совсем иным, почтительным и далее благоговейным. Когда он вошел, они стояли у стола Уинда, где лежал большой лист бумаги и письменные принадлежности. Они обернулись, приветствуя его.

– Отец Браун, – сказал выделенный для этой цели оратор, седовласый пришелец с Запада, несколько повзрослевший от сознания ответственности своей роли, – мы пригласили вас сюда прежде всего, чтобы принести вам наши извинения и нашу благодарность. Мы признаем, что именно вы первый угадали знак небес. Мы все показали себя твердокаменными скептиками, все без исключения, но теперь мы поняли, что человек должен пробить эту каменную скорлупу, чтобы постичь великие тайны, скрытые от нашего мира. Вы стоите за эти тайны, вы стоите за сверхобыденные объяснения явлений, и мы признаем ваше превосходство над нами. Кроме того, мы считаем, что этот документ будет неполным без вашей подписи. Мы передаем точные факты в Общество спиритических исследований, потому что сведения в газетах никак не назовешь точными. Мы описали, как на улице было произнесено проклятие, как человек, находившийся в закупоренной со всех сторон комнате, в результате проклятия растворился в воздухе, а потом непостижимым образом материализовался в труп вздернувшего себя самоубийцы. Вот все, что мы можем сказать об этой истории, но это мы знаем, это мы видели своими глазами. А так как вы первый поверили в чудо, то мы считаем, что вы первый и должны подписать этот документ.

– Право, я совсем не уверен, что мне хочется это делать, – в замешательстве запротестовал отец Браун.

– Вы хотите сказать – подписаться первым?

– Нет, я хочу сказать, вообще подписываться, – скромно ответил отец Браун. – Видите ли, человеку моей профессии не очень-то пристало заниматься мистификациями.

– Как, но ведь именно вы назвали чудом все, что произошло! – воскликнул Олбойн, вытаращив глаза.

– Прошу прощения, – твердо сказал отец Браун, – тут, боюсь, какое-то недоразумение. Не думаю, чтобы я назвал это чудом. Я только сказал, что это может случиться. Вы же утверждали, что не может, кроме как чудом. Но это случилось. И тогда вы заговорили о чуде. Я от начала до конца ни слова не сказал ни про чудеса, ни про магию, ни про что иное в этом роде.

– А я думал, что вы верите в чудеса, – не выдержал секретарь.

– Да, – ответил отец Браун, – я верю в чудеса. Я верю и в тигров-людоедов, но они мне не мерещатся на каждом шагу. Если мне нужны чудеса, я знаю, где их искать.

– Не понимаю я этой вашей точки зрения! – горячо вступился Вэндем. – В ней есть узость, а в вас, мне кажется, ее нет, хоть вы и священник. Да разве вы не видите, ведь этакое чудо перевернет весь материализм вверх тормашками! Оно громогласно объявит всему миру, что потусторонние силы могут действовать и действуют. Вы послужите религии, как ни один священник до вас.

Отец Браун чуть-чуть выпрямился, и вся его коротенькая, нелепая фигурка исполнилась бессознательного достоинства, к которому не примешивалось ни капли самодовольства.

– Я не совсем точно понимаю, что вы разумеете этой фразой, и, говоря откровенно, не уверен, что вы сами хорошо понимаете. Вы же не захотите, чтобы я послужил религии с помощью заведомой лжи? Вполне вероятно, ложью можно послужить религии, но я твердо уверен, что богу ложью не послужишь. И раз уж вы так настойчиво толкуете о том, во что я верю, неплохо было бы иметь хоть какое-нибудь представление об этом, правда?

– Я что-то не совсем понимаю вас, – обиженно заметил миллионер.

– Я так и думал, – просто ответил отец Браун. – Вы говорите, что преступление совершили потусторонние силы. Какие потусторонние силы? Не думаете ли вы, будто ангелы господни взяли и повесили его на дереве? Что же касается демонов, то… Нет, нет. Люди, сделавшие это, поступили безнравственно, но дальше собственной безнравственности они не пошли. Они недостаточно безнравственны, чтобы прибегать к помощи адских сил. Я кое-что знаю о сатанизме, вынужден знать. Я знаю, что это такое. Поклонник дьявола горд и хитер; он любит властвовать и пугать невинных непонятным; он хочет, чтобы у детей мороз подирал по коже. Вот почему сатанизм – это тайны, и посвящения, и тайные общества, и все такое прочее. Сатанист видит лишь себя самого, и каким бы великолепным и важным он ни казался, внутри него всегда прячется гадкая, безумная усмешка. – Священник внезапно передернулся, как будто прохваченный ледяным ветром. – Полно, они не имели к сатанизму ни малейшего отношения. Неужели вы думаете, что моему жалкому, сумасшедшему ирландцу, который бежал сломя голову по улице, а потом, увидев меня, со страху выболтал половину секрета и, боясь выболтать остальное, удрал прочь, – неужели вы думаете, что Сатана поверяет ему свои тайны? Я допускаю, что он участвовал в сговоре с еще двумя людьми, вероятно, худшими, чем он. Но когда, пробегая переулком, он выстрелил из пистолета и прокричал проклятие, он просто не помнил себя от злости.

– Но что же значит вся эта чертовщина? – с досадой спросил Вэндем. – Игрушечный пистолет и бессмысленное проклятие не могут сделать того, что они сделали, если только тут нет чуда. Уинд от этого не исчез бы, как эльф. И не возник бы за четверть мили отсюда с веревкой на шее.

– Именно, – резко сказал отец Браун, – но что они могут сделать?

– Опять я не понимаю вас, – мрачно проговорил миллионер.

– Я говорю что они могут сделать? – повторил священник, впервые выходя из себя. – Вы твердите, что холостой выстрел не сделает того и не сделает другого, что, будь это все так, убийства не случилось бы или чуда не произошло бы. Вам, видно, не приходит в голову спросить себя: а что случилось бы? Как бы вы поступили, если бы у вас под окном маньяк выпалил ни с того ни с сего из пистолета?

Вэндем задумался.

– Должно быть, прежде всего я бы выглянул из окна, – ответил он.

– Да, – сказал отец Браун, – вы бы выглянули из окна. Вот вам и вся история. Печальная история, но теперь она закончилась. И к тому имеются смягчающие обстоятельства.

– Ну и что плохого в том, что он выглянул? – допытывался Олбойн. – Он ведь не выпал, а то бы труп оказался на мостовой.

– Нет, – тихо сказал Браун, – он не упал. Он вознесся.

В голосе его послышался удар гонга, отзвук гласа судьбы, но он продолжал как ни в чем не бывало:

– Он вознесся, но не на крыльях, это не были крылья ни ангелов, ни демонов. Он поднялся на конце веревки, той самой, на которой вы видели его в саду, петля захлестнула его шею в тот миг, когда он высунулся из окна. Вы помните Уилсона, слугу, человека исполинской силы, а ведь Уинд почти ничего не весил. Разве не послали Уилсона за брошюрой этажом выше, в комнату, полную тюков и веревок? Видели вы Уилсона с того дня? Смею думать, что нет.

– Вы хотите сказать, – проговорил секретарь, – что Уилсон выдернул его из окна, как форель на удочке?

– Да, – ответил священник, – и спустил его через другое окно вниз, в парк, где третий сообщник вздернул его на дерево. Вспомните, что переулок всегда пуст, вспомните, что стена напротив глухая; вспомните, что все было кончено через пять минут после того, как ирландец подал сигнал выстрелом. В этом деле, как вы поняли, участвовали трое. Интересно, можете ли вы догадаться, кто они?

Троица во все глаза глядела на квадрат окна и на глухую белую стену за ним, и никто не отозвался.

– Кстати, – продолжал отец Браун, – не думайте, что я осуждаю вас за ваши сверхъестественные выводы. Причина, собственно, очень проста. Вы все клялись, что вы твердокаменные материалисты, а, в сущности говоря, вы все балансируете на грани веры вы готовы доверить почти во что угодно. В наше время тысячи людей балансируют так, но находиться постоянно на этой острой грани очень неудобно. Вы не обретете покоя, пока во что-нибудь не уверуете.

Потому-то мистер Вэндем прошелся по новым религиям частым гребнем, мистер Олбойн прибегает к Священному писанию, строя свою новую религию, а мистер Феннер ворчит на того самого бога, которого отрицает. Вот в этом-то и есть ваша двойственность. Верить в сверхъестественное естественно и, наоборот, неестественно признавать лишь естественные явления. Но хотя понадобился лишь легкий толчок, чтобы склонить вас к признанию сверхъестественного, на самом-то деле эти явления были самыми естественными. И не просто естественными, а прямо-таки неестественно естественными. Мне думается, проще истории не придумаешь.

Феннер засмеялся, потом нахмурился.

– Одного не понимаю, – сказал он. – Если это был Уилсон, то как получилось, что Уинд держал при себе такого человека? Как получилось, что его убил тот, кто был у него на глазах ежедневно, несколько лет подряд? Ведь он славился умением судить о людях.

Отец Браун стукнул о пол зонтиком со страстью, какую редко выказывал.

– Вот именно, – сказал он почти свирепо, – за это его и убили. Его убили именно за это. Его убили за то, что он судил о людях, вернее, судил людей.

Трое в недоумении уставились на него, а он продолжал, как будто их здесь не было.

– Что такое человек, чтобы ему судить других? – спросил он. – В один прекрасный день перед Уиндом предстали трое бродяг, и он быстро, не задумываясь, распорядился их судьбами, распихав их направо и налево, как будто ради них не стоило утруждать себя вежливостью, не стоило добиваться их доверия, незачем было предоставлять им самим выбирать себе друзей. И вот за двадцать лет не иссякло их негодование, родившееся в ту минуту, когда он оскорбил их, дерзнув разгадать с одного взгляда.

– Ага, – пробормотал секретарь, – понимаю… И еще я понимаю, откуда вы понимаете… всякие разные вещи.

– Будь я проклят, если я что-нибудь понимаю! – пылко воскликнул неугомонный джентльмен с Запада. – Ваш Уилсон просто-напросто жестокий убийца, повесивший своего благодетеля. В моей морали, религия это или не религия, нет места кровожадному злодею.

– Да, он кровожадный злодей, – спокойно заметил Феннер. – Я его не защищаю, но, наверное, дело отца Брауна молиться за всех, даже за такого, как…

– Да, – подтвердил отец Браун, – мое дело молиться за всех, даже за такого, как Уоррен Уинд.


Проклятие золотого креста

Шесть человек, сидящих вокруг небольшого столика, столь мало подходили друг к другу, что были похожи на потерпевших кораблекрушение и оказавшихся случайно вместе на одном и том же необитаемом острове. Во всяком случае, вокруг действительно было море и, собственно говоря, их остров был заключен внутри другого острова, большого и летающего, как Лапута. Дело в том, что маленький столик был одним из множества маленьких столиков, расставленных в обеденном салоне чудовищного гиганта «Моравия», прокладывающего свой путь сквозь ночную тьму и вечную пустоту Атлантики. Члены маленькой группы не имели ничего общего между собой, кроме того, что все они плыли из Америки в Англию. Двоих из них можно было бы назвать знаменитостями; остальных же – людьми малозаметными, а в одном-двух случаях – и подозрительными.

К первой категории относился известный профессор Смейл, крупный авторитет в области археологии поздневизантийского периода. Лекции, прочитанные им в Американском университете, высоко оценили даже самые авторитетные научные центры Европы. В его работах отразился такой необычайно поэтичный взгляд, проникнутый глубокой симпатией к древней истории Европы, что впервые встретившему его человеку было странно услышать американский акцент. И все же он был, в своем роде, настоящий американец. У него были длинные, белокурые, зачесанные назад волосы, открывающие высокий квадратный лоб, удлиненные черты лица, и голову он держал по-особому, словно скрывая, что вот-вот устремится куда-то. Все это вместе делало его похожим на льва, готовящегося к прыжку.

В группе была только одна дама, как ее часто называли журналисты – «сама себе голова», готовая играть роль хозяйки, если не сказать властительницы, за этим и за любым столом. То была леди Диана Вейлс, путешественница по тропикам и другим странам, но в ее облике и в том, как она себя держала за обедом, не было ничего резкого или мужеподобного. Красота ее – скажем, тяжелая копна медно-золотых волос – наводила на мысль о тропиках, манеру одеваться журналисты назвали бы смелой, но лицо у нее было умное, а глаза светились тем особым блеском, каким они светятся у дам, задающих вопросы на политических митингах.

В сиянии этого блеска другие четверо казались тенями; но при ближайшем рассмотрении можно было различить особенности каждого. Один из них был молодой человек, зарегистрировавшийся в корабельном журнале под именем Пол Т. Таррент. Он принадлежал к тому типу американцев, который можно скорее назвать антитипом. Вероятно, у каждой нации есть антитип, исключительностью своею подтверждающий общее правило. Американцы действительно почитают труд, как европейцы почитают войну. Труд в Америке окружен ореолом героизма, и того, кто уклоняется от него, считают как бы получеловеком. Антитип легко распознать ввиду его крайней редкости. Это денди, богатый прожигатель жизни, слабовольный негодяй американских романов.

Казалось, у Пола Таррента нет другого занятия, как менять костюмы, что он и делал раз шесть на дню, переходя то к более бледным, то к более густым оттенкам светло-серого, словно старое серебро мерцало в меняющемся свете сумерек. В отличие от большинства американцев, он носил короткую курчавую бородку, за которой тщательно ухаживал; в отличие от большинства денди его типа, казался скорее угрюмым, чем наглым. Наверное, было что-то байроническое в его молчании и мрачности.

Двух других путешественников естественно объединить, хотя бы потому, что оба они были английскими лекторами, возвращающимися из турне по Америке. Один из них, Леонард Смит, незначительный поэт, но известный журналист, был длиннолицым, светловолосым, прекрасно одетым и воспитанным. Другой составлял ему комичный контраст – коренастый, плотный, с черными усами, свисающими, как у моржа, и настолько же молчаливый, насколько первый словоохотлив. Но так как, с одной стороны, его когда-то обвиняли в грабеже, а с другой стороны, было известно, что он спас от ягуара румынскую принцессу во время одного из своих турне (и благодаря этому фигурировал в великосветской хронике), само собой разумелось, что мнения его о Боге, прогрессе, своей собственной жизни в молодые годы, а также о будущем англо-американских отношений должны представлять неоценимый интерес для жителей Миннеаполиса и Омахи. Шестым и наименее значительным был маленький английский священник, путешествующий под фамилией Браун. Он вслушивался в разговор с почтительным вниманием, и к описываемому моменту у него как раз сложилось впечатление, что в беседе есть какая-то странность.

– Полагаю, ваши изыскания о Византии, – говорил Леонард Смит, – помогут пролить свет на эту историю с захоронением, обнаруженным где-то на южном побережье, недалеко от Брайтона? Разумеется, от Брайтона до Византии большое расстояние, но сейчас пишут что-то об особенностях бальзамирования или чего-то еще, напоминающего Византию…

– Наука моя, – сухо ответил профессор, – может помочь многому. Говорят, необходимы хорошие специалисты. Но я думаю, что нет ничего более условного, чем специализация. Например, в нашем случае: как можно говорить о Византии, не зная досконально Рима до нее и ислама после нее? В большинстве случаев науки арабов имеют истоки в древней Византии. Возьмите, например, алгебру…

– Не хочу я брать алгебру! – воскликнула решительно леди Диана. – Она меня не интересовала и не интересует. Но меня очень интересует бальзамирование. Я была с Гаттоном, когда он нашел вавилонские гробницы. И потом я не раз находила мумии и нетленные тела. Это ужасно интересно! Расскажите нам об этой новой находке.

– Гаттон был интересный человек, – произнес профессор. – Вся его семья чрезвычайно интересна. Его брат, член парламента, не был заурядным политиком. Я не понимал фашистов до тех пор, пока он не произнес своей известной речи об Италии.

– Кажется, мы сейчас плывем не в Италию, – настойчиво перебила леди Диана. – Полагаю, вы направляетесь в эту деревню, где нашли гробницу. В Сассексе, не так ли?

– Сассекс – довольно большой район по английским масштабам, – ответил профессор, – по нему можно бродить и бродить. Это хорошее место для пеших прогулок… Удивительно, какими высокими кажутся эти низкие холмы, когда взберешься на них.

Воцарилось напряженное молчание, после чего леди сказала:

– Я иду на палубу, – и поднялась.

Мужчины поднялись за нею. Но профессор задержался, а маленький священник медлил выйти из-за стола, тщательно сворачивая салфетку. Когда они, таким образом, остались одни, профессор неожиданно обратился к священнику:

– Как вы считаете, в чем смысл этого разговора?

Отец Браун улыбнулся.

– Раз уж вы меня спросили, – сказал он, – я скажу вам, что мне кажется в нем забавным. Может быть, я не прав, но мне показалось, что вас трижды пытались склонить на разговор о бальзамированном теле, найденном в Сассексе, а вы очень любезно переводили его сначала на алгебру, потом на фашистов, потом на английский ландшафт.

– Короче говоря, – подхватил профессор, – вам показалось, что я готов беседовать о чем угодно, только не об этом. Вы правы.

Профессор немного помолчал, опустив глаза на скатерть, затем поднял их и заговорил громко и порывисто, опять напомнив готового к прыжку льва.

– Знаете, отец Браун, – сказал он, – я считаю вас самым мудрым и самым чистым человеком из тех, кого я встречал.

Отец Браун был настоящий англичанин. Как все англичане, он терялся перед комплиментом, брошенным в лицо прямо и просто, по-американски. В ответ он только пробормотал нечто бессвязное, а профессор продолжал так же серьезно и искренне:

– До определенной точки дело довольно просто. В Далэме, на побережье Сассекса, под небольшой церковью нашли христианскую гробницу времен средневековья – вероятно, похоронен там епископ. Местный священник сам оказался неплохим археологом, и ему удалось установить кое-что новое для меня. Прошел слух, что тело забальзамировано особым способом, аналогичным греческому или египетскому, но не известным на Западе в те времена. Поэтому мистер Уолтерс (так зовут священника), естественно, подозревает влияние Византии. Он также упоминает об одной детали, вызвавшей у меня особый интерес.

Серьезное, печальное лицо профессора удлинилось еще больше, когда он мрачно опустил глаза. Водя пальцем по узорам скатерти, он как будто вычерчивал планы мертвых городов, их храмы и гробницы.

– Итак, я хочу рассказать вам, и никому более, почему именно я должен быть осторожен в малознакомой компании и почему, чем настойчивее они пытались склонить меня к этой теме, тем осторожнее я становился. Утверждают, что в гробу нашли цепь с крестом, с виду довольно обычным, но на тыльной стороне его есть тайный символ. Относится он к символике ранней христианской Церкви и, как полагают, был знаком святого апостола Петра, когда тот утверждал свою кафедру в Антиохии, прежде чем отправиться в Рим.

Во всяком случае, я думаю, что в мире известен еще только один такой крест, и принадлежит он мне. Ходят легенды о каком-то проклятии, связанном с этим крестом, но я не придаю им значения. Однако есть проклятие или нет его, заговор в некотором смысле налицо, причем участвует в заговоре только один человек.

– Один человек? – почти машинально повторил отец Браун.

– Один психически больной человек, насколько я могу судить, – сказал профессор Смейл. – Это длинный рассказ и отчасти, возможно, нелепый.

Он опять помолчал, водя пальцем по загадочной карте на скатерти, как по линиям архитектурных чертежей, и продолжал:

– Пожалуй, лучше начать с самого начала, чтобы от вас не ускользнула никакая сколько-нибудь важная деталь, которая могла показаться мне малозначительной. Это началось много лет назад, когда я на свои средства проводил раскопки, исследуя древности Крита и греческих островов.

Практически я работал в одиночку, лишь иногда пользуясь случайной и неквалифицированной помощью местных жителей. Именно когда я работал один, я открыл подземный лабиринт, который привел меня к богатейшей груде обломков, кусков орнамента и рассыпанных гемм, которую я принял за руины подземного алтаря. Там и нашел я замечательный крест. На тыльной стороне его я увидел изображение «ихтоса», то есть рыбы, известный символ первых христиан, но форма его значительно отличалась от обычной. На мой взгляд, она гораздо реалистичней, словно древнего мастера не удовлетворяло чисто декоративное сочетание рельефа и ниши, и он стремился сделать рыбу как можно более похожей на настоящую. Мне показалось, понижение рельефа к одной его стороне не оправдано требованиями искусства; скорее, оно было данью грубому, почти дикарскому реализму – художник хотел передать движение живого тела.

Чтобы объяснить вам вкратце, почему я считал эту находку очень важной, укажу на особый характер раскопок. В некотором смысле я раскапывал былые раскопки. Мы не только раскапывали древности, мы шли по следу древних археологов. У нас были основания полагать (по крайней мере, некоторые из нас считали, что такие основания есть), что подземные ходы, относящиеся главным образом к крито-минойскому периоду (в том числе знаменитый лабиринт, который мы связывали с мифическим лабиринтом Минотавра), не были забыты и заброшены после Минотавра, до нынешних раскопок. Мы полагали, что в эти подземные пространства (я почти готов сказать – подземные города и деревни) уже проникали какие-то люди с какими-то определенными целями. Цели эти разные школы археологов определяли по-разному: одни полагали, что это научные раскопки, предпринятые по указанию императоров; другие считали, что необузданная тяга к темным азиатским суевериям на закате Римской империи породила манихейскую или другую мерзкую секту, которая скрывала от света дня свои безумные оргии. Я же принадлежал к той группе ученых, которые считали, что эти лабиринты использовались в тех же целях, что и римские катакомбы. Иными словами, я считал, что в период гонений, распространившихся, как пожар, по всей Империи, в этих древних языческих лабиринтах скрывались христиане. Вот почему, когда я нашел и поднял этот крест, радостная дрожь, подобно молнии, пронизала меня. Еще больше обрадовался я, когда, возвращаясь к выходу, увидел еще более грубое и реалистичное изображение рыбы, выцарапанное на бесконечной каменной стене низкого коридора.

Впечатление было такое, словно это – ископаемая рыба или иной вымерший организм, навсегда сохранившийся в застывшем море. Я не сразу уразумел, каким образом возникла у меня эта аналогия, в общем мало связанная с изображением, выцарапанным на камне. Потом я понял, что я подсознательно связал рисунок с первыми христианами, которые, подобно немым рыбам, обитали в этом мире молчания и неверного света, глубоко под землей. Наверху, над ними, при дневном свете ходили другие люди, они же двигались и жили во тьме, сумерках и безмолвии.

Кто бродил в коридорах каменных подземелий, тот знает о возникающей там иллюзии – кажется, что кто-то следует за вами или идет впереди. Иллюзию создает эхо подземелья, и она настолько реальна, что одинокому путнику трудно поверить, что он действительно один. Я привык к этому и не беспокоился, пока не увидел на стене символическую рыбу. Увидев, я остановился, и в ту же секунду сердце у меня тоже почти остановилось, ибо я стоял на месте, а эхо моих шагов не умолкло.

Я побежал, и мне показалось, что призрак впереди меня тоже побежал, но звук его шагов не повторял в точности звука моих шагов. Я опять остановился, и шаги впереди меня затихли, но я мог поклясться, что затихли они на мгновение позже. Я вопросительно крикнул и услышал ответ. Но это был не мой голос.

Звук доносился оттуда, где поворачивал кольцеобразный коридор; и за все время этой жуткой, таинственной гонки кто-то всегда останавливался и говорил на одном и том же расстоянии от меня, за поворотом каменной стены. Небольшое пространство впереди меня, освещаемое светом моего фонарика, всегда оставалось пустым, как пустая комната.

Вот при каких обстоятельствах я вел переговоры не знаю с кем, вплоть до того момента, когда забрезжил первый луч дневного света, но даже и тогда я не понял, каким образом тот человек выбрался наружу. Впрочем, там, где лабиринт выходил на поверхность, было много боковых отверстий, расселин и трещин, и ему нетрудно было, выкарабкавшись наружу, вновь нырнуть в одно из таких отверстий (и опять оказаться под землей). Как бы то ни было, выбравшись на поверхность, я оказался на одной из мраморных террас ступенчатого склона высокой горы. Островки растительности казались сочными, почти тропическими, на фоне идеально чистого камня, словно спорадические проявления восточного духа на склоне великой Эллинской цивилизации. Внизу простиралось голубовато-стальное море. Лучи слепящего солнца падали вниз на безлюдный и безмолвный мир. Ни самое легкое шевеление травы, ни самая слабая, призрачная тень не выдавали присутствия только что скрывшегося человека.

То был страшный диалог – и сближающий нас, и глубокий, и, в каком-то смысле, непосредственный. Некто, не имевший ни тела, ни лица, ни имени, называл меня по имени в этих каменных склепах и щелях, где мы были заживо похоронены, и говорил так спокойно, так бесстрастно, словно мы сидели друг против друга в мягких креслах какого-нибудь клуба. Он сказал мне тем не менее, что убьет меня или любого другого, кто взял этот крест со знаком рыбы. Он откровенно признался, что не настолько глуп, чтобы напасть на меня здесь, в лабиринте, зная, что у меня заряженный револьвер и шансы наши одинаковы. В той же бесстрастной манере он поведал мне, что составит план моего убийства, исключив возможность неудачи, равно как и опасность для себя лично, – составит его с искусством китайского ремесленника или японской вышивальщицы, вкладывающих все свое мастерство в то, что должно стать итогом их жизни.

И все же мой собеседник не был жителем Востока. Он был представителем белой расы и, подозреваю, моим соотечественником.

С тех пор время от времени я получаю странные анонимные письма, иногда обычные, иногда – в виде знаков и символов. Они убедили меня наконец, что если этот человек одержим манией, то, во всяком случае, это мономания. В письмах он всегда уверяет меня легко и бесстрастно, что приготовления к моей смерти и похоронам идут удовлетворительно и предотвратить их успешное завершение я могу лишь отказавшись от реликвии, от уникального креста, найденного в подземелье. Ни из чего не видно, чтобы автором владели религиозная сентиментальность или фанатизм. Похоже, что у него нет другой страсти, кроме страсти собирателя редкостей, и это одна из причин, по которой я заключаю, что он человек Запада, а не Востока. Как видно, эта страсть совершенно свела его с ума.

Затем пришло сообщение, пока еще не проверенное, о находке второго такого же креста на забальзамированном теле в сассекской гробнице.

Если считать, что до сих пор он был одержим одним бесом, то теперь в него вселились семеро. Сознание, что у кого-то, но не у него, есть эта редчайшая реликвия, он и ранее переносил с трудом, но весть о появлении второго обладателя сделало муку нестерпимой.

Безумные послания стали пространными и следовали одно за другим, как дождь отравленных стрел. В каждом последующем сильнее, чем в предыдущих, звучала истерическая угроза: смерть настигнет меня в тот момент, когда я протяну руку к кресту в гробнице.

«Вы никогда не узнаете, кто я, – писал он, – Вы никогда не произнесете моего имени; Вы никогда не увидите моего лица; Вы умрете, и никто не будет знать, кто убил Вас. Я могу быть кем угодно и в каком угодно обличье среди окружающих Вас людей, но я буду тем единственным, на кого не падет Ваше подозрение.»

Из этих угроз я заключил, что он, возможно, преследует меня в этом плавании, чтобы украсть реликвию или как-нибудь отомстить мне. Но так как я никогда не видел этого человека, логично подозревать почти каждого. Это может быть официант, который меня обслуживает, или любой из пассажиров, сидящих со мной за столом.

– Это может быть я, – сказал отец Браун, беззаботно нарушив грамматические правила.

– Это может быть кто угодно, кроме вас, – серьезно ответил Смейл. – Вот что я и хотел сказать вам. Вы – единственный человек, в котором я уверен.

От этих слов отец Браун опять смутился. Затем он улыбнулся и сказал:

– Действительно, как ни странно, это не я. Нам нужно с вами обдумать, как установить, действительно ли он преследует вас, прежде чем… прежде чем он причинит какую-либо неприятность.

– Я думаю, есть только один способ, – грустно заметил профессор. – Как только мы прибудем в Саутгемптон, я сразу же возьму таксомотор, чтобы проехать по всему побережью. Я был бы вам признателен, если бы вы согласились сопровождать меня. Вся наша застольная компания должна разъехаться по своим делам. Если кого-то из них мы обнаружим во дворе сассекской церкви, то это и есть он.

Программа профессора была исполнена в точности, во всяком случае таксомотор наняли и разместили в нем груз, то есть отца Брауна. С одной стороны дороги, по которой они ехали, было море; с другой – холмы Хэмпшира и Сассекса. Никаких признаков преследования замечено не было.

По прибытии в Далэм им повстречался человек, имеющий некоторое отношение к делу. Это был журналист, который только что побывал в храме и кому священник любезно показал подземную часовню. Впечатления и замечания журналиста не поднимались выше обычного газетного репортажа. Однако воображение профессора было, вероятно, немного возбуждено, так как он не мог отделаться от впечатления, что в наружности и манерах журналиста есть что-то странное и не внушающее доверия. Это был высокий, неряшливо одетый человек с крючковатым носом, глубоко запавшими глазами и усами, свисающими по углам рта. В тот момент, когда его остановили расспросы наших путешественников, он стремительно уходил прочь, желая как можно скорее покинуть это место и только что осмотренные достопримечательности.

– Все дело в проклятии, – объяснил он, – место это проклято, если верить путеводителю, или священнику, или кому-то еще… И будьте уверены, здесь что-то неладно. Проклятие или не проклятие, но я рад убраться отсюда.

– Вы верите в проклятия? – спросил отец Браун.

– Я ни во что не верю. Я – журналист, – ответил угрюмый субъект. – Бун из газеты «Вечерний Телеграф». Но есть что-то зловещее в этом склепе, у меня мурашки поползли по коже.

И с этими словами он еще быстрее зашагал в сторону железнодорожной станции.

– Похож на ворона, – заметил профессор, когда они повернули к церковной ограде. – Говорят, такая птица может накаркать беду.

Путешественники медленно вступили на церковное кладбище. Глаза американского любителя старины с удовольствием переходили с крыши уединенной надвратной часовни на тисовое дерево, такое черное и неприглядное, как будто это сама ночь, оставшаяся здесь, чтобы не уступать своей власти окружающему ее дневному свету. Тропинка поднималась вверх, изгибаясь между кочками, среди которых были разбросаны выпирающие под разными углами надгробные плиты, подобные каменным плотам, плывущим в зеленом море, пока наконец она не привела к гребню холма, с которого открывался вид на настоящее море, похожее на чугунный брус, отливающий кое-где блеском стали. Прямо под их ногами густая трава сменялась пучками прибрежного остролиста за которыми виднелась полоска желто-серого песка, а футах в двух от остролиста, на фоне мнимо стального моря стояла неподвижная фигура. Из-за темно-серого цвета ее вполне можно было принять за надгробный памятник, однако отец Браун сразу же узнал элегантную линию плечей и печально вздернутую короткую бородку.

– Эге, – воскликнул археолог, – да этот человек – Таррент, если, конечно, считать его человеком! Могла ли вам прийти в голову мысль во время нашей беседы, что разгадка тайны придет так быстро?

– Мне пришло в голову, что у вас будет много разгадок, – ответил отец Браун.

– Что вы имеете в виду?! – воскликнул профессор, метнув на него взгляд через плечо.

– Я имею в виду, – мягко проговорил священник, – что мне послышались голоса за тисовым деревом. Полагаю, Таррент не так одинок, как кажется, или не так одинок, как хочет казаться.

Не успел еще Таррент медленно повернуться в своей задумчивой манере, как пришло подтверждение словам священника. Другой голос, высокий, властный и вместе с тем женственный, произнес с наигранной шутливостью:

– О, никогда бы не подумала, кого мы здесь увидим!

Профессор догадался, что это игривое восклицание обращено не к нему и что, следовательно, здесь, как ни странно, еще и третий человек. Когда леди Диана Вейлс, как всегда, блистательная и решительная, вышла из тени тиса, то оказалось, что она имеет собственную и притом живую тень.

Щеголеватый тощий Смит, этот «человек литературного труда» (каким он всегда и во всем хотел себя показать), немедленно появился из-за спины ослепительной дамы. Он улыбался, держа голову немного набок, как собака.

– Змеи, – пробормотал Смейл, – они все здесь. Все, кроме этого коротышки, балаганщика с моржовыми усами.

Он услышал, как отец Браун тихо засмеялся за его спиной. И в самом деле, ситуация становилась более чем комичной. Казалось, что все идет наоборот или переворачивается вверх ногами, словно акробат, крутящий колесо. Профессор еще не закончил, как слова его были самым смешным образом опровергнуты. Круглая голова с гротескным черным полумесяцем усов неожиданно возникла прямо из земли. Мгновением позже стало понятно, что в земле – большое отверстие, а в нем – уходящая вглубь приставная лестница; это и был вход в то самое подземелье, ради которого все сюда приехали. Обладатель моржовых усов первым нашел этот вход и уже спустился на две-три ступеньки, но высунул голову наружу, чтобы обратиться к своим компаньонам. Он походил на могильщика из пародийной постановки «Гамлета». Густым басом из-под густых усов он проговорил только: «Это здесь». Лишь теперь, совершенно неожиданно, члены маленькой группы осознали, что они никогда раньше не слышали его голоса, и хотя он был английским лектором, говорил он с никому не известным иностранным акцентом.

– Вот видите, дорогой профессор, – громко, с веселой язвительностью произнесла леди Диана, – ваша византийская мумия слишком интересна, чтобы ее пропустить. Я решила поехать сюда и увидеть все своими глазами. И джентльмены решили так же. Расскажите же нам теперь об этом все, что вы знаете.

– Я не знаю об этом всего, – мрачно, если не сказать угрюмо, проговорил профессор. – Более того, я вообще в некотором смысле ничего не понимаю. Мне представляется странным, что мы так быстро снова вес встретились. Видимо, жажда информации у современных людей не имеет границ. Если уж нам всем так необходимо ознакомиться с этим открытием, то надо бы сделать это должным образом и, извините меня, под должным руководством. Прежде всего надо уведомить руководителя раскопок и по крайней мере занести наши имена в книгу посетителей.

Последовали краткие дебаты, ибо леди была нетерпелива, профессор – законопослушен. Настойчивая апелляция ученого к официальным правам викария и местных властей взяла верх. Приземистый обладатель усов неохотно выкарабкался из могилы и покорился тому, что придется уйти в нее менее стремительно. К счастью, тут появился сам викарий. Это был седой джентльмен с благообразным лицом и немного потупленным взглядом, что подчеркивали двойные стекла очков. Быстро войдя с профессором в теплые отношения как с коллегой-антикваром, он отнесся к пестрой группе его спутников с некоторой опаской, проявлявшейся в снисходительном юморе.

– Надеюсь, никто из вас не суеверен? – любезно спросил он. – Для начала должен предупредить вас, что зловещие предзнаменования и проклятия витают над нашими бедными головами, коль скоро мы включились в это дело. Я только что закончил расшифровку латинской надписи над входом в подземную часовню и нашел не менее трех проклятий: проклятие тому, кто откроет замурованный вход; двойное проклятие тому, кто откроет гроб; и тройное, самое ужасное, тому, кто дотронется до золотого креста. Первым двум проклятиям я сам должен подвергнуться, – добавил он, улыбаясь, – но, боюсь, и вы, если желаете хоть что-нибудь увидеть, подпадете под первое, самое слабое. Согласно легенде, проклятия должны осуществиться не сразу, а через длительные промежутки времени и при подходящих обстоятельствах. Не знаю, утешит ли это вас. – И преподобный мистер Уолтерс снова благосклонно улыбнулся, потупив глаза и склонив голову.

– Согласно легенде… – повторил профессор Смейл. – О какой легенде вы говорите?

– У всех легенд есть варианты, – ответил викарий, – однако бесспорно, что она так же стара, как гробница. Частично легенда изложена в упомянутой надписи и примерно говорит вот что: Гаю де Гисору, владельцу здешнего поместья в тринадцатом веке, понравился превосходный черный конь, хозяином которого был генуэзский посланник. Тот, будучи типичным вельможей купеческой страны, заломил за коня огромную цену. Желание купить коня и жадность к деньгам довели Гая де Гисора до того, что он ограбил склеп и, как говорят, убил местного епископа. Но епископ успел проклясть того, кто будет держать у себя золотой крест, взятый из его склепа. Феодал достал необходимую сумму, продав золотой крест городскому ювелиру. Но в первый же раз, когда он попытался сесть на коня, тот взвился на дыбы и сбросил его перед крыльцом храма. Между тем ювелир, до тех пор богатый и процветающий, разорился по вине многих необъяснимых случайностей и попал в кабалу к ростовщику-еврею, проживавшему в поместье. Видя, что, кроме голода, в будущем его ничто не ждет, несчастный ювелир повесился на яблоне. Золотой крест со всем прочим его имуществом – домом, мастерской – давно уже перешли к ростовщику. Сын и наследник феодала, пораженный карой, свершившейся над его отцом, превратился в религиозного фанатика в духе того темного и сурового времени. Он счел своим долгом преследовать ереси и неверие среди своих вассалов.

В результате еврея, которого цинично терпел бывший владелец, безжалостно сожгли, и таким образом он, в свою очередь, поплатился за обладание реликвией, которую, когда исполнились эти три кары, вернули в гробницу. С тех пор ни один человеческий глаз не видел ее и ни одна рука до нее не дотрагивалась.

На леди Диану Вэйлс рассказ, казалось, произвел большее впечатление, чем можно было ожидать.

– Подумать страшно, что мы попадем туда первыми после викария, – сказала она.

Обладателю акцента и больших усов не пришлось воспользоваться найденной им приставной лестницей, которую, как выяснилось, оставили рабочие, ведущие раскопки.

Викарий отвел всю группу подальше ярдов на сто, где находился другой вход, более широкий и удобный, из которого он сам как раз и появился, прервав на время свои археологические изыскания.

Спуск здесь был довольно пологий и не представлял трудностей, если не считать того, что становилось все темнее. Вскоре пришлось идти гуськом по непроглядно темному коридору, прежде чем они увидели впереди слабый проблеск света. Один раз за время их молчаливого пути раздался звук, как будто у кого-то перехватило дыхание (невозможно было определить, у кого), а один раз они услышали проклятие на незнакомом языке, прозвучавшее как глухой взрыв.

Они вошли в овальное помещение, похожее на базилику, образованное кольцом круглых арок, ибо часовня была вырыта еще до того, как первая готическая арка, подобно копью, пронзила нашу цивилизацию. Зеленоватый свет наверху, между колоннами, указывал на другой выход во внешний мир, и казалось, что ты – глубоко под водами моря. Одна или две случайные детали (возможно, вызванные возбужденным воображением) усиливали это чувство. Вокруг арок был выбит зубчатый норманнский орнамент, и арки, обнимавшие тьму, походили на пасти чудовищных акул, а щель, образованная приподнятой крышкой каменного гроба, стоящего посредине, весьма напоминала челюсти Левиафана.

То ли из любви к красоте, то ли за неимением других, более совершенных средств освещения, археолог-викарий использовал только четыре высокие свечи, стоящие на полу в больших деревянных подсвечниках. Но в тот момент, когда посетители вошли в часовню, горела только одна, бросая тусклый свет на тяжелые камни. Когда все собрались вместе, священник зажег остальные свечи, отчего наружный вид и внутренность саркофага стали видны более отчетливо.

Глаза всех устремились на лицо лежащего в саркофаге человека, сохранившее в течение всех протекших веков живые черты благодаря тайному восточному искусству, заимствованному, как объяснил священник, из языческой древности и неизвестному незамысловатым кладбищам нашего острова. Профессор едва мог подавить возглас изумления, ибо, несмотря на восковую бледность, лицо мертвеца походило на лицо только что закрывшего глаза, спящего человека. Суровое и четкое, оно могло принадлежать аскету или даже фанатику. Облаченное в пышные одежды тело укрывала золотая парча, а у самого горла, на золотой цепочке, короткой, словно ожерелье, сиял знаменитый золотой крест.

Приподнятая в изголовье крышка гроба опиралась всей своей тяжестью на два деревянных бруса, а те упирались нижними концами в углы гроба. Поэтому нижнюю часть туловища разглядеть было трудно, зато лицо было освещено светом свечи и – бледное, цвета слоновой кости – составляло контраст кресту, сиявшему, как огонь.

С того момента, как викарий поведал легенду о заклятиях, со лба профессора не сходила глубокая морщина – признак упорной работы мысли или внутренней борьбы. Женщина, наделенная интуицией, не лишенной истерии, лучше других поняла смысл этих раздумий. В безмолвии пещеры, озаряемой свечой, вдруг раздался крик леди Дианы:

– Не троньте!

Но профессор уже совершил свой львиный прыжок, склонившись над головой покойного. В следующее мгновение кто-то подался вперед, кто-то отпрянул назад, присев и втянув голову в плечи, словно вот-вот упадет небо.

Как только профессор прикоснулся к золотому кресту, деревянные брусья, наклоненные чуть под углом к каменной крышке, вдруг дернулись, будто от толчка, лишив крышку опоры. У всех перехватило дыхание, словно они падали в пропасть. Смейл дернулся назад, но было поздно. Он упал у гроба, весь в крови.

Древний каменный гроб был вновь закрыт, как был он закрыт в течение многих веков. Только два-три обломка подпорок торчали из щели, под крышкой, словно кости, раздробленные страшными челюстями. Левиафан захлопнул пасть.

Глаза леди Дианы, устремленные на страшную картину, светились безумным блеском, а рыжие волосы над бледным лицом в зеленоватом свете сумерек казались ярко-красными.

Смит смотрел на нее все с прежним, собачьим выражением, но то был взгляд собаки, не совсем понимающей, что случилось с хозяином. Таррент и иностранец застыли в своих обычных позах, однако лица их стали землистыми. Отец Браун на коленях пытался определить, в каком состоянии профессор.

К общему удивлению, байронический бездельник Таррент первым бросился ему на помощь.

– Нужно вынести его на воздух, – сказал он. – Может, еще есть надежда…

– Он жив, – тихо проговорил отец Браун, – но, думаю, состояние довольно тяжелое. Вы случайно не врач?

– Нет, хотя пришлось обучаться многому. Однако сейчас не время говорить обо мне. Моя профессия вас, вероятно бы, удивила.

– Отнюдь нет, – улыбнулся отец Браун. – Я стал размышлять об этом примерно с середины нашего морского путешествия. Вы сыщик и за кем-то следите. Впрочем, крест теперь в безопасности от воров.

Пока он говорил, Таррент с неожиданной силой и ловкостью поднял раненого и осторожно направился с ним к выходу. Обернувшись, он бросил через плечо:

– Крест и впрямь в безопасности.

– Вы хотите сказать, что все остальное в опасности? – спросил отец Браун. – Вы тоже верите в проклятие?

…Уже два часа отец Браун, подавленный и обескураженный, бродил вокруг поселка. Состояние его вряд ли можно было объяснить потрясением – он помог отнести раненого в расположенный прямо напротив церкви трактир, поговорил с доктором, узнал, что рана серьезна, но не смертельна, и поставил об этом в известность всех остальных, когда они собрались за круглым столом в зале. Однако загадка не становилась яснее: наоборот, она становилась все более и более таинственной. Вернее, главная тайна выступала все четче, когда разрешались второстепенные. Чем больше вырисовывалась роль отдельных людей, тем труднее становилось найти ключ к разгадке. Леонард Смит приехал сюда только потому, что сюда приехала леди Диана. Леди Диана приехала только потому, что ей этого захотелось. Их, безусловно, связывал банальный светский адюльтер, тем более пошлый, чем большую интеллектуальную окраску ему пытались придать. Однако романтизм леди Дианы, не чуждой суеверия, проявился и в том, что она была в немалой степени подавлена страшной развязкой. Пол Таррент – частный сыщик, нанятый для слежки за этой парой супругом или женой одного из них или за усатым лектором, весьма смахивающим на нежелательного иностранца. Однако если он или кто другой вознамерился украсть реликвию, намерение это в конце концов было предотвращено. Из возможных причин на ум приходили только две: простое совпадение и проклятие.

В полной растерянности от этих размышлений отец Браун стоял где-то посредине деревенской улицы и вдруг, к немалому своему изумлению, увидел знакомую фигуру. На отца Брауна глядели глубоко посаженные глаза журналиста, чье неряшливое платье при ярком свете дня еще больше напоминало оперение ворона. Священнику пришлось дважды внимательно взглянуть на лицо Буна, пока он убедился, что под длинными усами змеится неприятная, или, скорее, злобная усмешка.

– Я полагал, что вас уже здесь нет, – сказал отец Браун необычным для него резким тоном. – Я полагал, что вы уехали поездом два часа назад.

– Как видите, не уехал, – ответил Бун.

– Зачем вы вернулись? – жестко спросил его отец Браун.

– В этом сельском раю журналисту не следует торопиться. События здесь разворачиваются так быстро, что ими не стоит пренебрегать ради такого скучного места, как Лондон. Кроме того, я волей-неволей втянут в это дело. Я имею в виду второе дело. Ведь это я первый нашел труп или, по крайней мере, одежду. Разве тем самым я не навлек на себя подозрения? Не надеть ли ее, кстати? Из меня вышел бы неплохой пастор, как по-вашему?

С этими словами долговязый и длинноволосый шарлатан прямо посреди улицы вытянул вперед руки, словно бы благословляя кого-то, и произнес, как в пародийном спектакле:

«О, мои дорогие братья и сестры, я хотел бы заключить вас всех в объятия!»

– О чем это вы? – воскликнул отец Браун, стуча по булыжнику коротеньким зонтиком и проявляя необычное для себя нетерпение.

– Можете узнать у своих милых друзей в трактире, – презрительно ответил Бун. – Этот Таррент подозревает меня только потому, что я нашел одежду. Хотя, приди он минутой раньше, он бы сам ее нашел. Однако в этом деле немало загадочного, например, маленький человек с усами – по-моему, он значительней, чем представляется на первый взгляд. Или вы, например, – почему бы вам самому не убить беднягу?

Отца Брауна это замечание не столько раздражило, сколько обескуражило.

– Вы хотите сказать, – с наивной простотой спросил он, – что это я убил профессора Смейла?

– Ну что вы, конечно нет, – ответил Бун, примирительно помахивая рукой. – Для вас припасено немало мертвецов. Только выбирайте. Не обязательно Смейл. Разве вы не знаете, что кое-кто другой уже познакомился со смертью гораздо ближе чем профессор? Не вижу, почему бы вам не разделяться с ним втихую. Конфессиональные распри, прискорбная особенность христианства… Вам ведь всегда хотелось заполучить обратно англиканские приходы.

– Я пойду в трактир, – спокойно сказал священник. – Вы, кажется, упомянули, что они знают, что вы имеете в виду. Надеюсь по крайней мере, что они смогут мне это вразумительно объяснить.

И действительно, ошеломляющее известие о новой беде вытеснило недоумение отца Брауна. Едва войдя в залу трактира, где собралась вся компания, он понял по их бледным лицам, что они потрясены чем-то происшедшим после несчастья со Смейлом. В тот момент, когда священник входил в залу, Леонард Смит говорил:

– Когда же этому придет конец?

– Никогда, – произнесла леди Диана, уставившись в пространство остекленевшим взглядом. – Никогда, пока не придет конец всем нам. Проклятие будет настигать нас одного за другим, возможно – не сразу, как и говорил бедный викарий, но оно настигнет нас, как настигло его самого.

– Ради всего святого, что случилось? – вопросил отец Браун.

Воцарилось молчание; наконец заговорил Таррент.

– Мистер Уолтерс, викарий, покончил с собой, – сказал он каким-то не своим голосом. – Беда произвела на него слишком глубокое впечатление. Сомневаться, боюсь, не приходится. Мы только что обнаружили его черную шляпу и рясу на той скале, над морем. Видимо, он бросился в море.

Мне еще в пещере показалось, что после всего произошедшего у него стал просто безумный вид. Нам не следовало оставлять его. Однако у нас было столько других забот…

– Вы ничего бы не смогли сделать, – произнесла леди Диана. – Разве вы не понимаете: это злой рок, который действует с неумолимой последовательностью? Профессор дотронулся до креста и стал первым. Викарий открыл гробницу и стал вторым. Мы только вошли в гробницу и будем…

– Довольно! – сказал отец Браун тем резким тоном, каким говорил крайне редко. – Прекратите сейчас же!

Его лицо еще хранило выражение глубокого раздумья, но в глазах уже не было неразгаданной тайны. Пелена спала, они светились, ибо он понял все.

– Какой же я глупец, – бормотал он. – Я должен был понять гораздо раньше. Легенда могла мне все открыть…

– Вы полагаете, – настойчиво перебил Таррент, – что нас ждет гибель от того, что случилось в тринадцатом веке?

Отец Браун покачал головой и ответил спокойно и твердо:

– Я не собираюсь обсуждать, может или не может принести гибель то, что случилось в тринадцатом веке. Но я уверен, то, что не случалось в тринадцатом веке и вообще никогда не случалось, убить не может.

– Свежие веяния, – удивленно заметил Таррент. – Священник сомневается в сверхъестественном.

– Совсем нет, – спокойно ответил отец Браун. – Мои сомнения касаются не сверхъестественного, а естественного. Я полностью согласен с человеком, который сказал: «Я могу поверить в невозможное, но не в невероятное».

– Это и есть то, что вы называете парадоксом? – спросил Таррент.

– Это то, что я называю здравым смыслом, – ответил священник. – Гораздо естественнее поверить в то, что за пределами нашего разума, чем в то, что не переходит этих пределов, а просто противоречит ему. Если вы скажете мне, что великого Гладстона в его смертный час преследовал призрак Парнела, я предпочту быть агностиком и не скажу ни да, ни нет. Но если вы будете уверять меня, что Гладстон на приеме у королевы Виктории не снял шляпу, похлопал королеву по спине и предложил ей сигару, я буду решительно возражать. Я не скажу, что это невозможно; я скажу, что это невероятно. Я уверен в том, что этого не было, тверже, чем в том, что не было призрака, ибо здесь нарушены законы того мира, который я понимаю. Так и с легендой о проклятии. Я сомневаюсь не в сверхъестественном, а в самой этой истории.

Леди Диана несколько оправилась от пророческого транса Кассандры, и неистощимое любопытство вновь заиграло в ее ярких больших глазах.

– Какой вы интересный человек! – воскликнула она. – Почему вы не верите в эту историю?

– Я не верю в нее, потому что она противоречит Истории, – отвечал отец Браун. – Для каждого, кто хоть немного знаком со средними веками, она так же невероятна, как рассказ о Гладстоне, предлагающем сигару королеве. Но кто у нас знает средние века? Вы знаете, что такое гильдия? Вы слыхали когда-нибудь о «Salvo Managio Suo»[9]? Вы знаете, кто такие «Servi Regis»[10]?

– Конечно нет, – сказала леди с явным неудовольствием. – Сколько латинских слов!

– Да-да, конечно, – согласился отец Браун. – Вот если бы дело касалось Тутанхамона или иссохших африканцев, невесть почему сохранившихся на другом конце света; если бы это был Вавилон, или Китай, или какая-нибудь раса, столь же далекая и таинственная, как «лунный человек», – вот тогда ваши газеты поведали бы об этом все, вплоть до зубной щетки или запонки. Но о людях, которые построили ваши приходские храмы, дали названия вашим городам и ремеслам, даже дорогам, по которым вы ходите, – о них вам никогда не хотелось что-либо узнать. Я не говорю, что сам знаю много, но я знаю достаточно для того, чтобы понять: вся история, рассказанная в легенде, – чушь от начала и до конца. Отнимать за долги мастерскую и инструмент ремесленника запрещал закон. Да и вообще невероятно, чтобы гильдия не спасла своего члена от крайнего разорения, особенно если его довел до этого еврей. У людей средних веков были свои пороки и свои трагедии. Иногда они мучили и сжигали друг друга. Но образ человека, лишенного Бога и надежды в этом мире, человека, ползущего, как червь, навстречу смерти, потому что никому нет дела, существует он или нет, – это не образ средневекового сознания. Это продукт нашей научной экономической системы и нашего прогресса. Еврей не мог быть вассалом феодала. У евреев, как правило, был особый статус «слуг короля». Кроме того, невероятно, чтобы еврея сожгли за его веру.

– Парадоксы накапливаются, – заметил Таррент, – но вы не будете, конечно, отрицать, что евреев преследовали в средние века?

– Ближе к истине, – сказал отец Браун, – что евреи были единственными, кого не преследовали в средние века. Если бы кому-то захотелось сатирически изобразить средневековые нравы, неплохой иллюстрацией был бы рассказ о несчастном христианине, которого могли сжечь живьем за некоторые оплошности в рассуждении о вере, в то время как богатый еврей мог спокойно идти по улице, открыто хуля Христа и Божию Матерь. Теперь судите о том, что за рассказ предложен нам в легенде. Это не рассказ из истории средних веков; это и не легенда о средних веках. Ее сочинил человек, чьи представления почерпнуты из романов и газет. Мало того – он сочинил ее быстро, сразу.

Пассивные участники разговора, несколько обескураженные подобным экскурсом, гадали, почему священник придает всему этому такое значение. Но Таррент, чья профессия предусматривала умение распутывать клубок с разных концов, вдруг насторожился.

– Вот как! – сказал он. – Быстро и сразу!

– Возможно, я преувеличил, – признал отец Браун, – лучше было бы сказать, что она составлена более поспешно и менее тщательно, чем весь остальной исключительно продуманный заговор. Заговорщик не предусмотрел, что детали средневековой истории возбудят у кого-нибудь подозрения. И он был почти прав в своем расчете, как и во всех остальных расчетах.

– Чьи расчеты? Кто был прав? – с нетерпеливой страстностью потребовала ответа леди Диана. – О ком вы говорите? По-вашему, с нас мало всего пережитого? Вы хотите, чтобы мы насмерть испугались ваших «он» и «его»?

– Я говорю об убийце, – сказал отец Браун.

– О каком убийце? – резко спросила она. – Вы хотите сказать, что профессора кто-то убил?

– Однако, – хрипло проговорил Таррент, в упор глядя на священника, – мы не можем сказать «убил», он ведь не умер.

– Убийца убил другого человека, не профессора, – печально произнес священник.

– Позвольте, кого же еще? – возразил собеседник.

– Он убил его преподобие Джона Уолтерса, викария из Далэма, – ответил отец Браун тоном человека, дающего официальную справку. – Ему необходимо было убить только этих двоих, потому что оба они владели редкостной реликвией. Убийца – своего рода мономан, одержимый этой манией.

– Все это довольно странно, – пробормотал Таррент. – О викарии мы тоже не можем сказать с уверенностью, что он мертв. Ведь мы не видели тела.

– Видели, – сказал отец Браун.

Воцарилось молчание, внезапное, как удар гонга. Благодаря тишине подсознание леди Дианы, всегда весьма активное, породило догадку, и рыжая дама едва не вскрикнула.

– Именно это вы и видели, – пояснил священник. – Вы видели тело. Вы не видели его самого, живого, но вы несомненно видели тело. Вы внимательно рассматривали его при свете четырех больших свечей. Волны не били его о берег, как труп самоубийцы, оно лежало неподвижно, как подобает Князю Церкви, в гробнице, высеченной еще до крестовых походов.

– Говоря проще, – сказал Таррент, – вы хотите уверить нас, что забальзамированное тело – на самом деле тело убитого?

Отец Браун немного помолчал, затем заговорил таким безразличным тоном, как будто речь шла о чем-то постороннем:

– Первое, что вызвало у меня особый интерес, это крест, вернее – то, на чем он держался. Естественно, что большинство из вас увидело лишь нитку бусинок, ведь это, скорее, по моей части, чем по вашей. Вы заметили, что она прямо под подбородком, на виду только несколько бусинок, как будто это очень короткое ожерелье. Однако бусинки, которые были видны, располагались особым образом: одна, потом промежуток, потом три подряд, промежуток, снова одна и так далее. Я с первого взгляда понял, что это четки-розарии с крестом в конце. Однако в этих четках пятьдесят бусинок и есть еще дополнительные бусинки. Естественно, я сразу же стал гадать, где остальные. Тогда я этого не разгадал, только потом я понял, куда ушла остальная длина. Нитка была обернута вокруг деревянных подпорок, поддерживавших крышку гроба. Когда бедный профессор Смейл, ничего не подозревая, потянул за крест, подпорки сместились, и тяжелая каменная крышка ударила его по голове.

– Ну и ну! – сказал Таррент. – Клянусь святым Георгием, какая-то доля правды во всем этом есть. Однако и невероятный же случай!

– Когда я это понял, – продолжал отец Браун, – я смог более или менее восстановить все остальное. Прежде всего вспомним, что никаких сколько-нибудь авторитетных публикаций о данной находке в солидной печати не было, кроме коротких сообщений о раскопках. Бедный старый Уолтерс был честный ученый. Он вскрыл склеп только для того, чтобы проверить, забальзамировано ли тело. Все остальное – просто слухи, которые нередко опережают или преувеличивают истинное открытие. На самом деле он лишь установил, что тело не забальзамировано, оно давно распалось в прах. Но когда он работал в подземной часовне, при свете одинокой свечи, свет ее в какой-то момент отбросил на стену другую тень, не его тень.

– О! – воскликнула леди Диана. – Я поняла! Вы хотите сказать, что мы видели убийцу, говорили и шутили с ним, позволили ему рассказать нам романтическую сказку и беспрепятственно исчезнуть.

– А свой маскарадный костюм он оставил на скале, – продолжал отец Браун. – Все это до ужаса просто. Этот человек опередил профессора на его пути к церкви и часовне, видимо, когда профессор задержался, беседуя с мрачным журналистом. Он напал на старого священника у пустого гроба и убил его. Затем переоделся в одежду убитого, труп одел в мантию, найденную в гробе, и положил его туда, обернув четки вокруг установленной им подпорки. Соорудив таким образом капкан для следующей жертвы, он вышел наружу и приветствовал нас с приятной любезностью сельского священника.

– Он подвергал себя большому риску, – заметил Таррент. – Кто-нибудь мог знать Уолтерса в лицо.

– Я считаю его полусумасшедшим, – согласился отец Браун, – но следует признать, что риск оправдался, ему удалось уйти.

– Я могу признать только, что он очень удачлив, – проворчал Таррент, – но кто же он такой, черт бы его побрал?

– Вы сами сказали, что он очень удачлив, и это касается не только бегства. Ведь кто он такой, мы тоже никогда не узнаем.

Отец Браун нахмурился, опустив глаза на стол, и продолжал:

– Он ходил вокруг профессора, угрожал много лет, но об одном он тщательно позаботился – о том, чтобы тайна его личности никогда не была раскрыта. До сих пор это ему удавалось. Впрочем, если бедный профессор поправится, а я на это надеюсь, то, по всей вероятности, мы еще услышим об этом человеке.

– Что же сделает профессор? – спросила леди Диана.

– Полагаю, прежде всего, – сказал Таррент, – пустит сыщиков, как собак, по следу этого дьявола. Я и сам не прочь поучаствовать в гонке.

– Мне кажется, – сказал отец Браун, улыбнувшись после долгой задумчивости, – я знаю, что ему следует сделать прежде всего.

– Что же? – спросила леди Диана с очаровательной нетерпеливостью.

– Ему следует, – сказал отец Браун, – попросить у всех вас прощения.

Не об этом, однако, говорил отец Браун некоторое время спустя, сидя у постели знаменитого археолога. Вернее, говорил не он, а профессор, который, приняв небольшую дозу стимулирующего лекарства, предпочитал использовать его для беседы со своим клерикальным другом. Отец Браун обладал способностью вызывать собеседника на откровенность собственным молчанием, и благодаря этому таланту профессор Смейл смог рассказать ему о многом таком, о чем вообще нелегко говорить, например о болезненных видениях и кошмарах, столь частых при выздоровлении.

Когда после тяжелой травмы головы у больного восстанавливается сознание, оно нередко порождает странные образы; а если при этом голова столь необычна и замечательна, как голова профессора Смейла, то даже аномалии рассудка подчас необыкновенно любопытны. Его видения были так же смелы и грандиозны, как то великое, но строгое и статичное искусство, которое он изучал. Он видел святых в треугольных и квадратных ореолах, темные лики на плоскости в тяжелом обрамлении золотых нимбов; орлов о двух головах; бородатых мужчин в высоких головных уборах, с косами, как у женщин. Но, как признавался он своему другу, все чаще и чаще в его воображении возникал иной, более простой образ. Тогда византийские образы блекли; золото, на фоне которого они проступали как бы из огня, тускнело, не оставалось ничего, кроме темной голой каменной стены со светящимся изображением рыбы, словно бы нарисованной пальцем, смоченным в фосфоресцирующей жидкости настоящих глубоководных рыб. Ибо это был тот самый символ, который он увидел, подняв глаза, когда за поворотом темного коридора впервые услышал голос своего врага.

– Только теперь наконец, – сказал он, – мне кажется, я понял значение этого символа и этого голоса – то значение, которого я не понимал раньше. Должен ли я волноваться, если среди миллионов нормальных людей нашелся один маньяк, против которого все общество, но который бахвалится, что будет преследовать меня и даже убьет? Того, кто на темной стене катакомб начертал этот символ, преследовали иначе. Этот был сумасшедший-одиночка. Общество нормальных людей объединилось не с тем, чтобы его спасти, но с тем, чтобы его погубить. Я тревожился, я размышлял и суетился, кто же он, мой преследователь. Таррент? Леонард Смит? Кто-нибудь другой? А что, если они все? Все пассажиры корабля, все пассажиры поезда, все жители деревни?

Предположим, я знаю, что все они – мои потенциальные убийцы. Я был вправе ужасаться при мысли, что там, в глубинах подземелья, – человек, который может меня убить. А если бы убийца находился не в подземелье, а наверху, обитал при дневном свете, владел всею землей, командовал всеми армиями и всеми народами? Если бы он мог заделать все отверстия в земле и выкурить меня из моей норы, и убить, как только я высуну нос на поверхность? Каково иметь дело с убийцей такого масштаба? Мир забыл про это, как он забыл о недавней войне.

– Да, – сказал отец Браун, – но война была. Рыба может снова оказаться под землей, а потом опять выйдет на поверхность. Как заметил святой Антоний Падуанский, только рыбы спасаются во время потопа.


Крылатый кинжал

Было время, когда отцу Брауну было трудно, не содрогнувшись, повесить шляпу на вешалку. Этой идиосинкразией он был обязан одной детали довольно сложных событий; но при его занятой жизни у него в памяти, быть может, и сохранилась лишь одна эта деталь. Связана она с обстоятельствами, которые в один особенно морозный декабрьский день побудили доктора Война, состоявшего при полицейской части, послать за священником.

Доктор Войн был рослый смуглый ирландец, один из тех неудачников-ирландцев, которых много на белом свете: они толкуют вкривь и вкось о научном скептицизме, о материализме и цинизме, но все, что касается религиозной обрядности, непременно приурочивают к традиционной религии своей родной страны. Трудно сказать, что для них эта религия – поверхностная полировка или солидная субстанция; вернее всего – то и другое вместе, с основательной прослойкой материализма. Как бы то ни было, только ему приходило в голову, что затронута данная область, он приглашал отца Брауна отнюдь не притворяясь, будто ему было бы приятно, если бы события приняли именно такую окраску.

– Знаете, я не совсем еще уверен, нужны ли вы мне, – сказал он. – Я ни в чем пока не уверен. Пусть меня повесят, если я знаю, кто тут нужен доктор, полисмен или священник!

– Ну, что ж, – улыбнулся отец Браун, – поскольку вы соединяете в себе доктора и полисмена, я, очевидно, в меньшинстве.

– Допустим, вы – то, что политические деятели называют «просвещенным меньшинством», – отвечал доктор. – Мне известно, что вам приходилось работать и по нашей части. Но в том-то и дело, тут чертовски трудно сказать, по вашей или по нашей части эта история, а может быть, просто по части попечительства о сумасшедших. Мы только что получили письмо от человека, который живет поблизости, в том белом доме на холме. Он просит у нас защиты: жизни его угрожает опасность. Мы постарались, как могли, выяснить факты. Пожалуй, лучше всего рассказать вам все с самого начала.

Некий Элмер, богатый землевладелец одного из западных штатов, женился сравнительно поздно. У него родились три сына – Филип, Стивен и Арнольд. Еще холостяком, не рассчитывая, что у него будет прямой наследник, он усыновил мальчика, по его мнению – очень способного и многообещающего, по имени Джон Стрейк. Происхождения тот был довольно темного – кто говорил, что он подкидыш, кто считал его цыганом. Возможно, последний слух был связан с тем, что Элмер на старости лет ударился в мрачный оккультизм, хиромантию и астрологию и, по словам его сыновей, Стрейк поощрял эти увлечения. Впрочем, сыновья еще много чего рассказывали. Они говорили, будто Стрейк – редкостный негодяй, а главное – редкостный лжец; он гениально в один миг изобретал отговорки и преподносил их так, что мог обмануть любого сыщика. Но возможно, что это – предубеждение, довольно естественное, пожалуй. Вы, вероятно, уже догадываетесь, что произошло. Старик оставил решительно все приемному сыну, и после его смерти сыновья опротестовали завещание. Они доказывали, что отец был вконец запуган и потерял волю, если не разум. По их словам, несмотря на протесты сиделок и родных, Стрейк самыми дерзкими и необычными способами пробирался к нему и терроризировал его на смертном одре. Как бы то ни было, им удалось доказать, что покойный не владел своими умственными способностями, – суд признал духовное завещание недействительным, и сыновья получили наследство.

Говорят, Стрейк пришел в бешенство и поклялся, что убьет всех троих, одного за другим. К нашей защите обратился третий и последний из братьев, Арнольд Элмер.

– Третий и последний? – переспросил отец Браун, серьезно глядя на собеседника.

– Да, – сказал Войн. – Двое других умерли.

Они помолчали; потом он продолжал:

– Отсюда и начинается та часть истории, которая пока под сомнением. Нет доказательств, что они убиты, но возможно, что это и так. Старший, который зажил помещиком, якобы покончил с собой в саду. Другой, промышленник, попал головой в машину у себя на фабрике; возможно, он оступился, упал. Но, если убил их Стрейк, он очень ловко все проделал и ловко ускользнул. С другой стороны, возможна и мания преследования, которой дали пищу совпадения. Понимаете, что мне нужно? Мне нужен толковый человек, притом – лицо неофициальное, который мог бы подняться наверх, поговорить с Арнольдом Элмером и составить о нем впечатление. Вы сумеете отличить человека, одержимого навязчивой идеей, от человека, который говорит правду. Я хочу, чтобы вы произвели рекогносцировку, перед тем как мы возьмемся за дело.

– Странно, что вам не пришлось взяться за него раньше, – сказал отец Браун. – Тянется это, видимо, уже давно. Почему он именно теперь обратился к вам?

– Мне это, разумеется, приходило в голову, – ответил доктор Войн. – Он приводит причину, но, сознаюсь, она такого рода, что поневоле спросишь, не фантазия ли тут больного мозга? По его словам, вся прислуга вдруг забастовала и ушла, вот он и вынужден просить, чтобы полиция взяла на себя охрану его дома. По наведенным справкам, великий исход прислуги действительно был. И в городе, разумеется, ходит много россказней, очень односторонних. Если верить слугам, хозяин стал совершенно невозможен – вечно тревожился, пугался, хотел, чтобы они сторожили дом, как часовые, или просиживали ночи напролет, как больничные сиделки. В общем им не удавалось остаться одним, потому что он не соглашался остаться один. В конце концов они сказали ему, что он сумасшедший, и потребовали расчет. Разумеется, это еще не доказывает, что он сумасшедший. Но только большой чудак может требовать в наше время от лакея и горничной, чтобы они несли обязанности вооруженной охраны.

– Словом, – улыбаясь, заметил отец Браун, – ему нужен полисмен, который выполнял бы обязанности горничной, потому что горничная не захотела исполнять обязанностей полисмена.

– Я тоже удивился, – кивнул доктор, – но не хотел отказывать, не попытавшись пойти на компромисс. Вы – этот компромисс.

– Прекрасно, – просто сказал отец Браун. – Я сейчас же навещу его, если хотите.

Холмистая местность, окружавшая городок, была скована морозом, а небо казалось ясным и холодным, как сталь, только на северо-востоке уже собирались тучи, отороченные бледным сиянием. На фоне этих зловещих пятен белел дом с недлинной колоннадой классического образца. Дорога, спиралью поднимавшаяся на холм, терялась в темной чаще кустарника. Когда отец Браун подходил к кустам, на него вдруг повеяло холодом, будто он приближался к леднику или Северному полюсу; но, человек в высшей степени трезвый, он на такие фантазии смотрел как на фантазии, и только весело заметил, покосившись на большую синевато-багровую тучу, медленно выползавшую из-за дома:

– Сейчас пойдет снег.

Миновав низкую кованую решетку итальянского стиля, он вошел в сад, на котором лежала та печать запустения, которая бывает свойственна лишь очень упорядоченным местам, когда там воцаряется беспорядок. Иней припудрил густо разросшийся зеленый кустарник; сорные травы длинной бахромой оторочили цветочные грядки, стирая контуры, и дом по пояс ушел в частую поросль мелких деревьев и кустов. Деревья тут росли только хвойные или особенно выносливые, они буйно разрослись, а пышными все же не казались, слишком они были холодные, северные, словно арктические джунгли. И при взгляде на дом думалось, что его классическому фасаду и светлым колоннам выходить бы на Средиземное море, а он чахнет и хиреет на суровых ветрах Севера. Классические орнаменты лишь подчеркивали контраст; кариатиды и маски печально взирали с углов здания на запущенные дорожки, и казалось, что они замерзают. А самые завитки капителей свернулись будто от холода.

По заросшим травой ступенькам отец Браун поднялся к входным дверям, с высокими колоннами по обеим сторонам, и постучал. Потом он подождал минуты четыре, постучал снова и стал терпеливо ждать, прислонившись спиной к дверям и гладя на ландшафт, медленно темневший по мере того, как надвигалась тень огромной тучи, ползшей с севера.

Над головой отца Брауна чернели колонны портика; опаловый край тучи балдахином навис над ним. Серый, с переливчатой бахромой балдахин опускался все ниже и ниже, и скоро от бледно-окрашенного зимнего неба осталось лишь несколько серебряных лент и клочков.

Отец Браун ждал, но из дома не доносилось ни звука.

Тогда он быстро спустился по ступенькам и обогнул дом, ища другого входа; набрел на низкую боковую дверь; побарабанил в нее; подождал. Потянув за ручку, он убедился, что дверь заперта на ключ или засов, и пошел вдоль стены, мысленно учитывая все возможности и гадая, не забаррикадировался ли эксцентричный мистер Элмер в глубине дома так основательно, что до него даже не доносится стук. А может быть, сейчас он и баррикадируется, полагая, что этим стуком дает о себе знать мстительный Стрейк.

Возможно, что слуги, оставляя дом, открыли всего одну дверь, которую хозяин и запер за ними; но скорее, уходя, они не особенно заботились о мерах охраны. Отец Браун продолжал обходить дом. Через несколько минут он вернулся к своей отправной точке – и тут же увидел то, что искал.

Застекленная дверь одной комнаты, снаружи занавешенная плющом, была неплотно прикрыта; очевидно, ее забыли запереть. Один шаг, и он очутился в комнате, комфортабельно, хотя и старомодно обставленной. Из этой комнаты шла лестница наверх; с другой стороны была дверь в соседнюю комнату, и вторая дверь, прямо против окон и гостя, – дверь с красными стеклами, пережиток былого великолепия.

Справа на круглом столике стояло нечто вроде аквариума – большая стеклянная чаша с зеленоватой водой, в которой плавали золотые рыбки, а прямо против аквариума – какая-то пальма с очень большими зелеными листьями. Все это было таким пыльным, таким викторианским, что телефон в углублении, полуприкрытом занавеской, казался совсем неуместным.

– Кто тут? – крикнул резкий голос из-за двери с красными стеклами. В тоне было недоверие.

– Могу я видеть мистера Элмера? – виновато спросил отец Браун.

Дверь распахнулась, и в комнату вошел человек в сине-зеленом халате. Волосы у него были растрепаны, спутаны, будто он только что встал с постели или непрерывно вставал, но глаза совсем проснулись, и взгляд был живой, пожалуй, даже встревоженный. Отец Браун знал, что такие противоречия естественны в человеке, который живет в постоянном страхе. Профиль был тонкий, орлиный; но прежде всего поражал неопрятный, даже дикий вид большой темной бороды.

– Я – мистер Элмер, – сказал он, – но я давно не жду посетителей.

Что-то в его беспокойных глазах побудило отца Брауна перейти прямо к делу. Если у хозяина – мания преследования, то он не будет в претензии.

– Никак не пойму, – мягко сказал отец Браун, – действительно ли вы перестали ждать посетителей?

– Вы правы, – спокойно согласился хозяин. – Одного посетителя я жду. Возможно, он будет последним.

– Надеюсь, что нет, – заметил отец Браун. – Во всяком случае я рад, что не особенно похож на него.

Мистер Элмер зло засмеялся.

– Ничуть не похожи, – подтвердил он.

– Мистер Элмер, – заговорил напрямик отец Браун, – прошу извинения за свою смелость, но один из моих друзей сообщил мне о ваших затруднениях и просил выяснить, не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен. По правде сказать, у меня есть кое-какой опыт в таких делах.

– Нет и не было дел, подобных этому, – возразил Элмер.

– Вы хотите сказать, – сказал священник, – что ваши братья, трагически расставшиеся с жизнью, были убиты?

– И даже убийства эти не простые, – отвечал хозяин. – Человек, который загоняет нас на смерть, – порождение сатаны, и сила его – от ада.

– У всего зла одни корни, – серьезно сказал отец Браун, – но откуда вы знаете, что это не простые убийства?

Элмер ответил жестом, пригласив гостя присесть, а сам медленно опустился в другое кресло, обхватив руками колени.

Когда он поднял глаза, в них появилось более мягкое и задумчивое выражение, а голос звучал дружелюбно и уверенно.

– Поймите, – заговорил он, – я отнюдь не желаю, чтобы вы считали меня неразумным человеком. Разум привел меня к этим выводам, ибо, к сожалению, разум-то к ним и приводит. Я много книг перечитал, ведь я один унаследовал познания отца в этой темной области, а там – и его библиотеку. Но то, о чем я хочу вам рассказать, не вычитано из книг, я видел это собственными глазами.

Отец Браун кивнул, и собеседник его продолжал, как бы подыскивая слова.

– Относительно старшего брата я сначала был не совсем уверен. В том месте, где его нашли, не было никаких следов, никаких отпечатков ног. И револьвер лежал подле него.

Но он только что перед тем получил угрожающее письмо от нашего врага, это несомненно, на письме был знак, крылатый кинжал, одна из его проклятых кабалистических штучек. И служанка говорила, что в полумраке видела, как вдоль стены сада что-то ползло – не кошка, чересчур большое. Распространяться больше не буду. Скажу одно: если убийца и являлся, он умудрился не оставить никаких следов. А вот когда погиб брат Стивен, дело обстояло иначе, и с тех пор я все понял. Машина стояла на помосте, у подножия фабричной трубы. Я вскочил на помост тотчас после того, как он пал, убитый железным молотом. Я не видел, чтобы его ударило что-нибудь, но… я видел то, что видел. В тот миг большой клуб дыма закрывал от моих глаз фабричную трубу, но в одном месте вдруг образовался прорыв, и на самом верху стоял человек, завернувшись в черный плащ.

Сернистый дым на время заслонил его от меня. Когда дым рассеялся, я глянул на трубу. Там никого не было. Я человек разумный, пусть же разумные люди объяснят мне, как он попал на такую высоту и как спустился оттуда?

Он посмотрел на отца Брауна, улыбаясь, словно сфинкс, а затем, помолчав, сказал коротко:

– Череп у брата разлетелся, но тело не пострадало. И в одном из карманов мы нашли угрожающее письмо, полученное накануне, – письмо с крылатым кинжалом. Я уверен, – серьезно продолжал он, – что символ, крылатый кинжал, выбран не случайно. Что бы ни делал этот ужасный человек, все – преднамеренно. В уме у него перепутались и самые сложные планы и всякие, никому неведомые наречия, шифры, образы без названий. Он принадлежит к самому худшему на свете типу людей – к типу злых мистиков. Я, конечно, не утверждаю, что отгадал все скрытое под этим символом. Но есть какая-то связь между символом и необычными, преступными действиями этого человека, который парит, как ястреб, над нашей семьей. Можно ли не видеть связи между крылатым кинжалом и смертью Филипа – смертью на лужайке собственного дома, где не осталось ни малейших следов ни на траве, ни в пыли дорожек? Можно ли не видеть связи между крылатым кинжалом, который летит, как стрела, и фигурой на фабричной трубе?

– Вы хотите сказать, что он летает? – задумчиво сказал отец Браун.

– Симон Волхв летал в свое время, – возразил Элмер, – и в былые, темные времена всегда утверждали, что антихрист будет летать. Как бы то ни было, на письмах изображен крылатый кинжал; мог он летать или нет – другой вопрос, но разить он умел.

– Вы не заметили, на какой бумаге написаны письма? – спросил отец Браун. – На обыкновенной, почтовой?

Сфинкс жестко расхохотался.

– Можете сами убедиться, – мрачно сказал он. – Я получил сегодня такое же письмо.

Он откинулся на спинку кресла, вытянув ноги из-под зеленого халата, который был ему коротковат, и опустив подбородок на грудь. Почти не шевелясь, он запустил руку в карман и, вытащив за уголок бумажку, несгибающейся рукой протянул ее. В его позе было что-то, напоминающее о параличе, который сопровождается и оцепенением, и расслаблением. Но следующее замечание священника страшно взбодрило его.

Отец Браун всматривался в письмо, как все близорукие люди, поднося его к самым глазам. Бумага была не простая, хотя и шероховатая, – нечто вроде листка, вырванного из тетради для этюдов. На ней красными чернилами был изображен кинжал с крылышками – такими, как на жезле Меркурия, а внизу стояли слова: «Смерть настигнет вас на следующий день, как настигла ваших братьев».

Отец Браун бросил бумажку на пол и выпрямился в кресле.

– Не давайте запугать себя такими вещами! – резковато молвил он. – Эти негодяи всегда стараются отнять у нас защиту, отняв надежду.

К его удивлению, развалившийся в кресле человек будто пробудился от сна и вскочил.

– Вы правы! Вы правы! – вскричал Элмер с неожиданным оживлением. – Они убедятся, что я не так уж беспомощен, не так безнадежен. Пожалуй, у меня больше и надежды, и защиты, чем вы думаете.

Он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел сверху вниз на собеседника, который вдруг подумал, не повредился ли в уме этот человек, живущий в непрестанном страхе. Но, когда Элмер заговорил, голос его звучал совсем спокойно.

– Мои несчастные братья погибли, на мой взгляд, потому, что пользовались неподходящим оружием. У Филипа всегда был при себе револьвер, и смерть его объяснили самоубийством. Стивен прибегал к полицейской охране, но боялся быть смешным и не стал тащить полисмена на помост, куда поднялся на одну минуту. Оба они были скептики – это реакция на тот мистицизм, которому предался мой отец в последние дни своей жизни. Но я всегда знал, что они не понимали отца. Правда, изучая магию, он в конце концов попал под влияние черной магии, но братья ошиблись в выборе противоядия. Противоядие против черной магии – не грубый материализм, не суетная мудрость, а белая магия.

– Все дело в том, – заметил отец Браун, – что вы понимаете под белой магией.

– Магию серебра, – пояснил таинственным шепотом его собеседник, и добавил, помолчав: – Знаете, что я так называю? Одну минуту…

Он распахнул дверь с красными стеклами и вышел. Дом был не так велик, как предполагал отец Браун: дверь вела не во внутренние комнаты, а в коридор, в конце которого видна была другая дверь, выходившая в сад. По одну сторону коридора была еще одна дверь. «Наверное, в спальню хозяина, – подумал священник, – оттуда он и выскочил в халате». Дальше по эту сторону коридора не было ничего, кроме обыкновенной вешалки, на которой, как на всякой вешалке, висели в беспорядке старые шляпы, пальто, плащи.

Зато у противоположной стены стоял темного дуба буфет, инкрустированный старым серебром, а над ним развешено было старинное оружие. У этого буфета и остановился Арнольд Элмер, глядя на длинный старомодный пистолет с дулом в виде колокольчика.

Дверь в конце коридора была чуть приоткрыта, в щель пробивалась полоса света. Отец Браун всегда безошибочным чутьем угадывал, что происходит в природе. Он сразу понял, почему так необычайно ярка эта полоса – случилось то, что он предсказывал, когда подходил к дому. Он пробежал мимо удивленного хозяина и распахнул дверь. Сверкающая белизна ослепила его. Все склоны холма подернулись той бледностью, в которой есть что-то и старческое, и невинное.

– Вот вам и белая магия! – весело воскликнул отец Браун. А вернувшись в холл, прошептал: – Да и магия серебра…

В самом деле, белое сияние зажигало отблесками серебро и старую сталь пожелтевшего оружия, окружало серебряно-огненным венчиком взлохмаченную голову задумавшегося Элмера. Лицо его оставалось в тени; в руке он держал заморского вида пистолет.

– Знаете, почему я выбрал этот старый мушкет? – спросил он. – Оттого, что его можно заряжать вот такой пулей!

Он вынул из ящика буфета маленькую ложицу и с усилием отломал крошечную фигурку апостола.

– Вернемся в комнату, – добавил он.

– Случалось вам читать о смерти Денди? – спросил он, когда они снова уселись. – Помните, Грэхем из Клэверхауза, он преследовал пресвитериан в Шотландии и скакал на черном коне, которому были не страшны никакие пропасти? Его могла взять лишь серебряная пуля, потому что он продал душу черту! В одном отношении с вами, пожалуй, приятно иметь дело – вы достаточно знаете, чтобы верить в черта.

– О да! – согласился отец Браун. – В черта я верю. Но зато я не верю в Денди. По крайней мере в Денди пресвитерианской легенды с его кошмарным конем. Джон Грэхем был просто солдатом семнадцатого столетия и лучше многих других. Если он кого-то преследовал, то потому, что был драгуном, не драконом. Судя по моему опыту, продают душу черту вовсе не такие бахвалы и вояки. Те поклонники его, каких я знавал, были люди совсем иного сорта. Не касаясь имен, которые могли бы ввести в смущение, упомяну лишь о современнике Денди. Слыхали вы о Дэлримпле из Стейра?

– Нет, – мрачно уронил Элмер.

– Во всяком случае вы слыхали о том, что он сделал, – продолжал отец Браун. – Это было хуже всего, когда-либо сделанного Денди. Он устроил бойню в Гленкоу. Человек он был ученый, сведущий юрист, государственный муж с очень широкими взглядами, притом – тихий человек, с лицом тонким и умным. Вот такие-то люди и продают душу черту.

Элмер привскочил на месте и пылко закивал головой.

– Ей-богу, вы правы! – крикнул он. – Тонкое умное лицо! У Джона Стрейка именно такое лицо.

Тут он поднялся и некоторое время странно, сосредоточенно всматривался в отца Брауна.

– Если вы немного подождете меня здесь, я покажу вам кое-что, – сказал он наконец.

Элмер вышел снова в среднюю дверь, прикрыв ее за собой.

«Направился, видно, к буфету или к себе в спальню», – подумал отец Браун.

Он не вставал с места и рассеянно смотрел на ковер, на который сквозь стекла двери падал бледный красноватый отсвет. На миг он принял было ярко-рубиновый оттенок, но потом снова потускнел, будто солнце выглянуло из-за тучи и спряталось вновь. В комнате было тихо, только водяные существа плавали взад и вперед в своей зеленой чаше.

Отец Браун напряженно думал.

Минуту-две спустя он поднялся, бесшумно скользнул к телефону, помещавшемуся в углублении за гардиной, и вызвал доктора Война по месту его службы. «Хотел бы сообщить вам кое-что по делу Элмера, – тихо сказал он. – История любопытная. На вашем месте я немедленно отправил бы сюда человек пять-шесть, чтобы они окружили дом».

Потом он вернулся на прежнее место и уселся, уставившись на темный ковер, который снова подернулся ярким кроваво-алым отблеском. Этот сочащийся сквозь стекла свет навел его на мысль о зарождении дня, предшествующем появлению красок, и о тайне, которая то открывается, то закрывается, словно дверь или окно.

Нечеловеческий вопль раздался из-за закрытых дверей и почти одновременно раздался выстрел. Не успели раскаты его замереть, как дверь распахнулась, и в комнату, шатаясь, вбежал хозяин дома, в разорванном у ворота халате, с дымящимся пистолетом в руке. Он не то дрожал с головы до ног, не то трясся от хохота, неестественного при данных обстоятельствах.

– Хвала белой магии! – кричал он. – Хвала серебряной пуле! Исчадие ада на этот раз ошиблось в расчетах. Мои братья отомщены!

И упал на стул, а пистолет выскользнул из руки и покатился на пол. Отец Браун бросился в коридор. Он взялся было за ручку двери, которая вела в спальню, будто собираясь войти, потом нагнулся, рассматривая что-то, подбежал к наружной двери и распахнул ее.

На снегу, недавно таком белом, что-то чернело, что-то вроде огромной летучей мыши. Но довольно было взглянуть снова, чтобы убедиться в том, что это – человек, лежащий навзничь, человек в широкополой шляпе, какие носят латиноамериканцы, и в широчайшем черном плаще, который случайно, может быть, лег так, что полы его – или рукава, – вытянувшись во всю длину, походили на крылья. Рук видно не было, но отец Браун угадал положение одной из них и заметил рядом, полуприкрытое платьем, какое-то металлическое оружие. Больше всего это напоминало какой-нибудь герб: черного орла на белом поле. Но, обойдя вокруг и заглянув под шляпу, отец Браун уголком глаз разглядел лицо, такое самое, о каком недавно упоминал его хозяин, – тонкое и умное, строгое лицо Джона Стрейка.

– Ну, сдаюсь, – пробормотал отец Браун. – Похоже на громадного вампира, птицей ринувшегося с небес.

– Как же бы он мог явиться иначе? – раздался голос от дверей. И священник, подняв глаза, увидел стоявшего на пороге Элмера.

– Он мог прийти, – уклончиво ответил отец Браун.

Элмер широко повел рукой, указывая на белый ковер.

– Взгляните на снег! – сказал он глухим, трепещущие голосом. – Он и сейчас незапятнан, вы сами только что назвали его белой магией. На целые мили кругом нет ни единого пятна, одна эта гнусная клякса. Никаких следов, если не считать наших с вами.

Он сосредоточенно и загадочно посмотрел на маленького священника, потом добавил:

– Скажу вам еще кое-что. Плащ, в котором он лежит, ему не по росту. Ходить в нем он не мог бы, плащ волочился бы по земле. Он был человек невысокий. Вытяните плащ вдоль ног, и вы сами убедитесь.

– Что произошло между вами? – коротко спросил отец Браун.

– Трудно описать, так быстро все случилось, – ответил Элмер. – Я выглянул в дверь и только собирался закрыть ее, как меня словно закружило вихрем, захватило в воздухе колесом. Я выстрелил не глядя, – и увидел то, что вы видите.

Но я убежден, все кончилось бы иначе, если бы пистолет мой не был заряжен серебряной пулей. Тогда он не лежал бы тут на снегу.

– Кстати, – заметил отец Браун, – мы оставим его тут, на снегу, или вы предпочтете перенести его к вам? Должно быть, это ваша спальня выходит в коридор?

– Нет-нет, – заторопился Элмер, – пусть лежит до прихода полиции. Довольно с меня всего этого! Силы не выдерживают. Что бы там еще ни случилось, надо чего-нибудь глотнуть. А там пусть хоть вешают меня, если им заблагорассудится.

Вернувшись в комнату, Элмер упал в кресло, стоявшее между пальмой и рыбками, причем едва не перевернул аквариум; графинчик с бренди он нашел лишь после того, как пошарил наугад в нескольких шкафах и по разным углам.

Он и раньше не казался аккуратным, но сейчас его рассеянность перешла всякие границы. Отпив большой глоток, он заговорил возбужденно, словно во что бы то ни стало хотел нарушить молчание.

– Вы еще сомневаетесь, хотя видели все собственными глазами. Поверьте, единоборство духа, единоборство Стрейка с домом Элмеров, глубже, чем вам кажется! Уж вам-то совсем не пристало быть Фомой Неверующим. Вы бы должны защищать все то, что эти дураки называют суевериями. Да, в россказнях о талисманах, приворотах, серебряных пулях что-то кроется! Что вы, католик, скажете на это?

– Скажу, что я агностик, – улыбнулся отец Браун.

– Вздор! – нетерпеливо крикнул Элмер. – Ваше дело верить в разные штуки.

– Да, в некоторые штуки я верю, – согласился отец Браун. – Именно поэтому я не верю в другие.

Элмер нагнулся вперед и стал всматриваться в него напряженно, как гипнотизер.

– Вы верите в них, – говорил он. – Вы верите во все. Все мы во все верим, даже когда отрицаем. Отрицающий верит. Разве вы в глубине души не чувствуете, что противоречия тут кажущиеся, что есть некий мир, который объемлет все. Душа кочует со звезды на звезду, все повторяется. Быть может, Стрейк и я боролись друг с другом в другой жизни, в другом виде – зверь со зверем, птица с птицей. Быть может, мы будем бороться вечно. Раз мы ищем друг друга, раз мы нужны один другому, наша вечная ненависть – та же любовь. Добро и зло чередуются в круговороте, они – едины. Не сознаете ли вы в глубине души, не верите ли, помимо всех ваших вер, в то, что есть лишь одна реальность, и мы – ее тени? Все на свете – грани одного и того же, единой сердцевины, где люди растворяются в Человеке, и Человек – в Боге?

– Нет, – ответил отец Браун.

Снаружи спускались сумерки; был тот час, когда на небе, отягченном снеговыми тучами, темнее, чем на земле.

Через окно с полузадернутой занавеской отец Браун смутно различал под колоннами портика, у главного входа, неясную фигуру. Бросив взгляд на застекленную дверь, в которую он вошел, он увидел и за ней две неподвижные фигуры.

Внутренняя, с красными стеклами, была приоткрыта, а за ней, в коридоре, ему были видны длинные тени – преломляющиеся на полу серые карикатуры на людей. Доктор Войн послушался его совета. Дом был окружен.

– К чему отрицать? – настаивал хозяин, по-прежнему не спуская с него гипнотизирующего взгляда. – Вы собственными глазами видели один из эпизодов вечной драмы.

Вы видели, как Джон Стрейк грозил уничтожить Арнольда Элмера черной магией. Вы видели, как Арнольд Элмер при помощи белой магии рассчитался с Джоном Стрейком. Вы видите перед собой живого Арнольда Элмера. Он говорит с вами – и вы не верите?

– Да, не верю, – твердо сказал отец Браун и поднялся с места, как посетитель, собравшийся уходить.

– Почему? – спросил хозяин.

Отец Браун едва повысил голос, но его слова колокольным звоном отдались во всех углах комнаты:

– Потому, что вы не Арнольд Элмер, – сказал он. – Я знаю, кто вы такой. Вас зовут Джон Стрейк, и вы убили последнего из братьев – того, что лежит там, на снегу.

Стрейк, видимо, призвал на помощь всю свою силу воли, в последний раз пытаясь подчинить своего противника. Даже зрачки его стянуло белыми кольцами. Потом он вдруг мотнулся в сторону. Но в этот самый момент позади него раскрылась дверь, и рослый детектив в штатском спокойно опустил руку ему на плечо. В другой, опущенной руке, он держал револьвер. Преступник обвел блуждающим взглядом тихую комнату и увидел в каждом углу по человеку в штатском.

Отец Браун в тот вечер долго беседовал с доктором Бойном о трагедии семьи Элмер. К этому времени всякие сомнения уже рассеялись: личность Джона Стрейка была установлена, и он сознался в своих преступлениях, – вернее говоря, бахвалился своими победами. По сравнению с тем, что он завершил свою жизненную задачу, покончив с последним Элмером, все остальное, видимо, было ему безразлично, даже вопрос о его собственном существовании.

– Собственно, он маньяк, одержимый одной идеей, – говорил отец Браун. – Больше ничто его не интересует, хотя бы и другое убийство. Это служило мне немалым утешением в те часы, что я провел с ним. Вам, несомненно, приходило в голову, что он мог не рассказывать сказки о крылатых вампирах и серебряных пулях, а просто всадить в меря обыкновенную свинцовую пулю и преспокойно выйти из дома. Поверьте, мне это в голову приходило.

– Почему же он этого не сделал? – спросил Войн. – Не понимаю. Впрочем, я пока вообще ничего не понимаю. Каким образом вы все это раскрыли? И что вы, собственно, раскрыли?

– О, вы дали мне много ценных сведений, – скромно ответил отец Браун. – В особенности ценно одно сообщение.

Я имею в виду ваши слова о том, что Стрейк изобретательнейший лгун и фантазер, с редким присутствием духа преподносящий свои измышления. Сегодня ему понадобилось немалое присутствие духа, и он оказался на высоте положения. Пожалуй, он в одном только ошибся – не надо было выдумывать сверхъестественной истории; но он решил, что я, священник, поверю чему угодно. Все так думают.

– Ничего не понимаю! – воскликнул доктор. – Вы бы начали с самого начала.

– Началось с халата, – просто сказал отец Браун. – Удачнее маскарад трудно было придумать. Когда вы видите человека в халате, вы механически принимаете, что он у себя. Так случилось и со мной. Но затем начались странности.

Сняв пистолет, он далеко отставил его от себя и щелкнул курком. Он должен бы знать, заряжены или нет пистолеты, висевшие у него в коридоре. Не понравилось мне и то, как он искал бренди, как едва не налетел на аквариум. Когда в комнате есть такая хрупкая вещь, машинально вырабатывается привычка ее обходить. Впрочем, все это могло быть плодом моего воображения. Вот что дало мне первые реальные указания: он вышел ко мне из коридора, в котором, кроме наружной двери, была лишь одна дверь. Я решил, что это дверь в его спальню, откуда он и появился, и попробовал открыть ее; она была заперта. Мне это показалось странным. Я заглянул в замочную скважину. Комната – совсем пустая, ни кровати, ни другой мебели. Тогда я понял, что он пришел не из этой комнаты, а со двора. И мне ясно представилась вся картина.

Бедняга Арнольд Элмер, наверное, и жил, и спал наверху. Спустился зачем-то вниз в халате, открыл дверь с красными стеклами и в конце коридора увидел своего врага – высокого бородатого мужчину в шляпе с большими полями и широком черном плаще. Немного он видел после этого.

Стрейк бросился на него, либо задушил, либо заколол – это выяснит следствие. И в ту минуту, когда, стоя между вешалкой и буфетом, он с торжеством взирал на поверженного врага, последнего своего врага, он вдруг услыхал в гостиной чьи-то шаги. Это я вошел через застекленную дверь.

Он проявил чудеса проворства и ловкости. Он не только переоделся, но и сымпровизировал целую сказку. Он сбросил плащ и большую черную шляпу, надел халат убитого, а затем сделал ужасную вещь – подвесил тело, как пальто, на вешалку, прикрыл его своим плащом, нахлобучил на голову сбою шляпу. Нет другого способа скрыть тело в этом узеньком коридоре, с запертой дверью в единственную примыкавшую комнату. Но придумано очень умно. Я сам прошел мимо вешалки, ничего не заметив. Боюсь, меня всегда будет пробирать дрожь при этом воспоминании.

Пожалуй, он мог ограничиться этим, но боялся, как бы я не обнаружил тела. А тело, подвешенное подобным образом, требовало бы разъяснения, так сказать. Вот он и решил сделать смелый ход – он сам откроет и сам разъяснит.

Тут в его причудливом и страшно изобретательном мозгу и зародилась мысль поменяться ролями. Он должен выдать себя за Арнольда Элмера – почему бы ему не выдать убитого за Джона Стрейка? Ситуация просто должна была подействовать на его воображение. Получался зловещий маскарад, на который два смертельных врага явились, переодевшись друг другом; пляска смерти, ибо один из танцоров мертв. Так, мне кажется, он все это рисовал себе и, наверное, улыбался при этом.

Отец Браун задумался, рассеянно гладя прямо перед собой; в его лице только большие серые глаза и обращали на себя внимание, когда он их не щурил. Немного погодя он продолжал, все так же просто и серьезно:

– У этого человека был талант, благородный талант – сочинять и рассказывать. Он мог бы стать великим романистом, но пользовался своим даром для целей злых и корыстных – обманывал людей не праздными вымыслами, а вымышленными фактами. Началось с того, что он обманывал старого Элмера, придумывая оправдания для себя и преподнося ему с мельчайшими подробностями всякие лживые истории. Возможно, что вначале тут было много детского – ребенок ведь чистосердечно заявит, что он видел короля Англии или короля эльфов. Черта эта укоренилась в нем благодаря пороку, от которого пошли все другие пороки, – благодаря гордыне.

Он стал все больше и больше тщеславиться своим умением быстро придумывать истории, своеобразно и тщательно развертывать сюжет. Вот почему молодые Элмеры уверяли, будто он околдовал отца. Так околдовывала Шехерезада деспота «Тысячи и одной ночи». И прожил он свою жизнь, гордый сознанием, что он поэт, исполненный ложной, но беспредельной смелости великих лжецов. И сказки его, вероятно, бывали особенно хороши и причудливы, когда он, как сегодня, рисковал головой.

Я уверен, что в этой истории фантастика забавляла его не меньше, чем уголовщина. Он попробовал рассказать то, что случилось на самом деле, только наоборот – так, будто мертвый жил, а живой был мертв. Сначала он облекся в халат Элмера, потом попытался облечься в его душу и тело.

Глядя на тело, он воображал, будто его собственный труп лежит на снегу. Затем он придал ему странный вид, вызывающий представление о ястребе, ринувшемся с неба на добычу. Он одел его в свои развевающиеся мрачные одежды; он создал вокруг него мрачную сказку о черной птице, которую берет лишь серебряная пуля. Не знаю, что подсказало его художественному чутью тему о белой магии и о белом металле, губительном для чародеев, – блеск ли серебра, которым инкрустирован старый буфет, или сверкание снега, отблеск которого пробивался из-под двери. Но, как бы ни возникла тема, он претворил ее в себе, как истый поэт, и справился с этим быстро, как практичный человек. Он совершил обмен ролями, бросив тело на снег как тело Стрейка.

Он постарался внушить жуткое представление о крылатом когтистом орле, о гарпии, парящей в воздухе. Ведь надо было объяснить, почему нет следов на снегу. Одна его выдумка положительно приводит меня в восхищение. Он умудрился обратить в свою пользу то, что сильнее всего говорило против него. Он обратил мое внимание на то, что плащ убитому не впору, слишком длинен – ясно, убитый не ходил по земле, как обыкновенные люди. Но при этом он очень уж пристально смотрел на меня, и я невольно подумал, что он пытается навязать мне чудовищный блеф.

Доктор Войн размышлял.

– Вы успели уже разгадать правду к тому времени? – спросил он. – Все, что связано с тождеством личности, особенно действует на нервы. Не знаю, что лучше – быстро ли догадаться или подходить к истине постепенно. Когда же у вас зародилось первое подозрение и когда вы окончательно убедились?

– Кажется, я заподозрил его по-настоящему, когда телефонировал вам, – пояснил его друг, – а главную роль сыграли при этом красные отсветы на ковре. Они то тускнели, то разгорались, как брызги крови, вопиющие о мщении.

Почему же? Я знал, что солнце не выходило из-за туч; очевидно, в коридоре то открывали, то закрывали дверь, выходящую в сад. Но он сразу поднял бы тревогу, если бы, выйдя, заметил своего врага.

Между тем суматоха поднялась лишь спустя некоторое время. Я начал догадываться, что он выходил с какой-то целью, что-то готовил. Когда я окончательно убедился, сказать труднее. Помню, под конец он старался загипнотизировать меня черной магией глаз и чарами голоса. Видимо, он это не раз проделывал со старым Элмером. И важно было не только то, как он говорил, но и то, что он говорил, его философия и религия.

– Я – реалист, – заметил доктор, – религия и философия не по моей части.

– Какой же вы реалист в таком случае! – возразил отец Браун. – Послушайте, доктор. Вы знаете меня довольно хорошо; знаете, кажется, что я не ханжа. Не стану отрицать, бывают хорошие люди в дурной религии и дурные – в хорошей. Но одну вещь я усвоил из опыта, вполне реального, так, как узнают уловки животного или учатся различать марки хороших вин. Вряд ли мне попадался хотя бы один философствующий преступник, который не философствовал бы о Востоке и перевоплощении, о колесе судьбы и круговороте вещей, о змее, закусившей собственный хвост. Я на деле убедился, что над слугами этого змия тяготеет рок – они и сами обречены ходить на чреве своем и есть прах[11]. На такие темы может болтать любой шантажист и любой злодей. Первоистоки этого учения, быть может, иные; но в нашем реальном мире оно стало религией негодяев. И я знал, что говорит со мной негодяй.

– Мне кажется, – заметил доктор Войн, – негодяй может исповедовать любую религию.

– Да, – согласился его собеседник, – может или, вернее, мог бы, если бы тут было притворство, рассчитанное лицемерие. Любое лицо можно прикрыть любой маской.

Всякий заучит несколько фраз и скажет, что держится таких-то взглядов.

Я сам мог бы выйти на улицу и объявить себя уэслеанским методистом или чем-нибудь в таком роде, хотя, боюсь, это показалось бы не очень убедительным. Но мы ведь говорим о поэте. А поэту нужно, чтобы маска до известной степени была вылеплена на нем. Поступки его должны соответствовать тому, что в нем происходит. Он может черпать лишь из того, что есть у него в душе. Да, он мог бы назваться методистом, но не мог бы стать красноречивым методистом, а вот побыть красноречивым мистиком или фаталистом ему не трудно. Такой человек мог остановиться только на знакомом идеализме, когда ему понадобилось быть идеалистом. А на этом построена вся его игра со мной. Такой человек, даже весь покрытый кровью, способен вполне искренне уверять вас, что буддизм – лучше христианства, мало того, что буддизм – христианней христианства. Вот и видно, какое у него отвратительное и превратное представление о христианстве.

– Никак не возьму в толк, – смеясь, воскликнул доктор, – вы его защищаете или осуждаете?

– Сказать о человеке, что он гений, не значит защищать его, – пояснил отец Браун. – Отнюдь нет. Художник или поэт поневоле выдаст себя. Леонардо да Винчи не сумел бы нарисовать неумело. Как он ни старайся, получилась бы изысканная пародия на слабую картину. Так и методист в изображении Стрейка был бы уж слишком грозен и ярок.

Немного погодя отец Браун шел домой. Свежий морозный воздух стал еще холоднее, он даже пьянил. Деревья походили на серебряные подсвечники какого-то морозного Сретения. Холод пронизывал, как тот серебряный меч чистого страдания, что пронзил некогда сердце Неизреченной Чистоты[12]. Но холод был не убийственный, – разве в том смысле, что он убивал все смертные препоны нашей бессмертной и неисчерпаемой жизни. Бледно-зеленое послезакатное небо, на котором зажглась лишь одна звезда, подобная Вифлеемской, представлялась светозарной пещерой, будто там, в глубине, зеленым пламенем пылало горнило холода, пробуждая все к жизни, словно тепло; и чем больше все погружалось в кристальные волны красок, тем становилось легче, подобно крылатым созданиям, и прозрачнее, подобно цветному стеклу.

Там возвещалась истина; там ложь отсекалась от нее ледяным лезвием, и в том, что оставалось, жизнь била ключом, словно ледяная гора заключила в себе всю радость мира, как прекрасную драгоценность.

Отец Браун сам не совсем разбирался в своем настроении, когда погружался в зеленый сумрак, глотками пил девственный, живительный воздух. Остались далеко позади муть и скорбь жизни. Они стерлись, исчезли, как исчезают занесенные снегом следы ног.

И, с трудом пробираясь по снегу к себе домой, священник шептал про себя: «А все-таки он прав, есть белая магия, только он ее не там ищет…»


Злой рок семьи Дарнуэй

Два художника-пейзажиста стояли и смотрели на морской пейзаж, и на обоих он производил сильное впечатление, хотя воспринимали они его по-разному. Одному из них, входящему в славу художнику из Лондона, пейзаж был вовсе не знаком и казался странным. Другой – местный художник, пользовавшийся, однако, не только местной известностью, – давно знал его и, может быть, именно поэтому тоже ему дивился.

Если говорить о колорите и очертаниях – а именно это занимало обоих художников, – то видели они полосу песка, а над ней полосу предзакатного неба, которое все окрашивало в мрачные тона мертвенно-зеленый, свинцовый, коричневый и густо-желтый, в этом освещении, впрочем, не тусклый, а скорее таинственный – более таинственный, чем золото. Только в одном месте нарушались ровные линии: одинокое длинное здание вклинивалось в песчаный берег и подступало к морю так близко, что бурьян и камыш, окаймлявшие дом, почти сливались с протянувшейся вдоль воды полосой водорослей. У дома этого была одна странная особенность – верхняя его часть, наполовину разрушенная, зияла пустыми окнами и, словно черный остов, вырисовывалась на темном вечернем небе, а в нижнем этаже почти все окна были заложены кирпичами – их контуры чуть намечались в сумеречном свете. Но одно окно было самым настоящим окном, и – удивительное дело – в нем даже светился огонек.

– Ну, скажите на милость, кто может жить в этих развалинах? – воскликнул лондонец, рослый, богемного вида молодой человек с пушистой рыжеватой бородкой, несколько старившей его. В Челси он был известен всем и каждому как Гарри Пейн.

– Вы думаете, призраки? – отвечал его друг, Мартин Вуд. – Ну что ж, люди, живущие там, действительно похожи на призраков.

Как это ни парадоксально, в художнике из Лондона, непосредственном и простодушном, было что-то пасторальное, тогда как местный художник казался более проницательным и опытным и смотрел на своего друга со снисходительной улыбкой старшего, и правда, черный костюм и квадратное, тщательно выбритое, бесстрастное лицо придавали ему несомненную солидность.

– Разумеется, это только знамение времени, – продолжал он, – или, вернее, знамение конца старых времен и старинных родов. В этом доме живут последние отпрыски прославленного рода Дарнуэев, но в наши дни мало найдется бедняков беднее, чем они. Они даже не могут привести в порядок верхний этаж: и ютятся где-то в нижних комнатах этой развалины, словно летучие мыши или совы. А ведь у них есть фамильные портреты, восходящие к временам войны Алой и Белой розы и первым образцам английской портретной живописи. Некоторые очень хороши. Я это знаю, потому что меня просили заняться реставрацией этих полотен. Есть там один портрет, из самых ранних, до того выразительный, что смотришь на него – и мороз подирает по коже.

– Меня мороз по коже подирает, как только я взгляну на дом, – промолвил Пейн.

– По правде сказать, и меня, – откликнулся его друг.

Наступившую тишину внезапно нарушил легкий шорох в тростнике, и оба невольно вздрогнули, когда темная тень быстро, как вспугнутая птица, скользнула, вдоль берега. Но мимо них всего-навсего быстро прошел человек с черным чемоданчиком. У него было худое, землистого цвета лицо, а его проницательные глаза недоверчиво оглядели незнакомца из Лондона.

– Это наш доктор Барнет, – сказал Вуд со вздохом облегчения. – Добрый вечер. Вы в замок? Надеюсь, там никто не болен?

– В таком месте, как это, все всегда больны, – пробурчал доктор. – Иногда серьезней, чем думают. Здесь самый воздух заражен и зачумлен. Не завидую я молодому человеку из Австралии. – А кто этот молодой человек из Австралии? – как-то рассеянно спросил Пейн.

– Кто? – фыркнул доктор. – Разве ваш друг ничего вам не говорил? А ведь, кстати сказать, он должен приехать именно сегодня. Настоящая мелодрама в старом стиле: наследник возвращается из далеких колоний в свой разрушенный фамильный замок! Все выдержано, вплоть до давнишнего семейного соглашения, по которому он должен жениться на девушке, поджидающей его в башне, увитой плющом. Каков анахронизм, а? Впрочем, такое иногда случается в жизни. У него есть даже немного денег – единственный светлый момент во всей этой истории.

– А что думает о ней сама мисс Дарнуэй в своей башне, увитой плющом? – сухо спросил Мартин Вуд.

– То же, что и обо всем прочем, – отвечал доктор. – В этом заброшенном доме, вместилище старых преданий и предрассудков, вообще не думают, там только грезят и отдаются на волю судьбы. Должно быть, она принимает и семейный договор, и мужа из колоний как одно из проявлений рока, тяготеющего над семьей Дарнуэев. Право, я думаю, если он окажется одноглазым горбатым негром, да еще убийцей вдобавок, она воспримет это как еще один штрих, завершающий мрачную картину.

– Слушая вас, мой лондонский друг составит себе не слишком веселое представление о наших знакомых, – рассмеялся Вуд. – А я-то хотел представить его им. Художнику просто грех не посмотреть семейные портреты Дарнуэев. Но если австралийское вторжение в самом разгаре, нам, видимо, придется отложить визит.

– Нет, нет! Ради бога, навестите их, – сказал доктор Барнет, и в голосе его прозвучали теплые нотки. – Все, что может хоть немного скрасить их безрадостную жизнь, облегчает мою задачу. Очень хорошо, что объявился этот кузен из колоний, но его одного, пожалуй, недостаточно, чтобы оживить здешнюю атмосферу. Чем больше посетителей, тем лучше. Пойдемте, я сам вас представлю.

Подойдя ближе к дому, они увидели, что он стоит как бы на острове – со всех сторон его окружал глубокий ров, наполненный морской водой. По мосту они перешли на довольно широкую каменную площадку, исчерченную большими трещинами, сквозь которые пробивались ростки сорной травы. В сероватом свете сумерек каменный дворик казался голым и пустынным; Пейн никогда бы раньше не поверил, что крохотный кусочек пространства может с такой полнотой передать самый дух запустения. Площадка служила как бы огромным порогом к входной двери, расположенной под низкой, тюдоровской аркой; дверь, открытая настежь, чернела, словно вход в пещеру.

Доктор, не задерживаясь, повел их прямо в дом, и тут еще одно неприятно поразило Пейна. Он ожидал, что придется подниматься по узкой винтовой лестнице в какую-нибудь полуразрушенную башню, но оказалось, что первые же ступеньки ведут не вверх, а куда-то вниз. Они миновали несколько коротких лестничных переходов, потом большие сумрачные комнаты; если бы не потемневшие портреты на стенах и не запыленные книжные полки, можно было бы подумать, что они идут по средневековым подземным темницам. То здесь, то там свеча в старинном подсвечнике вырывала из мрака случайную подробность истлевшей роскоши. Но Пейна угнетало не столько это мрачное искусственное освещение, сколько просачивающийся откуда-то тусклый отблеск дневного света.

Пройдя в конец длинного зала, Пейн заметил единственное окно – низкое, овальное, в прихотливом стиле конца XVII века. Это окно обладало удивительной особенностью: через него виднелось не небо, а только его отражение – бледная полоска дневного света, как в зеркале, отражалась в воде рва, под тенью нависшего берега. Пейну пришла на ум легендарная хозяйка шалотского замка, которая видела мир лишь в зеркале. Хозяйке этого замка мир являлся не только в зеркальном, но к тому же и в перевернутом изображении.

– Так и кажется, – тихо сказал Вуд, – что дом Дарнуэев рушится – и в переносном и в прямом смысле слова. Что его медленно засасывает болото или сыпучий песок и со временем над ним зеленой крышей сомкнется море.

Даже невозмутимый доктор Барнет слегка вздрогнул, когда к ним неслышно приблизился кто-то. Такая тишина царила в комнате, что в первую минуту она показалась им совершенно пустой. Между тем в ней было три человека – три сумрачные неподвижные фигуры в сумрачной комнате, одетые в черное и похожие на темные тени. Когда первый из них подошел ближе, на него упал тусклый свет из окна, и вошедшие различили бескровное старческое лицо, почти такое же белое, как окаймлявшие его седые волосы Это был старый Уэйн, дворецкий, оставшийся в замке in loco parentis[13] после смерти эксцентричного чудака – последнего лорда Дарнуэя. Если бы у него совсем не было зубов, он мог бы сойти за вполне благообразного старца. Но у него сохранился один-единственный зуб, который показывался изо рта всякий раз, как он начинал говорить, и это придавало старику весьма зловещий вид. Встретив доктора и его друзей с изысканной вежливостью, он подвел их к тому месту, где неподвижно сидели двое в черном. Один, на взгляд Пейна, как нельзя лучше соответствовал сумрачной старине замка, хотя бы уже потому, что это был католический священник, он словно вышел из тайника, в каких скрывались в старые, темные времена гонимые католики. Пейн живо представил себе, как он бормочет молитвы, перебирает четки, служит мессу или делает еще что-нибудь унылое в этом унылом доме. Сейчас он, видимо, старался преподать религиозные утешения своей молодой собеседнице, но вряд ли сумел ее утешить или хотя бы ободрить. В остальном священник ничем не привлекал внимания: лицо у него было простое и маловыразительное Зато лицо его собеседницы никак нельзя было назвать ни простым, ни маловыразительным. В темном обрамлении одежды, волос и кресла оно поражало ужасной бледностью и до ужаса живою красотой. Пейн долго не отрываясь смотрел на него; еще много раз в жизни суждено было ему смотреть и не насмотреться на это лицо.

Вуд приветливо поздоровался со своими друзьями и после нескольких учтивых фраз перешел к главной цели визита – осмотру фамильных портретов. Он попросил прощения за то, что позволил себе явиться в столь торжественный для семейства день. Впрочем, видно было, что их приходу рады. Поэтому он без дальнейших церемоний провел Пейна через большую гостиную в библиотеку, где находился тот портрет, который он хотел показать ему не просто как картину, но и как своего рода загадку. Маленький священник засеменил вслед за ними – он, по-видимому, разбирался не только в старых молитвах, но и в старых картинах.

– Я горжусь, что откопал портрет, – сказал Вуд. – По-моему, это Гольбейн[14]. А если нет, значит, во времена Гольбейна жил другой художник, не менее талантливый.

Портрет, выполненный в жесткой, но искренней и сильной манере того времени, изображал человека, одетого в черное платье с отделкой из меха и золота. У него было тяжелое, полное, бледное лицо, а глаза острые и проницательные.

– Какая досада, что искусство не остановилось, дойдя до этой ступени! – воскликнул Вуд. – Зачем ему было развиваться дальше? Разве вы не видите, что этот портрет реалистичен как раз в меру? Именно поэтому он и кажется таким живым. Посмотрите на лицо – как оно выделяется на темном, несколько неуверенном фоне! А глаза! Глаза, пожалуй, еще живее, чем лицо. Клянусь богом, они даже слишком живые. Умные, пронзительные – словно смотрят на вас сквозь прорези большой бледной маски.

– Однако скованность чувствуется в фигуре, – сказал Пейн. – На исходе средневековья художники, по крайней мере на севере, еще не вполне справлялись с анатомией. Обратите внимание на ногу – пропорции тут явно нарушены.

– Я в этом не уверен, – спокойно возразил Вуд. – Мастера, работавшие в те времена, когда реализм только начинался и им еще не стали злоупотреблять, писали гораздо реалистичней, чем мы думаем. Они передавали точно те детали, которые мы теперь воспринимаем как условность. Вы, может быть, скажете, что у этого типа брови и глаза посажены не совсем симметрично? Но если бы он вдруг появился здесь, вы бы увидели, что одна бровь у него действительно немного выше другой и что он хром на одну ногу. Я убежден, что эта нога намеренно сделана кривой.

– Да это просто дьявол какой-то! – вырвалось вдруг у Пейна. – Не при вас будь сказано, ваше преподобие.

– Ничего, ничего, я верю в дьявола, – ответил священник и непонятно улыбнулся. – Любопытно, кстати, что, по некоторым преданиям, черт тоже хромой.

– Помилуйте, – запротестовал Пейн, – не хотите же вы сказать, что это сам черт? Да кто он наконец, черт его побери?

– Лорд Дарнуэй, живший во времена короля Генриха Седьмого и короля Генриха Восьмого, – отвечал его друг. – Между прочим, о нем тоже сохранились любопытные предания. С одним из них, очевидно, связана надпись на раме. Подробнее об этом можно узнать из заметок, оставленных кем-то в старинной книге, которую я тут случайно нашел. Очень интересная история.

Пейн приблизился к портрету и склонил голову набок, чтобы удобнее было прочесть старинную надпись по краям рамы. Это было, в сущности, четверостишие, и, если отбросить устаревшее написание, оно выглядело примерно так.

В седьмом наследнике возникну вновь
И в семь часов исчезну без следа.
Не сдержит гнева моего любовь,
Хозяйке сердца моего – беда.

– От этих стихов прямо жуть берет, – сказал Пейн, – может быть, потому что я их не понимаю.

– Вы еще не то скажете, когда поймете, – тихо промолвил Вуд. – В тех заметках, которые я нашел, подробно рассказывается, как этот красавец умышленно убил себя таким образом, что его жену казнили за убийство.

Следующая запись, сделанная много позднее, говорит о другой трагедии, происшедшей через семь поколений. При короле Георге еще один Дарнуэй покончил с собой и оставил для жены яд в бокале с вином. Оба самоубийства произошли вечером в семь часов. Отсюда, очевидно, следует заключить, что этот тип действительно возрождается в каждом седьмом поколении и, как гласят стихи, доставляет немало хлопот той, которая необдуманно решилась выйти за него замуж.

– Н-да, пожалуй, не слишком хорошо должен чувствовать себя очередной седьмой наследник, – заметил Пейн.

Голос Вуда сник до шепота:

– Тот, что сегодня приезжает, как раз седьмой.

Гарри Пейн сделал резкое движение, словно стремясь сбросить с плеч какую-то тяжесть.

– О чем мы говорим? Что за бред? – воскликнул он. – Мы образованные люди и живем, насколько мне известно, в просвещенном веке! До того как я попал сюда и надышался этим проклятым, промозглым воздухом, я никогда бы не поверил, что смогу всерьез разговаривать о таких вещах.

– Вы правы, – сказал Вуд. – Когда поживешь в этом подземном замке, многое начинаешь видеть в ином свете! Мне пришлось немало повозиться с картиной, пока я ее реставрировал, и, знаете, она стала как-то странно действовать на меня. Лицо на холсте иногда кажется мне более живым, чем мертвенные лица здешних обитателей. Оно, словно талисман или магнит, повелевает стихиями, предопределяет события и судьбы. Вы, конечно, скажете – игра воображения?

– Что за шум? – вдруг вскочил Пейн.

Они прислушались, но не услышали ничего, кроме отдаленного глухого рокота моря, затем им стало казаться, что сквозь этот рокот звучит голос, сначала приглушенный, потом все более явственный. Через минуту они были уже уверены кто-то кричал около, замка.

Пейн нагнулся и выглянул в низкое овальное окно, то самое, из которого не было видно ничего, кроме отраженного в воде неба и полоски берега. Но теперь перевернутое изображение как-то изменилось. От нависшей тени берега шли еще две темные тени – отражение ног человека, стоявшего высоко на берегу. Сквозь узкое оконное отверстие виднелись только эти ноги, чернеющие на бледном, мертвенном фоне вечернего неба. Головы не было видно – она словно уходила в облака, и голос от этого казался еще страшнее человек кричал, а что он кричал, они не могли ни расслышать как следует, ни понять.

Пейн, изменившись в лице, пристально всмотрелся в сумерки и каким-то не своим голосом сказал.

– Как странно он стоит!

– Нет, нет! – поспешно зашептал Вуд. – В зеркале все выглядит очень странно. Это просто зыбь на воде, а вам кажется.

– Что кажется? – резко спросил священник.

– Что он хром на левую ногу.

Пейн с самого начала воспринял овальное окно как некое волшебное зеркало, и теперь ему почудилось, что он видит в нем таинственные образы судьбы. Помимо человека, в воде обрисовывалось еще что-то непонятное, три тонкие длинные линии на бледном фоне неба, словно рядом с незнакомцем стояло трехногое чудище – гигантский паук или птица. Затем этот образ сменился другим, более реальным, Пейн подумал о треножнике языческого жертвенника. Но тут странный предмет исчез, а человеческие ноги ушли из поля зрения.

Пейн обернулся и увидел бледное лицо дворецкого, рот его был полуоткрыт, и из него торчал единственный зуб.

– Это он. Пароход из Австралии прибыл сегодня утром.

Возвращаясь из библиотеки в большую гостиную, они услышали шаги незнакомца, который шумно спускался по лестнице; он тащил за собой какие-то вещи, составлявшие его небольшой багаж. Увидев их, Пейн облегченно рассмеялся. Таинственный треножник оказался всего-навсего складным штативом фотоаппарата, да и сам человек выглядел вполне реально и по-земному. Он был одет в свободный темный костюм и серую фланелевую рубашку, а его тяжелые ботинки довольно непочтительно нарушали тишину старинных покоев. Когда он шел к ним через большой зал, они заметили, что он прихрамывает. Но не это было главным. Пейн и все присутствующие не отрываясь смотрели на его лицо.

Он, должно быть, почувствовал что-то странное и неловкое в том, как его встретили, но явно не понимал, в чем дело. Девушка, помолвленная с ним, была красива и, видимо, ему понравилась, но в то же время как будто испугала его.

Дворецкий приветствовал наследника со старинной церемонностью, но при этом смотрел на него точно на привидение. Взгляд священника был непроницаем и уже поэтому действовал угнетающе. Мысли Пейна неожиданно получили новое направление: во всем происходящем ему почудилась какая-то ирония – зловещая ирония в духе древнегреческих трагедий. Раньше незнакомец представлялся ему дьяволом, но действительность оказалась, пожалуй, еще страшнее: он был воплощением слепого рока. Казалось, он шел к преступлению с чудовищным неведением Эдипа. К своему фамильному замку он приблизился в полной безмятежности и остановился, чтобы сфотографировать его, но даже фотоаппарат приобрел вдруг сходство с треножником трагической пифии.

Однако немного позже, прощаясь, Пейн с удивлением заметил, что австралиец не так уж слеп к окружающей обстановке. Он сказал, понизив голос:

– Не уходите, или хотя бы поскорее приходите снова. Вы похожи на живого человека. От этого дома у меня кровь стынет в жилах.

Когда Пейн выбрался из подземных комнат и вдохнул полной грудью ночной воздух и свежий запах моря, ему представилось, что он оставил позади царство сновидений, где события нагромождаются одно на другое тревожно и неправдоподобно. Приезд странного родственника из Австралии казался слишком неожиданным. В его лице, как в зеркале, повторялось лицо, написанное на портрете, и совпадение пугало Пейна, словно он встретился с двухголовым чудовищем. Впрочем, не все в этом доме было кошмаром, и не лицо австралийца глубже всего врезалось ему в память.

– Так вы говорите, – сказал Пейн доктору, когда они вместе шли по песчаному берегу вдоль темнеющего моря, – вы говорите, что есть семейное соглашение, в силу которого молодой человек из Австралии помолвлен с мисс Дарнуэй? Это прямо роман какой-то!

– Исторический роман, – сказал доктор Барнет. – Дарнуэй погрузились в сон несколько столетий тому назад, когда существовали обычаи, о которых мы теперь читаем только в книгах. У них в роду, кажется, и впрямь есть старая семейная традиция соединять узами брака – дабы не дробить родовое имущество – двоюродных или троюродных братьев и сестер если они подходят друг другу по возрасту. Очень глупая традиция, кстати сказать. Частые браки внутри одной семьи по закону наследственности неизбежно приводят к вырождению. Может, поэтому род Дарнуэев и пришел в упадок.

– Я бы не сказал, что слово «вырождение» уместно по отношению ко всем членам этой семьи, – сухо ответил Пейн.

– Да, пожалуй, – согласился доктор. – Наследник не похож на выродка, хоть он и хромой.

– Наследник! – воскликнул Пейн, вдруг рассердившись без всякой видимой причины. – Ну, знаете! Если, по-вашему, наследница похожа на выродка, то у вас у самого выродился вкус.

Лицо доктора помрачнело.

– Я полагаю, что на этот счет мне известно несколько больше, чем вам, – резко ответил он.

Они расстались, не проронив больше ни слова: каждый чувствовал, что был бессмысленно груб и потому сам напоролся на бессмысленную грубость. Пейн был предоставлен теперь самому себе и своим мыслям, ибо его друг Вуд задержался в замке из-за каких-то дел, связанных с картинами.

Пейн широко воспользовался приглашением немного перепуганного кузена из колоний. За последующие две-три недели он гораздо ближе познакомился с темными покоями замка Дарнуэев, впрочем, нужно сказать, что его старания развлечь обитателей замка были направлены не только на австралийского кузена. Печальная мисс Дарнуэй не меньше нуждалась в развлечении, и он готов был на все лады служить ей. Между тем совесть Пейна была не совсем спокойна, да и неопределенность положения несколько смущала его. Проходили недели, а из поведения нового Дарнуэя так и нельзя было понять, считает он себя связанным старым соглашением или нет. Он задумчиво бродил по темным галереям и часами простаивал перед зловещей картиной. Старые тени дома-тюрьмы уже начали сгущаться над ним, и от его австралийской жизнерадостности не осталось и следа. А Пейну все не удавалось выведать то, что было для него самым важным. Однажды он попытался открыть сердце Мартину Вуду, возившемуся, по своему обыкновению, с картинами, но разговор не принес ничего нового и обнадеживающего.

– По-моему, вам нечего соваться, – отрезал Вуд, – они ведь помолвлены.

– Я и не стану соваться, если они помолвлены. Но существует ли помолвка? С мисс Дарнуэй я об этом, конечно, не говорил, но я часто вижу ее, и мне ясно, что она не считает себя помолвленной, хотя, может, и допускает мысль, что какой-то уговор существовал. А кузен тот вообще молчит и делает вид, будто ничего нет и не было. Такая неопределенность жестоко отзывается на всех.

– Ив первую очередь на вас, – резко сказал Вуд – Но если хотите знать, что я думаю об этом, извольте, я скажу: по-моему, он просто боится.

– Боится, что ему откажут? – спросил Пейн.

– Нет, что ответят согласием, – ответил Вуд. – Да не смотрите на меня такими страшными глазами! Я вовсе не хочу сказать, что он боится мисс Дарнуэй, – он боится картины.

– Картины? – переспросил Пейн.

– Проклятия, связанного с картиной. Разве вы не помните надпись, где говорится о роке Дарнуэев?

– Помню, помню. Но согласитесь, даже рок Дарнуэев нельзя толковать двояко. Сначала вы говорили, что я не вправе на что-либо рассчитывать, потому что существует соглашение, а теперь вы говорите, что соглашение не может быть выполнено потому, что существует проклятие. Но если проклятие уничтожает соглашение, то почему она связана им? Если они боятся пожениться, значит, каждый из них свободен в своем выборе – и дело с концом. С какой стати я должен считаться с их семейными обычаями больше, чем они сами? Ваша позиция кажется мне шаткой.

– Что и говорить, тут сам черт ногу сломит, – раздраженно сказал Вуд и снова застучал молотком по подрамнику.

И вот однажды утром новый наследник нарушил свое долгое и непостижимое молчание. Сделал он это несколько неожиданно, со свойственной ему прямолинейностью, но явно из самых честных побуждений. Он открыто попросил совета, и не у кого-нибудь одного, как Пейн, а сразу у всех. Он обратился ко всему обществу, словно депутат парламента к избирателям, «раскрыл карты», как сказал он сам. К счастью, молодая хозяйка замка при этом не присутствовала, что очень порадовало Пейна. Впрочем, надо сказать, австралиец действовал чистосердечно, ему казалось вполне естественным обратиться за помощью. Он собрал нечто вроде семейного совета и положил, вернее, швырнул свои карты на стол с отчаянием человека, который дни и ночи напролет безуспешно бьется над неразрешимой задачей. С тех пор как он приехал сюда, прошло немного времени, но тени замка, низкие окна и темные галереи странным образом изменили его – увеличили сходство, мысль о котором не покидала всех.

Пятеро мужчин, включая доктора, сидели вокруг стола, и Пейн рассеянно подумал, что единственное яркое пятно в комнате – его собственный полосатый пиджак и рыжие волосы, ибо священник и старый слуга были в черном, а Вуд и Дарнуэй всегда носили темно-серые, почти черные костюмы. Должно быть, именно этот контраст и имел в виду молодой Дарнуэй, назвав Пейна единственным в доме живым человеком. Но тут Дарнуэй круто повернулся в кресле, заговорил – и художник сразу понял, что речь идет о самом страшном и важном на свете.

– Есть ли во всем этом хоть крупица истины? – говорил австралиец. – Вот вопрос, который я все время задаю себе, задаю до тех пор, пока мысли не начинают мешаться у меня в голове. Никогда я не предполагал, что смогу думать о подобных вещах, но я думаю о портрете, и о надписи, и о совпадении, или… называйте это как хотите – и весь холодею. Можно ли в это верить? Существует ли рок Дарнуэев, или все это дикая, нелепая случайность? Имею я право жениться, или я этим навлеку на себя и еще на одного человека что-то темное, страшное и неведомое?

Его блуждающий взгляд скользнул по лицам и остановился на спокойном лице священника, казалось, он теперь обращался только к нему. Трезвого и здравого Пейна возмутило, что человек, восставший против суеверий, просит помощи у верного служителя суеверия. Художник сидел рядом с Дарнуэем и вмешался, прежде чем священник успел ответить.

– Совпадения эти, правда, удивительны, – сказал Пейн с нарочитой небрежностью. – Но ведь все мы… – Он вдруг остановился, словно громом пораженный.

Услышав слова художника, Дарнуэй резко обернулся, левая бровь у него вздернулась, и на мгновение Пейн увидел перед собой лицо портрета, зловещее сходство было так поразительно, что все невольно содрогнулись. У старого слуги вырвался глухой стон.

– Нет, это безнадежно, – хрипло сказал он. – Мы столкнулись с чем-то слишком страшным.

– Да, – тихо согласился священник. – Мы действительно столкнулись с чем-то страшным, с самым страшным из всего, что я знаю, – с глупостью.

– Как вы сказали? – спросил Дарнуэй, не сводя с него глаз.

– Я сказал – с глупостью, – повторил священник. – До сих пор я не вмешивался, потому что это не мое дело. Я тут человек посторонний, временно заменяю священника в здешнем приходе и в замке бывал как гость по приглашению мисс Дарнуэй. Но если вы хотите знать мое мнение, что ж, я вам охотно отвечу. Разумеется, никакого рока Дарнуэев нет и ничто не мешает вам жениться по собственному выбору. Ни одному человеку не может быть предопределено совершить даже самый ничтожный грех, не говоря уже о таком страшном, как убийство или самоубийство. Вас нельзя заставить поступать против совести только потому, что ваше имя Дарнуэй. Во всяком случае, не больше, чем меня, потому что мое – Браун. Рок Браунов, – добавил он не без иронии, – или еще лучше «Зловещий рок Браунов».

– И это вы, – изумленно воскликнул австралиец, – вы советуете мне так думать об этом?

– Я советую вам думать о чем-нибудь другом, – весело отвечал священник.

– Почему вы забросили молодое искусство фотографии? Куда девался ваш аппарат? Здесь внизу, конечно, слишком темно, но на верхнем этаже, под широкими сводами, можно устроить отличную фотостудию. Несколько рабочих в мгновение ока соорудят там стеклянную крышу.

– Помилуйте, – запротестовал Вуд, – уж от вас-то я меньше всего ожидал такого кощунства по отношению к прекрасным готическим сводам! Они едва ли не лучшее из того, что ваша религия дала миру. Казалось бы, вы должны с почтением относиться к зодчеству. И я никак не пойму, откуда у вас такое пристрастие к фотографии?

– У меня пристрастие к дневному свету, – ответил отец Браун. – В особенности здесь, где его так мало. Фотография же связана со светом. А если вы не понимаете, что я готов сровнять с землей все готические своды в мире, чтобы сохранить покой даже одной человеческой душе, то вы знаете о моей религии еще меньше, чем вам кажется.

Австралиец вскочил на ноги, словно почувствовал неожиданный прилив сил.

– Вот это я понимаю! Вот это настоящие слова! – воскликнул он. – Хотя, признаться, я никак не ожидал услышать их от вас. Знаете что, дорогой отец, я вот возьму и сделаю одну штуку – докажу, что я еще не совсем потерял присутствие духа.

Старый слуга не сводил с него испуганного, настороженного взгляда, словно в бунтарском порыве молодого человека таилась гибель.

– Боже, – пробормотал он, – что вы хотите сделать?

– Сфотографировать портрет, – отвечал Дарнуэй.

Не прошло, однако, и недели, а грозовые тучи катастрофы снова нависли над замком и, затмив солнце здравомыслия, к которому тщетно взывал священник, вновь погрузили дом в черную тьму рока. Оборудовать студию оказалось очень нетрудно. Она ничем не отличалась от любой другой студии пустая, просторная и полная дневного света. Но когда человек попадал в нее прямо из сумрака нижних комнат, ему начинало казаться, что он мгновенно перенесся из темного прошлого в блистательное будущее.

По предложению Вуда, который хорошо знал замок и уже отказался от своих эстетических претензий, небольшую комнату, уцелевшую среди развалин второго этажа, превратили в темную лабораторию. Дарнуэй, удалившись от дневного света, подолгу возился здесь при свете красной лампы. Вуд однажды сказал, смеясь, что красный свет примирил его с вандализмом – теперь эта комната с кровавыми бликами на стенах стала не менее романтична, чем пещера алхимика.

В день, избранный Дарнуэем для фотографирования таинственного портрета, он встал с восходом солнца и по единственной винтовой лестнице, соединявшей нижний этаж с верхним, перенес портрет из библиотеки в свою студию. Там он установил его на мольберте, а напротив водрузил штатив фотоаппарата. Он сказал, что хочет дать снимок с портрета одному известному антиквару, который писал когда-то о старинных вещах в замке Дарнуэй. Но всем было ясно, что антиквар – только предлог, за которым скрывается нечто более серьезное.

Это был своего рода духовный поединок – если не между Дарнуэем и бесовской картиной, то, во всяком случае, между Дарнуэем и его сомнениями. Он хотел столкнуть трезвую реальность фотографии с темной мистикой портрета и посмотреть, не рассеет ли солнечный свет нового искусства ночные тени старого.

Может быть, именно потому Дарнуэй и предпочел делать все сам, без посторонней помощи, хотя из-за этого ему пришлось потратить гораздо больше времени. Во всяком случае, те, кто заходил к нему в комнату, встречали не очень приветливый прием он суетился около своего аппарата и ни на кого не обращал внимания. Пейн принес ему обед, поскольку Дарнуэй отказался сойти вниз; некоторое время спустя слуга поднялся туда и нашел тарелки пустыми, но когда он их уносил, то вместо благодарности услышал лишь невнятное мычание.

Пейн поднялся посмотреть, как идут дела, но вскоре ушел, так как фотограф был явно не расположен к беседе. Заглянул наверх и отец Браун – он хотел вручить Дарнуэю письмо от антиквара, которому предполагалось послать снимок с портрета – но положил письмо в пустую ванночку для проявления пластинок, а сам спустился вниз, своими же мыслями о большой стеклянной комнате, полной дневного света и страстного упорства – о мире, который, в известном смысле, был создан им самим, – он не поделился ни с кем. Впрочем, вскоре ему пришлось вспомнить, что он последним сошел по единственной в доме лестнице, соединяющей два этажа, оставив наверху пустую комнату и одинокого человека.

Гости и домочадцы собрались в примыкавшей к библиотеке гостиной, у массивных часов черного дерева, похожих на гигантский гроб.

– Ну как там Дарнуэй? – спросил Пейн немного погодя. – Вы ведь недавно были у него?

Священник провел рукой по лбу.

– Со мной творится что-то неладное, – с грустной улыбкой сказал он. – А может быть, меня ослепил яркий свет и я не все видел как следует. Но, честное слово, в фигуре у аппарата мне на мгновение почудилось что-то очень странное.

– Так ведь это его хромая нога, – поспешно ответил Барнет. – Совершенно ясно.

– Что ясно? – спросил Пейн резко, но в то же время понизив голос. – Мне лично далеко не все ясно. Что нам известно? Что у него с ногой? И что было с ногой у его предка?

– Как раз об этом-то и говорится в книге, которую я нашел в семейных архивах, – сказал Вуд. – Подождите, я вам сейчас ее принесу. – И он скрылся в библиотеке.

– Мистер Пейн, думается мне, неспроста задал этот вопрос, – спокойно заметил отец Браун.

– Сейчас я вам все выложу, – проговорил Пейн еще более тихим голосом. – В конце концов ведь нет ничего на свете, чему нельзя было бы подыскать вполне разумное объяснение, любой человек может загримироваться под портрет. А что мы знаем об этом Дарнуэе! Ведет он себя как-то необычно…

Все изумленно посмотрели на него, и только священник, казалось, был невозмутим.

– Дело в том, что портрет никогда не фотографировали, – сказал он. – Вот Дарнуэй и хочет это сделать. Я не вижу тут ничего необычного.

– Все объясняется очень просто, – сказал Вуд с улыбкой, он только что вернулся и держал в руках книгу.

Но не успел художник договорить, как в больших черных часах что-то щелкнуло – один за другим последовало семь мерных ударов. Одновременно с последним наверху раздался грохот, потрясший дом, точно раскат грома. Отец Браун бросился к винтовой лестнице и взбежал на первые две ступеньки, прежде чем стих этот шум.

– Боже мой! – невольно вырвалось у Пейна. – Он там совсем один!

– Да, мы найдем его там одного, – не оборачиваясь сказал отец Браун и скрылся наверху.

Все остальные, опомнившись после первого потрясения, сломя голову устремились вверх по лестнице и действительно нашли Дарнуэя одного. Он был распростерт на полу среди обломков рухнувшего аппарата; три длинные ноги штатива смешно и жутко торчали в разные стороны, а черная искривленная нога самого Дарнуэя беспомощно вытянулась на полу. На мгновение эта темная груда показалась им чудовищным пауком, стиснувшим в своих объятиях человека.

Достаточно было одного прикосновения, чтобы убедиться: Дарнуэй был мертв.

Только портрет стоял невредимый на своем месте, и глаза его светились зловещей улыбкой.

Час спустя отец Браун, пытавшийся водворить порядок в доме, наткнулся на слугу, что-то бормотавшего себе под нос так же монотонно, как отстукивали время часы, пробившие страшный час. Слов священник не расслышал, но он и так знал, что повторяет старик.

В седьмом наследнике возникну вновь
И в семь часов исчезну без следа

Он хотел было сказать что-нибудь утешительное, но старый слуга вдруг опамятовался, лицо его исказилось гневом, бормотание перешло в крик.

– Это все вы! – закричал он. – Вы и ваш дневной свет! Может, вы и теперь скажете, что нет никакого рока Дарнуэев!

– Я скажу то же, что и раньше, – мягко ответил отец Браун. – И, помолчав, добавил: – Надеюсь, вы исполните последнее желание бедного Дарнуэя и проследите за тем, чтобы фотография все-таки была отправлена по назначению.

– Фотография! – воскликнул доктор. – А что от нее проку? Да, кстати, как ни странно, а никакой фотографии нет. По-видимому, он так и не сделал ее, хотя целый день провозился с аппаратом.

Отец Браун резко обернулся.

– Тогда сделайте ее сами, – сказал он. – Бедный Дарнуэй был абсолютно прав: портрет необходимо сфотографировать. Это крайне важно.

Когда доктор, священник и оба художника покинули дом и мрачной процессией медленно шли через коричнево-желтые пески, поначалу все хранили молчание, словно оглушенные ударом. И правда, было что-то подобное грому среди ясного неба в том, что странное пророчество свершилось именно в тот момент, когда о нем меньше всего думали, когда доктор и священник были преисполнены здравомыслия, а комната фотографа наполнена дневным светом. Они могли сколько угодно здраво мыслить и рассуждать, но седьмой наследник вернулся средь бела дня и в семь часов средь бела дня погиб.

– Теперь, пожалуй, никто уже не будет сомневаться в существовании рока Дарнуэев, – сказал Мартин Вуд.

– Я знаю одного человека, который будет, – резко ответил доктор. – С какой стати я должен поддаваться предрассудкам, если кому-то пришло в голову покончить с собой?

– Так вы считаете, что Дарнуэй совершил самоубийство? – спросил священник.

– Я уверен в этом, – ответил доктор.

– Возможно, что и так.

– Он был один наверху, а рядом в темной комнате имелся целый набор ядов. Вдобавок это свойственно Дарнуэям.

– Значит, вы не верите в семейное проклятие?

– Я верю только в одно семейное проклятие, – сказал доктор, – в их наследственность. Я вам уже говорил. Они все какие-то сумасшедшие. Иначе и быть не может: когда у вас от бесконечных браков внутри одного семейства кровь застаивается в жилах, как вода в болоте, вы неизбежно обречены на вырождение, нравится вам это или нет. Законы наследственности неумолимы, научно доказанные истины не могут быть опровергнуты. Рассудок Дарнуэев распадается, как распадается их родовой замок, изъеденный морем и соленым воздухом. Самоубийство… Разумеется, он покончил с собой. Более того: все в этом роду рано или поздно кончат так же. И это еще лучшее из всего, что они могут сделать.

Пока доктор рассуждал, в памяти Пейна с удивительной ясностью возникло лицо дочери Дарнуэев, – выступившая из непроницаемой тьмы маска, бледная, трагическая, но исполненная слепящей, почти бессмертной красоты. Пейн открыл рот, хотел что-то сказать, но почувствовал, что не может произнести ни слова.

– Понятно, – сказал отец Браун доктору. – Так вы, значит, все-таки верите в предопределение?

– То есть как это «верите в предопределение?» Я верю только в то, что самоубийство в данном случае было неизбежно – оно обусловлено научными факторами.

– Признаться, я не вижу, чем ваше научное суеверие лучше суеверия мистического, – отвечал священник. – Оба они превращают человека в паралитика, неспособного пошевельнуть пальцем, чтобы позаботиться о своей жизни и душе. Надпись гласила, что Дарнуэй обречены на гибель, а ваш научный гороскоп утверждает, что они обречены на самоубийство. И в том и в другом случае они оказываются рабами.

– Помнится, вы говорили, что придерживаетесь рационального взгляда на эти вещи, – сказал доктор Барнет. – Разве вы не верите в наследственность?

– Я говорил, что верю в дневной свет, – ответил священник громко и отчетливо. – И я не намерен выбирать между двумя подземными ходами суеверия – оба они ведут во мрак. Вот вам доказательство: вы все даже не догадываетесь о том, что действительно произошло в доме.

– Вы имеете в виду самоубийство? – спросил Пейн.

– Я имею в виду убийство, – ответил отец Браун. И хотя он сказал это только чуть-чуть громче, голос его, казалось, прокатился по всему берегу. – Да, это было убийство. Но убийство, совершенное человеческой волей, которую господь бог сделал свободной.

Что на это ответили другие, Пейн так никогда и не узнал, потому что слово, произнесенное священником, очень странно подействовало на него: оно его взбудоражило, точно призывный звук фанфар, и пригвоздило к месту.

Спутники Пейна ушли далеко вперед, а он все стоял неподвижно – один среди песчаной равнины; кровь забурлила в его жилах, и волосы, что называется, шевелились на голове. В то же время его охватило необъяснимое счастье.

Психологический процесс, слишком сложный, чтобы в нем разобраться, привел его к решению, которое еще не поддавалось анализу. Но оно несло с собой освобождение. Постояв немного, он повернулся и медленно пошел обратно, через пески, к дому Дарнуэев.

Решительными шагами, от которых задрожал старый мост, он пересек ров, спустился по лестнице, прошел через всю анфиладу темных покоев и наконец достиг той комнаты, где Аделаида Дарнуэй сидела в ореоле бледного света, падавшего из овального окна, словно святая, всеми забытая и покинутая в долине смерти. Она подняла на него глаза, и удивление, засветившееся на ее лице, сделало это лицо еще более удивительным.

– Что случилось? – спросила она. – Почему вы вернулись?

– Я вернулся за спящей красавицей, – ответил он, и в голосе его послышался смех. – Этот старый замок погрузился в сон много лет тому назад, как говорит доктор, но вам не следует притворяться старой. Пойдемте наверх, к свету, и вам откроется правда. Я знаю одно слово, страшное слово, которое разрушит злые чары.

Она ничего не поняла из того, что он сказал. Однако встала, последовала за ним через длинный зал, поднялась по лестнице и вышла из дома под вечернее небо. Заброшенный, опустелый парк спускался к морю; старый фонтан с фигурой тритона еще стоял на своем месте, но весь позеленел от времени, и из высохшего рога в пустой бассейн давно уже не лилась вода. Пейн много раз видел этот печальный силуэт на фоне вечернего неба, и он всегда казался ему воплощением погибшего счастья. Пройдет еще немного времени, думал Пейн, и бассейн снова наполнится водой, но это будет мутно-зеленая горькая вода моря, цветы захлебнутся в ней и погибнут среди густых цепких водорослей. И дочь Дарнуэев обручится – обручится со смертью и роком, глухим и безжалостным, как море. Однако теперь Пейн смело положил большую руку на бронзового тритона и потряс его так, словно хотел сбросить с пьедестала злое божество мертвого парка.

– О чем вы? – спокойно спросила она. – Что это за слово, которое освободит нас?

– Это слово – «убийство», – отвечал он, – и оно несет с собой освобождение, чистое, как весенние цветы. Нет, нет, не подумайте, что я убил кого-то. Но после страшных снов, мучивших вас, весть, что кто-то может быть убит, уже сама по себе – освобождение. Не понимаете? Весь этот кошмар, в котором вы жили, исходил от вас самих. Рок Дарнуэев был в самих Дарнуэях; он распускался, как страшный ядовитый цветок. Ничто не могло избавить от него, даже счастливая случайность. Он был неотвратим, будь то старые предания Уэйна или новомодные теории Барнета… Но человек, который погиб сегодня, не был жертвой мистического проклятия или наследственного безумия. Его убили. Конечно, это – большое несчастье, requiescat in pace[15], но это и счастье, потому что пришло оно извне, как луч дневного света.

Вдруг она улыбнулась.

– Кажется, я поняла, хотя говорите вы как безумец. Кто же убил его?

– Я не знаю, – ответил он спокойно. – Но отец Браун знает. И он сказал, что убийство совершила воля, свободная, как этот морской ветер.

– Отец Браун – удивительный человек, – промолвила она не сразу. Только он один как-то скрашивал мою жизнь, до тех пор пока…

– Пока что? – переспросил Пейн, порывисто наклонился к ней и так толкнул бронзовое чудовище, что оно качнулось на своем пьедестале.

– Пока не появились вы, – сказала она и снова улыбнулась.

Так пробудился старый замок. В нашем рассказе мы не собираемся описывать все стадии этого пробуждения, хотя многое произошло еще до того, как на берег спустилась ночь. Когда Гарри Пейн наконец снова отправился домой, он был полон такого счастья, какое только возможно в этом бренном мире. Он шел через темные пески – те самые, по которым часто бродил в столь тяжелой тоске, но теперь в нем все ликовало, как море в час полного прилива.

Он представлял себе, что замок снова утопает в цветах, бронзовый тритон сверкает, как золотой божок, а бассейн наполнен прозрачной водой или вином.

И весь этот блеск, все это цветение раскрылись перед ним благодаря слову «убийство», смысла которого он все еще не понимал. Он просто принял его на веру и поступил мудро – ведь он был одним из тех, кто чуток к голосу правды.

Прошло больше месяца, и Пейн наконец вернулся в свой лондонский дом, где у него была назначена встреча с отцом Брауном: художник привез с собой фотографию портрета. Его сердечные дела подвигались успешно, насколько позволяла тень недавней трагедии, – потому она и не слишком омрачала его душу, впрочем, он все же помнил, что это – тень семейной катастрофы.

Последнее время ему пришлось заниматься слишком многими делами, и лишь после того как жизнь в доме Дарнуэев вошла в свою колею, а роковой портрет был водворен на прежнее место в библиотеке, ему удалось сфотографировать его при вспышке магния. Но перед тем как отослать снимок антиквару, он привез показать его священнику, который настоятельно просил об этом.

– Никак не пойму вас, отец Браун, – сказал Пейн. – У вас такой вид, словно вы давно разгадали эту загадку.

Священник удрученно покачал головой.

– В том-то и дело, что нет, – ответил он. – Должно быть, я непроходимо глуп, так как не понимаю, совершенно не понимаю одной элементарнейшей детали в этой истории. Все ясно до определенного момента, но потом… Дайте-ка мне взглянуть на фотографию. – Он поднес ее к глазам и близоруко прищурился. – Нет ли у вас лупы? – спросил он мгновение спустя.

Пейн дал ему лупу, и священник стал пристально разглядывать фотографию; затем он сказал:

– Посмотрите, вот тут книга, на полке, возле самой рамы портрета… Читайте название «Жизнь папессы Иоанны» Гм, интересно… Стоп! А вон и другая над ней, что-то про Исландию. Так и есть! Господи! И обнаружить это таким странным образом! Какой же я осел, что не заметил их раньше, еще там!

– Да что вы такое обнаружили? – нетерпеливо спросил Пейн.

– Последнее звено, – сказал отец Браун. – Теперь мне все ясно, теперь я понял, как развертывалась вся эта печальная история с самого начала и до самого конца.

– Но как вы это узнали? – настойчиво спросил Пейн.

– Очень просто, – с улыбкой отвечал священник. – В библиотеке Дарнуэев есть книги о папессе Иоанне и об Исландии и еще одна, название которой, как я вижу, начинается словами. «Религия Фридриха…» – а как оно кончается не так уж трудно догадаться. – Затем, заметив нетерпение своего собеседника, священник заговорил уже более серьезно, и улыбка исчезла с его лица. – Собственно говоря, эта подробность не так уж существенна, хотя она и оказалась последним звеном. В этом деле есть детали куда более странные.

Начнем с того, что, конечно, очень удивит вас. Дарнуэй умер не в семь часов вечера. Он был мертв с самого утра.

– Удивит – знаете ли, слишком мягко сказано, – мрачно ответил Пейн, ведь и вы и я видели, как он целый день расхаживал по комнате.

– Нет, этого мы не видели, – спокойно возразил отец Браун. – Мы оба видели или, вернее, предполагали, что видим, как он весь день возился со своим аппаратом. Но разве на голове у него не было темного покрывала, когда вы заходили в комнату? Когда я туда зашел – это было так. И недаром мне показалось что-то странное в его фигуре. Дело тут не в том, что он был хромой, а скорее в том, что он хромым не был. Он был одет в такой же темный костюм. Но если вы увидите человека, который пытается принять позу, свойственную другому, то вам обязательно бросится в глаза некоторая напряженность и неестественность всей фигуры.

– Вы хотите сказать, – воскликнул Пейн, содрогнувшись, – что это был не Дарнуэй?

– Это был убийца, – сказал отец Браун. – Он убил Дарнуэя еще на рассвете и спрятал труп в темной комнате, а она – идеальный тайник, потому что туда обычно никто не заглядывает, а если и заглянет, то все равно немного увидит. Но в семь часов вечера убийца бросил труп на пол, чтобы можно было все объяснить проклятием Дарнуэев.

– Но позвольте, – воскликнул Пейн, – какой ему был смысл целый день стеречь мертвое тело? Почему он не убил его в семь часов вечера?

– Разрешите мне, в свою очередь, задать вам вопрос, – ответил священник. – Почему портрет так и не был сфотографирован? Да потому, что преступник поспешил убить Дарнуэя до того, как тот успел это сделать. Ему, очевидно, было важно, чтобы фотография не попала к антиквару, хорошо знавшему реликвии этого дома.

Наступило молчание, затем священник продолжал более тихим голосом.

– Разве вы не видите, как все это просто? Вы сами в свое время сделали одно предположение, но действительность оказалась еще проще. Вы сказали, что любой человек может придать себе сходство с портретом. Но ведь еще легче придать портрету сходство с человеком… Короче говоря, никакого рока Дарнуэев не было. Не было старинной картины, не было старинной надписи, не было предания о человеке, лишившем жизни свою жену. Но был другой человек, очень жестокий и очень умный, который хотел лишить жизни своего соперника, чтобы похитить его невесту. – Священник грустно улыбнулся Пейну, словно успокаивая его. – Вы, наверно, сейчас подумали, что я имею в виду вас, – сказал он. – Не только вы посещали этот дом из романтических побуждений. Вы знаете этого человека или, вернее, думаете, что знаете. Но есть темные бездны в душе Мартина Вуда, художника и любителя старины, о которых никто из его знакомых даже не догадывается. Помните, его пригласили в замок, чтобы реставрировать картины? На языке обветшалых аристократов это значит, что он должен был узнать и доложить Дарнуэям, какими сокровищами они располагают.

Они ничуть бы не удивились, если бы в замке обнаружился портрет, которого раньше никто не замечал. Но тут требовалось большое искусство, и Вуд его проявил. Пожалуй, он был прав, когда говорил, что если это не Гольбейн, то мастер, не уступающий ему в гениальности.

– Я потрясен, – сказал Пейн, – но очень многое мне еще непонятно. Откуда он узнал, как выглядит Дарнуэй? Каким образом он убил его? Врачи так и не разобрались в причине смерти.

– У мисс Дарнуэй была фотография австралийца, которую он прислал ей еще до своего приезда, – сказал священник. – Ну, а когда стало известно, как выглядит новый наследник, Вуду нетрудно было узнать и все остальное. Мы не знаем многих деталей, но о них можно догадаться. Помните, он часто помогал Дарнуэю в темной комнате, а ведь там легче легкого, скажем, уколоть человека отравленной иглой, когда к тому же под рукой всевозможные яды. Нет, трудность не в этом. Меня мучило другое: как Вуд умудрился быть одновременно в двух местах? Каким образом он сумел вытащить труп из темной комнаты и так прислонить его к аппарату, чтобы он упал через несколько секунд, и в это же самое время разыскивать в библиотеке книгу? И я, старый дурак, не догадался взглянуть повнимательнее на книжные полки! Только сейчас, благодаря счастливой случайности, я обнаружил вот на этой фотографии простейший факт – книгу о папессе Иоанне.

– Вы приберегли под конец самую таинственную из своих загадок, – сказал Пейн. – Какое отношение к этой истории может иметь папесса Иоанна?

– Не забудьте и про книгу об Исландии, а также о религии какого-то Фридриха. Теперь весь вопрос только в том, что за человек был покойный лорд Дарнуэй.

– И только-то? – растерянно спросил Пейн.

– Он был большой оригинал, широко образованный и с чувством юмора. Как человек образованный, он, конечно, знал, что никакой папессы Иоанны никогда не существовало. Как человек с чувством юмора, он вполне мог придумать заглавие «Змеи Исландии», их ведь нет в природе. Я осмелюсь восстановить третье заглавие «Религия Фридриха Великого», которой тоже никогда не было. Так вот, не кажется ли вам, что все эти названия как нельзя лучше подходят к книгам, которые не книги, или, вернее, к книжным полкам, которые не книжные полки.

– Стойте! – воскликнул Пейн. – Я понял. Это потайная лестница.

– …ведущая наверх, в ту комнату, которую Вуд сам выбрал для лаборатории, – сказал священник. – Да, именно потайная лестница – и ничего тут не поделаешь. Все оказалось весьма банальным и глупым, а глупее всего, что я не разгадал этого сразу. Мы все попались на удочку старинной романтики – были тут и приходящие в упадок дворянские семейства, и разрушающиеся фамильные замки. Так разве могло обойтись дело без потайного хода! Это был тайник католических священников, и, честное слово, я заслужил, чтобы меня туда запрятали.


Призрак Гидеона Уайза

Этот случай отец Браун считал удивительным примером алиби, по которому никто, за исключением некоей птицы из древних ирландских мифов, не способен находиться одновременно в нескольких местах. Пожалуй, только журналист Джеймс Бирн мог бы, пусть с некоторой натяжкой, сойти за такую птицу, особенно если принять во внимание его ирландское происхождение. Он, как никто другой, был близок к тому, чтобы оказаться сразу в двух точках пространства, потому что за каких-то двадцать минут Бирну удалось побывать на противоположных полюсах общественной и политической жизни.

Первый из них располагался в просторном зале огромного отеля. Здесь встретились три промышленных магната, озабоченных тем, как организовать локаут на угольных шахтах и заставить горняков отказаться от забастовок. Второй полюс находился в своеобразной таверне, скрывавшейся под фасадом бакалейной лавки. Там проходило совещание другого триумвирата, члены которого с радостью обратили бы локаут в забастовку, а забастовку – в революцию. И нашему репортеру, словно гонцу, приходилось сновать то туда, то сюда – между миллионерами и социалистами.

Угольных королей Бирн нашел среди надежно укрывавшего их густого леса цветущих диковинных растений и витых позолоченных колонн. Высоко под расписными сводами между вершинами пальм были развешаны золоченые клетки. В них пели на разные голоса причудливые птицы с оперением всевозможных тонов. Но даже в самой безлюдной пустыне пение этих птиц и благоухание цветов было бы уместнее, чем здесь.

Промышленники, двое из которых были американцами, задыхаясь от яростных споров, расхаживали взад и вперед по всему залу и не замечали ничего вокруг себя. Они рассуждали о том, как богатство вырастает из предусмотрительности, бережливости, бдительности и самообладания.

Правда, один из них говорил меньше других, а чаще наблюдал за ними горящими глазами, которые, казалось, прочно скрепляло вместе пенсне. Под маленькими черными усиками у него все время блуждала легкая улыбка, похожая скорее на постоянную насмешку. Это был сам Джекоб П. Стейн, как известно, не привыкший тратить без особой надобности даже слова. Зато Гэллап, его пожилой компаньон из Пенсильвании, человек грузный, с почтенной сединой, но невыразительным лицом, говорил больше остальных. Он пребывал в веселом расположении духа и полушутя-полуугрожающе нападал на третьего из миллионеров, Гидеона Уайза, – сухощавого старца с торчащей седой бородой. Уайз относился к типу людей, которых его соотечественники любят сравнивать с американским орехом. Своей одеждой и манерами он напоминал обычного старого фермера из равнинных центральных штатов.

Спор между Гэллапом и Уайзом по поводу конкуренции и объединения капиталов тянулся давно.

Уайз сохранил привычки закоренелого индивидуалиста.

Поэтому Гэллап уже в который раз убеждал его не мешать другим, а объединить ресурсы в мировом масштабе.

– Рано или поздно вам придется пойти на союз с нами, старина, – весело произнес Гэллап, когда журналист вошел в зал. – Этого требует время. Теперь уже нельзя вернуться назад к мелким предприятиям с одним владельцем. Мы просто обязаны держаться вместе!

– Я бы тоже добавил несколько слов, если позволите, – с обычным спокойствием вмешался Стейн. – Существует нечто еще более важное, чем взаимная финансовая поддержка, – политическое единство. Я пригласил сюда мистера Бирна с определенной целью. Нам необходимо сплотиться и сообща решать политические вопросы, так как наши наиболее опасные враги уже объединились.

– Но ведь я вовсе не против политического союза, – проворчал Гидеон Уайз.

Стейн обратился к журналисту:

– Послушайте, мистер Бирн, насколько мне известно, вы можете проникать в разные темные места. И я хочу, чтобы вы совершенно неофициально сделали для нас кое-что. Вы знаете, где встречаются социалисты. Нашего внимания заслуживают лишь двое-трое из них: Джон Элиас, Джейк Холкет, разглагольствующий больше других, да еще, может быть, поэт Генри Хорн.

– А ведь Хорн когда-то водил дружбу с Гидеоном, – насмешливо произнес Гэллап. – Кажется, он посещал класс старика в воскресной школе или что-то в этом роде.

– Тогда Хорна еще можно было считать христианином, – напыщенно заявил в ответ Гидеон Уайз. – Но когда человек начинает общаться с безбожниками, поневоле возникают сомнения. Я продолжал встречаться с ним время от времени, даже готовился поддержать его выступления против войны, воинской повинности и тому подобного. Ну, а теперь…

– Простите, – перебил его Стейн, – дело не терпит отлагательств. Мистер Бирн, открою вам секрет. У меня есть сведения, или, точнее, доказательства, с помощью которых можно надолго отправить в тюрьму за участие в заговорах во время войны по крайней мере двоих вожаков-социалистов. Мне бы не очень хотелось использовать эти документы. Поэтому прошу вас, мистер Бирн, пойти и конфиденциально сообщить лидерам заговорщиков, что если они не изменят отношения к нам, я воспользуюсь своими сведениями не далее как завтра.

– Но ведь вы предлагаете не что иное, как соучастие в уголовном преступлении, именуемом шантажом, – ответил Бирн. – Это опасно!

– Да, думаю, положение достаточно серьезно. Для господ социалистов, разумеется, – сухо ответил Стейн. – Вот и растолкуйте им это.

– Ну хорошо, – согласился репортер и с полушутливым вздохом встал. – Дело в общем-то привычное. Но если попаду в неприятную историю, то потяну за собой и вас, уж будьте уверены!

– Что ж, попробуйте, молодой человек, – саркастически усмехнулся Гэллап.

Встреча рабочих лидеров проходила в странной пустой комнате. На беленых стенах висели только два небрежных черно-белых рисунка, изображающих непонятно что. Единственное, что роднило оба собрания, спиртные напитки, в нарушение сухого закона. Правда, перед миллионерами стояли разноцветные коктейли; Холкет же, относившийся к крайним радикалам, признавал только неразбавленное виски. Это был высокий, суровый на вид, но немного неуклюжий сутуловатый человек с резко выступающим вздернутым носом и вытянутыми губами. Он носил неопрятные рыжие усы, и во всем его облике читалось странное презрение к окружающим.

Джон Элиас, смуглый осторожный мужчина в очках, с небольшой черной бородой, привык в европейских кафе к абсенту. Журналисту сразу бросилось в глаза невероятное сходство между Джоном Элиасом и Джекобом П. Стейном.

Они были настолько похожи как лицом, так и манерами, что казалось, сам миллионер убежал тайком из отеля и каким-то подземным ходом пробрался в цитадель социалистов.

Третий из них предпочитал совсем другой напиток. Перед Хорном стоял стакан с молоком, выглядевшим в данной обстановке более зловеще, чем мертвенно-зеленоватый абсент. Но такое впечатление было обманчиво. Просто Генри Хорн отличался социальным происхождением от Холкета и Элиаса и пришел в лагерь заговорщиков иной дорогой. Он получил вполне приличное воспитание, в детстве ходил в церковь и на всю жизнь остался трезвенником, хотя затем порвал с-религией и семьей. У него были светлые волосы и тонкие черты лица. Каким-то непонятным образом короткая бородка придавала Хорну женственный вид.

Когда Бирн вошел в комнату, пресловутый Джейк Холкет привычно вел дискуссию, вызванную тем, что Хорн чисто машинально произнес вполне обычную фразу: «Не дай Бог». Ее оказалось достаточно, чтобы пробудить гнев Холкета.

– Не дай Бог! Да ведь Бог только и может, что не давать, – восклицал Джейк. – Он не дает бастовать, не дает бороться, не дает убивать кровопийц-эксплуататоров. Почему бы Ему хоть раз не запретить что-нибудь им? Неужели проклятые церковные проповедники не могут для разнообразия сказать правду о жестокости капиталистов?

Элиас тихо вздохнул, словно разговор успел наскучить ему, и произнес:

– Теперь наученные опытом буржуа предпочитают сами исполнять ту роль, которая прежде отводилась духовенству.

– Кстати, – прервал его репортер с мрачной иронией, – некоторые промышленники и вправду хотят затеять с вами игру.

И, не сводя взгляда с горящих, но будто неживых глаз Элиаса, Бирн поведал об угрозах Стейна.

– Я ждал чего-нибудь в этом роде, – с усмешкой ответил Элиас, не двигаясь с места. – И подготовился.

– Негодяи! – вскричал Холкет. – Сделай такое предложение бедняк – его сразу упрятали бы за решетку. Но, надеюсь, шантажисты в самом коротком времени попадут в местечко пострашнее тюрьмы. Куда же, черт возьми, им еще деваться, как не прямо в ад!

Хорн сделал протестующий жест, очевидно, относившийся не столько к уже сказанному, сколько к тому, что только собирался произнести Элиас. И потому последний предпочел завершить разговор.

– Нам просто необходимо отбить нападки противника, – сказал Элиас, уверенно глядя на Бирна сквозь очки. – Угрозы капиталистов на нас не действуют. Мы тоже предприняли кое-какие шаги, но раскрывать их пока не станем.

Бирну ничего не оставалось, как удалиться. Проходя по узкому коридору мимо бакалейной лавки, журналист вдруг обнаружил, что выход загораживает темный силуэт необычного и в то же время удивительно знакомого человека. Приземистый и плотный, с широкополой шляпой на круглой голове, он выглядел достаточно причудливо.

– Отец Браун?! – воскликнул репортер. – Вы ошиблись дверью или тоже относитесь к этой организации?

– О, я принадлежу к более древней тайной организации, – усмехнулся священник.

– Неужели вы считаете, что здесь кому-нибудь потребуется ваша помощь? – осведомился Бирн.

– Трудно сказать, – спокойно ответил отец Браун. – Это не исключено.

Полумрак, царивший в коридоре, поглотил священника, и изумленный журналист двинулся дальше. Однако прежде чем он вернулся к миллионерам, произошла любопытная встреча. В зал, где находились трое рассерженных капиталистов, вела широкая мраморная лестница, украшенная по бокам позолоченными фигурами нимф и тритонов. Вниз по ней, навстречу Бирну, сбежал энергичный темноволосый молодой человек со вздернутым носом и с цветком в петлице. Он схватил репортера за руку и отвел в сторону.

– Послушайте, – прошептал юноша, – меня зовут Поттер. Я – секретарь старика Гидеона. Говорят, буря вот-вот разразится. Скажите откровенно, это правда?

– Да, гиганты вроде бы решаются на серьезные действия в своей пещере. И не следует забывать, что они сильны. Полагаю, социалисты…

До сих пор секретарь невозмутимо слушал Бирна. Но когда журналист произнес слово «социалисты», во взгляде Поттера вдруг отразилось изумление.

– Ну, а при чем здесь… Ах, так вот какую бурю вы имели в виду! Извините, я не понял. Перепутал пещеру с морозильником. Тут немудрено ошибиться!

С этими словами странный молодой человек исчез, сбежав по лестнице. Бирн двинулся дальше. Недоумение все больше овладевало им. В зале репортер обнаружил, что к трем миллионерам присоединился кто-то четвертый – мужчина с худым продолговатым лицом, редкими волосами цвета соломы и моноклем. Все называли его просто мистер Неарс. Он забросал журналиста вопросами, чтобы выяснить, хотя бы приблизительно, численность организации социалистов. Бирн мало знал об этом, а сказал и того меньше.

Наконец все встали со своих мест, и Стейн – самый неразговорчивый из промышленников, – складывая пенсне, сказал:

– Благодарю вас, мистер Бирн. У нас все подготовлено. Завтра еще до полудня полиция арестует Элиаса на основании улик, которые я ей к тому времени предоставлю. А к ночи, надеюсь, и остальные двое окажутся в тюрьме. Вот, пожалуй, и все, джентльмены. Вам известно, что я хотел обойтись без подобных мер…

Однако на следующий день мистеру Джекобу П. Стейну не удалось никому передать имевшиеся у него сведения по причине, которая довольно часто мешает таким деятельным людям выполнять задуманное. Утренние газеты крупными заголовками сообщили на первых страницах: «Три ужасных убийства. Трое миллионеров убиты в одну ночь». Далее более мелким шрифтом шли фразы со множеством восклицательных знаков, указывавшие на необычность загадочного преступления. Все трое убиты в одно и то же время, но в разных местах, разделенных значительным расстоянием:

Стейн – в своем роскошном, напоминающем музей поместье, в доброй сотне миль от побережья; Уайз – прямо на морском берегу, рядом с небольшим домиком, где он предпочитал вести достаточно скромную жизнь и дышать морским воздухом; Гэллап – в зарослях недалеко от ворот его загородной усадьбы на другом конце графства.

Во всех трех случаях не оставалось никаких сомнений в насильственном характере смерти. Крупное, отталкивающего вида тело Гэллапа обнаружили висящим на дереве в небольшой рощице среди обломившихся под его весом веток.

Он напоминал бизона, ринувшегося на острия копий. Уайза, вне всякого сомнения, сбросили со скалы в морскую пучину.

Следы, сохранившиеся на самом краю обрыва, свидетельствовали о том, что старик сопротивлялся недолго. На мысль о трагедии наводила широкополая соломенная шляпа, которая плавала на волнах, хорошо заметная с высоких скал. Найти труп Стейна было тоже не просто, пока неясные кровавые следы не привели сыщиков к бане, возведенной в саду по древнеримскому образцу. Хозяин питал слабость ко всему античному…

Естественно, Бирн не считал Генри Хорна, молодого пацифиста с бледным лицом, способным на столь грубое и жестокое убийство. Но постоянно сыплющий проклятиями Джейк Холкет или вечно насмешливый Джон Элиас вполне могли пойти на тяжкое преступление.

Полицейским помогал мужчина, оказавшийся не кем иным, как мистером Неарсом, – загадочным человеком с моноклем, которого журналист впервые встретил накануне.

Ведущие следствие оценивали положение так же, как и Бирн. Они прекрасно сознавали, что сейчас предъявить подозреваемым обоснованное обвинение и убедить суд в их виновности нельзя. А оправдание за недостаточностью улик может вызвать скандал. Поэтому Неарс, тщательно все продумав, пригласил трех социалистов принять участие в неофициальном совещании. Расследование начали в самом близком из роковых мест – небольшом домике Уайза на берегу моря.

Бирн получил разрешение присутствовать на этой встрече. К удивлению репортера, среди собравшихся людей он обнаружил знакомого человека с круглой совиной головой.

То был отец Браун. Правда, до сих пор оставалось неясным, какова его роль во всем происходящем…

Появление молодого секретаря было куда более естественным, однако поведение его заметно отличалось от обычного. Он единственный из всех хорошо знал дом и окрестности. Однако помощи или каких-нибудь важных сведений от Поттера так и не дождались. Да и выражение его круглого курносого лица говорило скорее о плохом настроении, чем о скорби.

По обыкновению, больше других говорил Джейк Холкет.

Юный Хорн деликатно попытался остановить Холкета, когда тот принимался на чем свет стоит поносить убитых миллионеров. Совершенно безучастный Джон Элиас надежно укрыл глаза за стеклами очков.

– Ваши замечания в адрес погибших просто непристойны, – холодно произнес Неарс. – Вы фактически признали, что ненавидели покойного.

– И поэтому меня собираются упрятать за решетку? – презрительно усмехнулся Холкет. – Хорошо! Только если хотите посадить в тюрьму всех бедняг, имевших основание ненавидеть Гидеона Уайза, ее придется построить не меньше чем на миллион человек, согласны?

Неарс не ответил. Остальные тоже молчали. Наконец Элиас, слегка шепелявя, неторопливо сказал:

– Данная дискуссия абсолютно бесполезна для обеих сторон. Поймите, мы ничего не скрываем от вас. А подозрения будьте любезны держать при себе. Пока никто не привел ни малейшей улики, связывающей хоть одного из нас с этими трагедиями более тесно, чем, скажем, с убийством Юлия Цезаря. Думаю, что нет смысла оставаться здесь дольше.

Элиас встал и неторопливо застегнул пальто. Товарищи последовали его примеру. Когда социалисты уже подошли к дверям, Генри Хорн на миг повернул свое бледное лицо к ведущим следствие и произнес:

– Хочу напомнить, что я всю войну просидел в грязной камере, так как отказался убивать людей. – И удалился, а оставшиеся в комнате мрачно переглянулись.

– Думаю, сражение нельзя считать выигранным, хотя противник и отступил, – задумчиво промолвил отец Браун.

– Больше всего меня возмущают грубые выходки этого негодяя Холкета. Хорн – все-таки джентльмен. Однако, что бы там ни говорили, я твердо убежден, им есть о чем рассказать. Они замешаны в расправе над миллионерами, по крайней мере – большинство из них. Подозреваемые практически сознались: они форменным образом издевались не столько над самой ошибочностью наших обвинений, сколько над тем, что мы не можем подкрепить их доказательствами. А вы как считаете, отец Браун?

– Совершенно верно! – ответил священник. – Мне тоже показалось, что один из них знает больше, чем сообщил нам. Но, думаю, лучше сейчас не называть его по имени.

От удивления Неарс даже выронил монокль.

– Видите ли, пока мы беседуем неофициально, – предупредил он, внимательно глядя на священника, – но если и в дальнейшем вы станете скрывать правду от закона, то можете оказаться в сложном положении.

– О, мое положение крайне просто, – перебил его отец Браун. – Я защищаю здесь законные интересы моего знакомого, Холкета.

– Холкета? – недоверчиво воскликнул его собеседник. – Да ведь он ругает духовенство с утра до ночи!

– Мне кажется, вы не совсем понимаете людей такого рода, – мягко возразил отец Браун. – Джейк действительно обвиняет служителей церкви в том, что они не борются за справедливость. Однако мы собрались не для того, чтобы обсуждать подобные вопросы. Я упомянул об этом лишь для того, чтобы облегчить вашу задачу и по возможности сократить число подозреваемых.

– Если вы правы, то круг подозреваемых и в самом деле сузился до одного, насмехающегося над всеми проходимца Элиаса. И ничего удивительного! Столь коварного и невозмутимого дьявола мне еще не приходилось видеть.

– Он очень напоминает мне покойного Стейна. Вероятно, они родственники, – со вздохом сказал отец Браун.

– Но послушайте… – начал было Неарс.

Его протестующее восклицание оказалось прервано на полуслове. Дверь внезапно распахнулась, и на пороге появилась высокая, немного неряшливая фигура Генри Хорна.

Лицо его побледнело еще больше.

– Вот тебе на! – вымолвил Неарс, водворяя на место монокль. – Почему вы вернулись?

Хорн нетвердыми шагами пересек комнату и, не говоря ни слова, тяжело опустился в кресло.

– Я отстал… потерял остальных… заблудился и решил вернуться.

На столе еще стояли остатки ужина. Генри Хорн налил себе бренди и залпом осушил полный стакан, хотя всю жизнь считался трезвенником.

– Вас, вероятно, беспокоит что-нибудь? – осведомился отец Браун.

Хорн обхватил голову руками, так что его лицо оказалось в тени, и тихим голосом произнес:

– Могу рассказать. Мне явился призрак.

– Призрак? – переспросил удивленный Неарс. – Чей же?

– Гидеона Уайза, владельца этого дома, – уже более твердым голосом ответил Хорн. – Он восстал из бездны, в которую пал.

– Чепуха! – воскликнул Неарс. – Ни один здравомыслящий человек не станет верить в привидения.

– Вы не вполне точны, – возразил отец Браун с легкой усмешкой. – И для существования призраков можно найти доказательства, ничуть не уступающие тем, на которых вы часто строите обвинения…

– Охотиться за преступниками – моя обязанность, – резко ответил Неарс. – А от привидений пусть бегают другие.

– Так что же вы видели, мистер Хорн? – спросил отец Браун.

– Все произошло на самом краю осыпающихся прибрежных скал, совсем рядом с местом, откуда сбросили Уайза. Там еще есть какая-то расщелина или трещина. Остальные успели уйти далеко вперед, и я решил сократить путь, пройдя по заросшей тропинке вдоль самого берега.

Прежде мне часто приходилось пользоваться ею. Я любил наблюдать за волнами, бьющими в каменные утесы, но сегодня почти не обращал на них внимания, только удивился, что море столь неспокойно в такую ясную лунную ночь.

Морские брызги высоко взлетели в лунном свете раз, другой, третий. А затем случилось нечто непостижимое. Серебристая водяная пыль, взметнувшаяся вверх в четвертый раз, внезапно застыла в воздухе. Она не падала, хотя я с упорством безумца все ждал и ждал. Время словно остановилось. Я подумал, что и вправду сошел с ума, потом решил подойти ближе и, кажется, даже вскрикнул. Повисшие в пустоте капли, словно хлопья снега, стали слипаться вместе, образуя сияющую фигуру с мертвенно-бледным лицом.

– И по-вашему, то был Гидеон Уайз?

Хорн молча кивнул. Наступившую тишину внезапно нарушил Неарс. Он столь резко вскочил на ноги, что даже опрокинул стул.

– Чепуха! – воскликнул он. – Но лучше пойти взглянуть.

– О, нет! – сейчас же возразил Хорн с необъяснимой горячностью. – Ничто не заставит меня ступить на ту тропу.

– Мистер Хорн, – твердо сказал Неарс, – я – офицер полиции. Дом окружен моими людьми. Мы пытались избежать ненужной враждебности, но расследование необходимо довести до конца. Мой долг проверить все, даже такую нелепицу, как призрак. Требую отвести меня на то самое место, о котором вы говорили.

Снова воцарилось молчание. Хорн стоял, часто и тяжело дыша, словно под влиянием неизъяснимого страха. Потом вдруг опустился в кресло и произнес уже более спокойным голосом:

– Нет, не могу! Лучше сразу признаться! Все равно рано или поздно вы узнаете… Уайза убил я.

На мгновение в комнате стало тихо. Слова Хорна поразили всех, словно удар молнии. И тут в тишине послышался неправдоподобно слабый голос отца Брауна:

– А вы намеревались убить его?

– На подобный вопрос едва ли можно ответить, – произнес Хорн, нервно грызя ногти. – Полагаю, я обезумел от ярости. Старик вел себя просто невыносимо. Это происходило в его владениях. Уайз оскорбил и даже, кажется, ударил меня. Между нами завязалась схватка, и он упал со скалы.

Я пришел в себя, когда находился уже далеко от рокового места, и только тогда осознал, что совершил преступление, лишившее меня звания человека. Клеймо Каина горело на моем челе, прожигая до самого мозга. Я стал убийцей и неизбежно должен был сознаться в содеянном. – Тут он вдруг весь напрягся. – Но говорить о других я не вправе. Не пытайтесь расспрашивать меня о заговоре или сообщниках, все равно ничего не скажу.

Неарс подошел к входной двери и отдал приказание кому-то снаружи, потом тихо сказал секретарю погибшего:

– И все же мы осмотрим место происшествия, только преступника поведем под конвоем.

Все понимали, что отправляться к морю на поиски призрака после признания убийцы – в высшей степени глупо.

Неарс, конечно, тоже был настроен скептически. Но он как сыщик считал своей обязанностью, образно говоря, перевернуть все до последнего камешка, не делая исключения и для надгробных камней. Ведь скалистый обрыв на берегу фактически был не чем иным, как своего рода могильной плитой над несчастным Гидеоном Уайзом.

Последним из дома вышел Неарс. Он запер дверь и последовал за остальными по тропинке, ведущей к скалам, но вдруг с удивлением заметил, что навстречу ему бежит Поттер.

– Там действительно что-то есть, сэр, – сказал он, и то были его первые слова за весь вечер. – Что-то вроде Уайза…

– Вы просто бредите! – только и смог вымолвить сыщик. – Прямо сборище сумасшедших!

– По-вашему, я мог не узнать хозяина? – на удивление резко возразил секретарь.

– Неужели и вас следует отнести к числу тех, кто, говоря словами Холкета, должен просто ненавидеть старика? – раздраженно осведомился Неарс.

– Возможно, – ответил Поттер. – Но так или иначе, я знал его достаточно хорошо и, можете поверить, видел именно Гидеона Уайза, будто окаменевшего в лунном свете.

Юноша указал рукой на расщелину в скалах, где и в самом деле белело нечто вроде лунного света или всплеска пены, который по мере приближения к нему принимал все более реальные очертания. За время разговора они подошли уже на добрую сотню шагов, но светлое пятно не двигалось, только стало напоминать статую, отлитую из серебра.

Поттер не скрывал, что напуган не меньше Генри Хорна.

Даже Неарс заметно побледнел и остановился. Да и видавший виды журналист не торопился подходить ближе без особой необходимости. Только отец Браун спокойно продвигался вперед обычной ковыляющей походкой, словно направлялся к привычному рекламному щиту, чтобы прочесть объявления.

– Вы единственный из нас, верящий в призраки, – обратился к священнику Бирн, – и почему-то совершенно не обеспокоены…

– Одно дело верить в привидения вообще, и совсем другое – поверить в конкретное привидение, – загадочно произнес отец Браун.

Репортер смутился и украдкой бросил взгляд в сторону обрывистого мыса, залитого холодным светом луны.

– Я не верил, пока не увидел своими глазами, – сказал журналист.

– А я, наоборот, верил до тех пор, пока не увидел, – задумчиво произнес отец Браун.

Священник двинулся дальше. Бирн стоял и наблюдал, как он тяжелым неторопливым шагом пересекает обширную пустошь, которая, постепенно поднимаясь, переходила в скалистый мыс. Местность напоминала пологий холм с отрезанной морем половиной. В мертвенном блеске луны трава походила на длинные седые волосы, зачесанные ветром в одну сторону.

Там, где скала, выветрившись, обнажила мел, словно сияющая тень, высилась непонятная бледная фигура.

Внезапно Генри Хорн, оставив позади охранников, обогнал отца Брауна и с пронзительным криком упал на колени перед привидением.

– Я во всем сознался! Зачем же являться нам? – воскликнул поэт. – Вы пришли сказать, что я убил вас?

– Я пришел сказать, что вы меня не убили, – ответил призрак и протянул руку.

Вскочив на ноги, Хорн снова вскрикнул, но уже совсем по-иному, так что все поняли – рука, коснувшаяся его, была вовсе не бестелесна.

Такого не испытывали даже много повидавшие сыщик и журналист. Что же произошло? От скалы постепенно отслаивались мелкие камешки и падали в расщелину. Часть из них задерживалась в широкой трещине. Так со временем вместо пропасти здесь образовалось нечто вроде уступа в форме карниза. Старик Уайз был еще достаточно крепок.

Он упал как раз на эту небольшую площадку и провел там страшные двадцать четыре часа, пытаясь выбраться наверх по скале, которая постоянно крошилась и осыпалась под ним, пока, наконец, не образовала некое подобие лестницы.

Это кое-как объясняло и описанный Хорном зрительный обман с белой волной, то появлявшейся, то исчезавшей и в конце концов застывшей на месте.

Таким образом, перед ними стоял собственной персоной Гидеон Уайз из плоти и крови, с седыми волосами и грубым лицом, в белой пропылившейся одежде. Правда, на сей раз старик был не столь груб, как обычно. Вероятно, миллионерам иногда полезно провести сутки на скалистом обрыве, всего в каких-то тридцати сантиметрах от вечности. Во всяком случае Уайз не только отказался обвинять Генри Хорна в преступлении, но и совершенно по-иному описал случившееся. Оказывается, его совсем не сбросили вниз, просто край скалы обвалился под его тяжестью, а Хорн даже пытался прийти ему на помощь.

– Там, на уступе, ниспосланном мне Провидением, я поклялся прощать своих врагов, – торжественно произнес Уайз. – И таить злобу на Хорна за подобный проступок было бы совсем непорядочно.

Молодому поэту, правда, все же пришлось удалиться в сопровождении полицейских. Но Неарс был уверен, что тот скоро выйдет на свободу, отделавшись в худшем случае легким наказанием. Ведь не так часто обвиняемый в убийстве имеет возможность пригласить в суд саму жертву в качестве свидетеля защиты.

Когда сыщик и его спутники двинулись в город по тропе вдоль обрывистого берега, Бирн неожиданно сказал:

– Очень необычный случай!

– Да, – согласился отец Браун. – Возможно, это вовсе не наше дело, но хотелось бы кое-что обсудить с вами. Давайте немного постоим здесь.

После недолгого раздумья журналист согласился.

– Значит, вы уже подозревали Хорна, когда сказали, что еще не каждый рассказал все, что знает? – поинтересовался он.

– Нет. Говоря так, я имел в виду неправдоподобно молчаливого мистера Поттера, секретаря преждевременно оплаканного Гидеона Уайза.

– Мне пришлось разговаривать с Поттером один-единственный раз, задумчиво произнес Бирн. – Он производил впечатление сумасшедшего, но кто бы мог подумать, что это – соучастник преступления? Поттер болтал какую-то чепуху о морозильнике.

– Да? Естественно, я предполагал, что он догадывался о многом, однако никогда и не помышлял обвинить его в причастности к убийству, – возразил отец Браун. – Меня больше интересует, достаточно ли силен Гидеон Уайз, чтобы выбраться из пропасти.

– Как прикажете вас понимать? – спросил удивленный репортер. – Разумеется, старик Уайз выбрался наверх, он же только сейчас стоял перед нами.

Вместо ответа священник поинтересовался:

– А каково ваше мнение о Хорне?

– Понимаете, его, в сущности, даже нельзя назвать преступником, – ответил Бирн. – Да Генри вовсе и не похож ни на одного из убийц, которых я видел. А у меня, поверьте, имеется некоторый опыт.

– А я, напротив, могу представить его лишь в подобном качестве, – спокойно произнес отец Браун. – В преступниках вы разбираетесь лучше. Но есть одна категория людей, о которой я знаю столько, сколько не известно ни вам, ни даже Неарсу. Я часто сталкиваюсь с ними и до мелочей изучил их привычки.

– Другая категория людей? – повторил озадаченный журналист. – Какая же именно?

– Кающиеся, – просто ответил отец Браун.

– Я не совсем понял. Вы хотите сказать, что не поверили в преступление Генри Хорна?

– Не в преступление, а в раскаяние, – поправил журналиста священник. – Мне приходилось слышать множество признаний, но сегодняшнее абсолютно не похоже на неподдельно искреннее. Оно чересчур романтично. Вспомните, как он говорил о клейме Каина! Прямо по книге. Поверьте мне, нынешние преступления слишком частны и прозаичны, чтобы быстро подыскивать им исторические параллели, пусть самые подходящие, Да и зачем Хорн так усердствовал, заявляя, что не предаст своих товарищей? Ведь этим он уже выдал их!

Отец Браун отвернулся от репортера и уставился в морскую даль.

– И все же непонятно, куда вы клоните, – воскликнул Бирн. – Стоит ли виться вокруг Хорна с какими-то подозрениями, если он прощен жертвой? Во всяком случае, он выпутался из дела об убийстве и теперь в полной безопасности.

Отец Браун резко, всем телом повернулся к собеседнику и в необъяснимом волнении схватил его за плащ.

– Вот именно! – воскликнул он. – Попробуйте уцепиться за это! Хорн в полной безопасности. Он вышел из воды сухим, но как раз поэтому в нем ключ ко всей загадке.

– Не понимаю, – тихо произнес совершенно сбитый с толку Бирн.

– Хорн наверняка замешан в данном деле как раз потому, что выкрутился из него. Вот и все объяснение.

– И притом очень вразумительное, – съязвил журналист.

Некоторое время оба стояли и молча глядели на море.

Потом отец Браун сказал с усмешкой:

– Тогда давайте вернемся к морозильнику. Первую ошибку вы допустили там, где ее и полагалось сделать большинству газетчиков и политиков. А все потому, что вы давно внушили себе: в современном мире богачам нечего бояться, кроме социализма. Однако это злодеяние не имеет никакого отношения к социалистам. Они служили преступникам ширмой.

– Да, но ведь убили сразу трех миллионеров, – запротестовал Бирн.

– О, нет! – перебил его отец Браун звонким голосом. – В том-то все и дело. Убиты не трое миллионеров, а двое. Третий очень даже жив и здоров и притом навсегда избавился от грозившей ему опасности. Гэллап и Стейн припугнули упрямого старомодного скрягу Уайза: если тот не войдет в их синдикат, с ним разделаются, иными словами, «заморозят». Отсюда и разговор о морозильнике.

После некоторой паузы отец Браун продолжил:

– В современном мире существует движение социалистов, имеющее своих сторонников и противников. Но почему-то наша пресса не замечает еще одного движения, не менее современного и мощного. Его цель – монополии и объединение всевозможных предприятий в тресты. Это тоже своего рода революция, и она во многом похожа на любую другую. Стороны, сражающиеся в ней, не останавливаются даже перед убийством. Промышленные магнаты, словно средневековые владыки, заводят себе придворных, личную охрану, наемных убийц и платных агентов в стане противника. Генри Хорн был не кем иным, как рядовым шпионом старика Уайза в среде социалистов, одном из неприятельских лагерей. Правда, в нашем случае его использовали как орудие для борьбы с другим врагом – конкурентами, попытавшимися разорить Уайза за несговорчивость.

– И все же непонятно, как им могли воспользоваться, – вмешался журналист. – И для чего?

– Неужели вы еще не догадались? – раздраженно воскликнул отец Браун. – Да ведь Хорн и Уайз обеспечили друг другу алиби!

Во взгляде Бирна еще чувствовалось сомнение, но на лице его начали появляться проблески догадки.

– Именно это я подразумевал, говоря, что они замешаны в происшедшем, так как ловко выпутались из всего. На первый взгляд они совершенно не причастны к двум другим убийствам – оба были на морском берегу! На самом же деле они, напротив, имеют прямое отношение к тем преступлениям, поскольку не могли участвовать в драме, которой вообще не было! Необычное алиби, и в этом его преимущество. Каждый поверит в искренность человека, сознающегося в убийстве или прощающего покушавшегося на его жизнь. И едва ли кому придет в голову, что никакого злодеяния на скалистом обрыве просто не было и одному не в чем каяться, а другому нечего прощать. Их не было в ту ночь здесь, на берегу. Хорн той ночью задушил в роще старого Гэллапа, в то время как Уайз убил в римской бане коротышку Стейна. Интересно, вы по-прежнему верите, что Уайз выбирался из пропасти?

– Нет… Но рассказ Хорна просто великолепен, – с сожалением произнес Бирн. – Вся история казалась такой убедительной!

– Даже чересчур, чтобы в нее поверить, – сказал отец Браун, покачав головой. – Как живо выглядели вскинувшиеся в лунном свете пенные брызги, превратившиеся затем в призрак. Словно в сказке! Да, Генри Хорн, конечно, негодяй и подлец, но не забывайте, что он к тому же еще и поэт.


Примечания


1.

Embarras de richesse – Излишняя роскошь (франц.)

(обратно)


2.

Четвертое июля – День независимости Америки.

(обратно)


3.

Гикори – прозвище генерала Эндрью Джексона (1767-1845) президента США с 1829 по 1837 г. (Гикори – ореховое дерево).

(обратно)


4.

…последнюю поправку к американской конституции. – Имеется в виду «сухой закон» – закон, запрещавший продажу в США спиртных напитков, действовал в 1920-1933 гг

(обратно)


5.

Rerum novarum – «О новых делах» (лат.)

(обратно)


6.

Рикетти – имя взятое французским политическим деятелем графом Мирабо после отмены во Франции в 1890 г. дворянских титулов.

(обратно)


7.

…вроде истории с Желтой комнатой. – Речь идет о детективном романе французского писателя Г. Леру (1868-1927) «Тайна Желтой комнаты».

(обратно)


8.

Сапфира – жена одного из членов первохристианской общины. Они с мужем утаили от общины часть своего имущества и были поражены смертью (Деяния Апостолов V, 1).

(обратно)


9.

Salvo Managio Suo – За исключением инструмента (лат.)

(обратно)


10.

Servi Regis – Слуги короля (лат.)

(обратно)


11.

См.: Бытие, 3, 14

(обратно)


12.

См.: Лк. 2, 35

(обратно)


13.

In loco parentis – Вместо отца (лат.)

(обратно)


14.

Гольбейн Ганс Младший (1497-1543) – немецкий живописец и график.

(обратно)


15.

Requiescat in pace – Мир праху его (лат.)

(обратно)

Оглавление

  • Воскресение отца Брауна
  • Небесная стрела
  • Вещая собака
  • Чудо «Полумесяца»
  • Проклятие золотого креста
  • Крылатый кинжал
  • Злой рок семьи Дарнуэй
  • Призрак Гидеона Уайза
  • X